Страница:
Пока Себастьяна садилась, Асмодей, быстрый как молния, запустил в меня огрызком. (Теперь мне это может казаться забавным, но тогда, уверяю вас, мне было не до смеха…) Он промахнулся. Огрызок пролетел мимо того места, где я сидела ни жива ни мертва.
Себастьяна, словно не заметив происшедшего, повернулась ко мне:
— Существуют латинские и греческие слова, достаточно низкие, которые могут описать… которые, наверное, действительно описывают твою природу. Но мы не станем пользоваться ими. Никогда.
Она не решилась повесить на меня бирку, словно на розу из своего сада. И сделала правильный выбор, отказавшись низвести меня до длинноватого словечка, состоящего из четырех слогов и означающего ошибку природы, некоего уродца, и тем позволила мне стать чем-то иным, более значительным. За это я навсегда останусь ей благодарна.
— Слишком много наших сестер были замучены за одно только слово «ведьма». И я не допущу, чтобы мужчину или женщину, чтобы вообще кого-то свели к одному-единственному слову.
— Ну хорошо, хорошо, — согласился Асмодей, — но все же тебе следует рассказать ей, ему или кому бы то ни было все то, что мы знаем о…
— Я лишь скажу, что она достойна восхищения. Она чудо. И одна из нас. И что мы семья.
Асмодей пробормотал что-то. Какую-то фразу, составленную из грубых слов, имеющих некоторое отношение к особенностям женской и мужской анатомии.
— И я скажу ей, что Гермафродит был плодом любви богов-олимпийцев Гермеса и Афродиты, воплощенным единством мужской и женской сторон божественной сущности.
— Чьим братом, — добавил Асмодей, усмехнувшись, — был некто Приап, уродливый карлик, известный разве что потрясающими размерами своего…
— И я скажу ей, — прервала его наша хозяйка, — что Платон утверждал, будто мы все потомки великого, могущественного племени двуполых существ…
— Которые, — подхватил Асмодей, — восстали против богов и были за то рассечены надвое.
Повисло молчание, продлившееся до тех пор, пока Себастьяна, утихомирив Асмодея огненным своим взглядом, не заговорила вновь:
— Никто из нас не может определенно сказать, откуда мы взялись. Все мы своего рода подкидыши, кукушата. Ты сам практически не помнишь своей матери, да и мы позабыли тех, кто произвел нас на свет. Но, похоже, без такого сиротства нам не обойтись: я не знаю ни одной сестры, которая бы выросла в родительском доме… Потому-то мы и объединяемся как бы в семьи, почти такие же, как у них … — Тут она посмотрела на другой конец стола, где Асмодей в этот момент перевернул корзиночку для десерта, вытряхнув, что в ней осталось, прямо перед собой. — С теми, кого находим, с теми, кто, по той или иной причине, находит нас. И уверяю тебя, — она указала пальцем, украшенным перстнем, на Асмодея, — что эти причины не всегда ясны.
— А я? Почему вы решили взять в члены своей семьи меня? — Я по наивности полагала, что мне удастся незаметно подсунуть им шестой вопрос.
— Ну уж нет, — улыбнулась мне Себастьяна. — Вернусь-ка я ко второму вопросу. Наш свирепый друг прав, утверждая, что эта ночь вопросов должна иметь свой распорядок.
Ромео теперь стоял позади меня и помешивал угли в камине. Потеряв его из виду, я ощутила странное чувство. Оглянуться я не отважилась, но как сильно хотелось мне, чтобы он вернулся на свое место, или прошел в кухню, или…
— Нельзя отрицать, милая, — говорила мне Себастьяна, — что в чисто физическом смысле ты не такая, как мы. — Она медленно роняла слова, стараясь выбирать их как можно тщательнее.
— Вот именно! — резко и бесцеремонно перебил ее Асмодей.
— Но об этой стороне дела мы сейчас промолчим.
Ромео вернулся к своему стулу и медленно сел. Столь же медленно улыбка сползла с его розовых губ. Кажется, он скучал; уж лучше это, подумалось мне, чем если бы он испытывал отвращение, вслушиваясь в рассуждения о том, какая я… чудо .
— Той ночью в С*** ты узнала о многом, — продолжила Себастьяна, — и надеюсь, ты все хорошо запомнила.
Я смогла лишь кивнуть в подтверждение ее слов. Затем я подумала, что хорошо бы спросить о…
— Ах да, — поняла меня Себастьяна, — обо всей этой истории. Не приснилось ли тебе, верно? Позволь ответить на твой невысказанный вопрос, поведав тебе историю куда менее личного свойства.
Асмодей сказал что-то, но я даже не повернулась в его сторону — так увлеклась тем, что говорила Себастьяна. А та в это время вкратце излагала историю колдовского Ремесла. Кое-что из услышанного я уже знала: ведь в свое время я почерпнула множество сведений из книг, в том числе по истории, а также из различных трактатов религиозного содержания. Однако слушать Себастьяну было совсем другое дело: слова ее казались живым пламенем по сравнению с мертвой золой многочисленных прочитанных мною пыльных страниц.
— В Средние века, — повествовала Себастьяна, — Ремесло ведьм и колдовство были синонимами, а поскольку ни то ни другое не считали ересью, так называемых колдунов и ведьм никто не преследовал. И лишь когда магию связали с ересью, пришла эпоха инквизиции, когда церковью были злодейски умерщвлены десятки тысяч людей, преимущественно женщин, хотя, разумеется, сама ересь издавна была наказуема смертью. Начиная с… дайте-ка вспомнить, с какого года… Асмо, будь добр, подскажи.
— С четыреста тридцатого после Рождества Христова. — Сказав это, Асмодей отхлебнул вина и принялся внимательно изучать ноготь на большом пальце.
— Стало быть, с четыреста тридцатого, — заключила Себастьяна, добавив: — Прости. Вечно забываю даты. Хорошо хоть есть у кого спросить. — Она махнула рукой в сторону Асмодея и продолжила: — Со временем каноническое церковное право перестало делать различие между колдунами, ведьмами и еретиками и начало рассматривать их всех в качестве еретиков и соответственно отмерять им наказания. Это началось где-то в… восьмом веке. Так, кажется?
— Именно так. — И Асмодей поудобней уселся на стуле. Так же поступил и Ромео. Затем они оба выпили. Себастьяна вернулась к своему повествованию:
— Уже к одиннадцатому столетию еретиков стали обрекать на сожжение на костре, в основном благодаря последователям нашего друга Августина, который придерживался мнения, что лишь огонь способен очистить и спасти душу еретика. Вот церковь и начала сжигать, сжигать и сжигать. Сперва альбигойцев, живших к востоку от наших южных краев, за ними катаров, а потом вальденсов. А все оттого, что церковь боялась их взглядов.
— Конечно, чего проще: окрестить их скопом еретиками и побросать в костры! — Это произнес Асмодей, усилием воли заставляя себя сохранять спокойствие. Он поднял кубок с вином, посмотрел на свет и закрутил темную жидкость в нем, превратив ее в маленький водоворот, так что она достигла самых краев. Но не пролилась. — Думаю, это был Папа Люций Третий, году в тысяча сто восемьдесят четвертом, или что-то около того… — Асмодей сделал паузу и вопросительно посмотрел на Себастьяну, которая и продолжила вместо него:
— …дал своим епископам указание: неукоснительно преследовать всех, кто искажает учение церкви. И вскоре, с изданием Папой Григорием Девятым буллы, уполномочивавшей монахов-доминиканцев проводить соответствующее дознание и делавшей их подотчетными одному лишь Папе, официально родилась папская инквизиция. И это было в самом буквальном смысле началом конца.
Во времена первых папских булл, посвященных этому вопросу, рассказывала Себастьяна, отношение богословов к ведьмам было неоднозначным: еще уважали Canon Episcopi, где колдовство рассматривалось как нечто иллюзорное. Однако последовали новые буллы, направленные против колдовства и связанных с ним обрядов, были написаны новые труды по теологии и демонологии, и все это привело к возникновению нездорового интереса ко всему демоническому или божественному.
Повсеместно вводились новые законы, в которых предписывалось различать белую и черную магию и назначались наказания за использование и той и другой: белые ведьмы подлежали клеймлению каленым железом и высылке, тогда как черных ведьм, осужденных за наведение пагубы, надлежало сжигать наравне с теми, кто был уличен в скотоложстве либо «противоестественных связях с особами того же пола».
В 1522 году пресловутый Мартин Лютер отказался делать различие между белыми и черными ведьмами, заявив, что они все еретички, служащие подстилкою дьяволу, и восстал против существующих церковных законов, которые требовали, по его словам, «излишних доказательств» для их осуждения и заслуженного наказания. Не замедлила появиться и книга «Malleus Maleficarum», знаменитый «Молот ведьм», служившая инструкцией, как выискивать и пытать ведьм. Ею широко пользовались все заинтересованные стороны. Вскоре уже каждую «разоблаченную» ведьму стали осуждать на смерть. И во Франции, и в Швейцарии, и в Германии. Кострам не было числа. В Скандинавии жечь стали несколько позже, в XVII веке, как, впрочем, и в Англии, и в ее мятежных заморских колониях.
— Вот так и начались, — закончила свой рассказ Себастьяна, — времена охоты на ведьм. И, как тебе хорошо известно, милая, они далеко не закончились.
Ее слова ошеломили меня: ведь совсем недавно я была так близка к тому, чтобы оказаться в числе сожженных. Благодарность моя не знала границ. Я подняла свой фужер в безмолвном приветствии, отпила и подняла его снова. А затем вновь спросила:
— Так, стало быть, я действительно настоящая ведьма?
— И еще какая, — проворчал Асмодей.
— Пока лишь можно сказать, — ответила Себастьяна, — что ты встала на наш путь.
На ее слова отозвалась гулким, протяжным криком сова. Я ждала, что на него откликнутся и вороны, однако этого не произошло. Только совиное уханье. Мне оно хорошо запомнилось, потому что неведомый голос опять ухнул, когда Себастьяна прочла третий вопрос.
— Ты хочешь знать, кто ты? — Она посмотрела на меня, как бы ожидая дальнейшего подтверждения. — Скорей тебе интересно, кто мы? Асмодей, отец Луи, Мадлен и я. Правильно ли я поняла твой вопрос?
Кивнув, я бросила взгляд на Ромео, словно прося включить и его в этот список.
— Ну хорошо, и Ромео тоже. Тогда с него и начнем, с нашего дорогого Ромео.
Какая дрожь охватила меня! Вся кожа моя покрылась пупырышками. Неужели из-за того, что я наконец могла узнать что-нибудь о моем Ромео? Нет, скорее в том был виноват совиный крик и звон колокольчика, в который Себастьяна опять позвонила и от которого по столовой пронеслась волна студеного воздуха, заставившая зазвенеть хрустальные подвески на люстре. Я поежилась; Себастьяна улыбнулась, пожала плечами и заговорила:
— Прости, дорогая, но этот мальчик — обыкновенный смертный. Очень красивый и очень смертный. Хотя, несомненно, богато одарен. Чтобы понять это, достаточно взглянуть на него! Но в этом нет ничего сверхъестественного. Простой homo sapiens[61], милочка, ничего больше.
Я ощутила разочарование.
— Смертный? — переспросила я. Какое неточное слово. Мне только что самой пришлось в этом убедиться.
— Он не волшебник и не дух, — объяснила Себастьяна. — Не младший демон и даже не мелкий бес. Он смертный юноша шестнадцати лет, который состарится и умрет в положенный ему срок, так же как ты и я. Он обладает, конечно, множеством талантов, но не колдовской силою. А у тебя, милая, есть и то и другое… Терпение, — посоветовала мне Себастьяна, поняв, о чем я хочу спросить. (Таланты к чему?.. Силы какие ?) — Всему свое время. — И она вернулась к тому, о чем собралась рассказать: — Поместьем этим я владею уже давно, много десятков лет. Оно стало моим еще до революции. И за все эти годы никто, ни один смертный , не вошел в его пределы без моего приглашения.
— Будем точнее, — вставил свое замечание Асмодей. — Ни один смертный не выжил после попытки войти в его пределы без твоего приглашения.
Себастьяна предпочла не ответить на брошенный ей вызов и повторила:
— Ни один еще не явился незваным, кроме Ромео. — Тут мне показалось, что она погрузилась в воспоминания и мысли ее унеслись далеко. — …Прелестный маленький мальчик, с волосами черными как смоль и небесно-голубыми глазами, пришел из леса, где заблудился. В один прекрасный летний день он очутился в поместье — это было несколько лет назад, — остановился посреди луга и посмотрел на замок, сам будучи ненамного выше окружавших его полевых цветов. Я увидела его сверху, из окна, стоящим в высокой траве и плачущим. Вокруг него расстилалось многоцветное море. Помнится, день был такой тихий, что я слышала , как он плачет.
Мне показалось, что Ромео, сидящий напротив меня, готов и теперь заплакать. В глазах его блеснули навернувшиеся слезы.
— Enfin[62], — сказала Себастьяна, — случилось вот что. Отец Ромео владел небольшим клочком земли по соседству. Вместе с сыном он вспахивал его и засевал озимыми. В обязанности мальчика входило идти за плугом и убирать с поля слишком большие камни. Вообще-то месье Рампаль чего только не сажал прежде на своем поле, но, кажется, он был совсем неудачливый землепашец. В то лето урожая едва хватило, чтобы им вдвоем прокормиться, даже продать оказалось нечего, так что приходилось кое-как перебиваться. И по-видимому, тот год не слишком отличался от предыдущих. — Тут Себастьяна бросила взгляд на Ромео, который сидел опустив голову. — Должно быть, поэтому наш Ромео и превратился со временем в лучшего повара во всей Франции. — Ромео ничего не ответил, и Себастьяна продолжила: — Мадам Рампаль умерла, родив меньшую сестру Ромео, которая на четвертом году жизни пала жертвою лихорадки. Вскоре после смерти девочки и сам убитый горем месье Рампаль скончался прямо на поле. Смерть его была ужасна. Он направил своего полуслепого мула прямо на гнездо пчел или ос, и лемех плуга рассек его надвое. Ромео, возвращаясь от кучи камней на краю поля, увидел, как отец его бегает кругами, облепленный чем-то непонятным и темным, чем-то живым , и при этом размахивает руками, словно собираясь улететь. Это, естественно, заставило мальчика рассмеяться.
Внезапно Ромео поднял голову и заговорил:
— Я думал, что он играет. Развлекает меня. Изображает пугало. Делает вид, что гоняет ворон. Он давно уже не пытался меня забавлять. И я обрадовался. Но мне следовало догадаться. Ведь он ни разу не улыбнулся с тех пор, как умерла мама.
— Ты не мог знать, — утешила его Себастьяна. — С такого расстояния как ты мог видеть, что отец отбивается от роя жалящих тварей? Это невозможно. А если бы знал, что бы ты мог сделать? Ты ничего не мог сделать, Ромео.
— Я просто стоял у кучи камней, глядя, как он бьется, словно рыба, выброшенная на берег. Смотрел, как он катается по свежевспаханной земле. Он кричал. А я продолжал стоять, даже когда расслышал свое имя в его криках. И ничего не сделал. Даже когда до меня дошло, что это не игра.
— Я повторяю еще раз, Ромео, что ты ничего… — Тут Себастьяна осеклась, потому что Ромео снова заговорил:
— Я просто стоял, как дурак. Испугался. А когда наконец подошел к нему, все было кончено. Он лежал на спине, уставясь на солнце, и его широко раскрытые глаза были бесчувственны, пусты. Последние из его убийц еще ползали по его лицу, по носу, заползали в ноздри, в рот, потом вылезали оттуда, пока, прямо на моих глазах, язык его не раздулся и не задушил его. Я видел, как этот язык сперва показался между губ, а затем свесился набок; наблюдал, как он сначала посинел, затем стал фиолетовым, а потом черным. Наконец он треснул посередине, и мне показалось, что у папы два языка. Нет, это был не мой отец. Глаза его вдруг сами закрылись, тонкие лиловые веки растянулись, чтобы вместить их, а затем из-под них потекла какая-то страшная жижа, похожая на свернувшиеся сливки. Я сидел рядом с ним, не зная, как поступить. Никого вокруг. Мы никого не знали. Месяцами не видели никого, кроме кредиторов. Что мне еще оставалось? Только смотреть, как он все больше раздувается. Сперва лицо, пока его стало не узнать; потом шея. Она стала невероятно толстой. Затем пальцы. Почерневшие ногти отвалились, когда я взял отца за руку и спросил: «Папа, что мне делать, скажи!» Но он был уже мертв. Должно быть, я затем побрел через поля, потом через лес и наконец пришел сюда. Не знаю, как мне удалось миновать…
— Нет! Attends![63] — воскликнула Себастьяна. — Не говори о лесе. Не время.
Ромео пожал плечами.
— Я вышел из леса. Себастьяна обнаружила меня на лужайке. — Он перевел взгляд с меня на Себастьяну и добавил: — С тех пор я никогда не покидал это место. И не захочу покинуть его никогда. — (При этих словах Себастьяна улыбнулась.) — Мне здесь помогли. Накормили. Одели. Многому научили. Завоевали мою преданность и любовь.
— Ну хватит, малыш, довольно! — проговорил Асмодей не без некоторой теплоты. — Принеси-ка еще вина, чтобы смыть им излишние сантименты!
Когда Ромео наливал ему вина, великан потрепал его по колену. Рука его поднялась выше, и он крепко пожал мускулистое бедро юноши. А тот, прежде чем вернуться на место, коснулся пальцем его волос, словно для того, чтобы поиграть золотистым локоном старшего друга. Знак сыновнего чувства? Или нечто большее, нечто амурное? Я терялась в догадках. Асмодей поднял наполненный кубок и провозгласил тост:
— За твоего мальчика! — (Себастьяна тоже подняла свой фужер и выпила.) — А теперь, — продолжил Асмодей, — расскажи нашей разнополой гостье, кто такая ты , моя прелесть.
Но Себастьяну было нелегко подстегнуть. Она принялась чистить яблоко, снимая с него по спирали кожуру маленьким ножиком, ручку которого украшала огромная жемчужина; зеленые завитки окружили ее запястье. Мы все глядели на Себастьяну и ждали. Я прихлебывала вино. Наконец у нее в руке осталась лишь белоснежная плоть очищенного плода, и мы тотчас услышали:
— Я ведьма по имени Себастьяна д'Азур. И ты хорошо знаешь, Асмодей, как меня можно узнать. — Она откусила кусочек яблока, взглянула на меня, на Асмодея и сказала: — Думаю, настал черед рассказать о великом демоне Асмодее.
Одним быстрым движением, которое заставило всех нас вздрогнуть, Асмодей отшвырнул назад свой огромный стул, отчего на каменном полу осталась большущая царапина, и гигантскими шагами подошел к камину, встав позади меня. Кажется, я слышала, как он что-то говорил, бормотал себе под нос. Поскольку мой стул был невероятно массивен — тяжелей моего собственного веса — и очень широк, я не могла его подвинуть или переставить и потому осталась сидеть спиной к Асмодею. Но я старалась не шевелиться. Я чувствовала, как он там стоит. Я слышала, как он ворошит угли. Наконец я отважилась спросить Себастьяну полушепотом:
— Он что, действительно?..
Асмодей быстро подошел к спинке моего стула. Я смотрела влево, на Себастьяну. Асмодей стоял справа. Совсем рядом. Я не решалась повернуть голову в его сторону. Шелохнуться. Заговорить. Я затаила дыхание. Он наклонился ко мне. Его лицо оказалось так близко от моего, что я могла чувствовать запах его волос, уловить запахи вина и яблок в его дыхании. Я чуть ли не кожей ощущала его близость. Наконец, следуя за взглядом Себастьяны, я оглянулась — чтобы увидеть, как Асмодей зажигает горящей лучиною несколько погасших свечей на люстре. У меня отлегло от сердца… Но, увы, ненадолго, потому что я тотчас вспомнила о дурацких кружевных манжетах на блузе, которая на мне была. Однако вспомнила о них, лишь когда поняла, что они горят, что они подожжены .
Я вскочила с места и потешно замахала руками, как, должно быть, махал ими злосчастный месье Рампаль. Асмодей со смехом отступил назад. Себастьяна встала и принялась распекать его. Что до Ромео, то я не знаю, что он делал в это время, ибо в мгновение ока одна за другой произошли две вещи. Во-первых, я оторвала пылающие манжеты и, бросив их под ноги, погасила пламя, сплясав над ними не слишком изящный танец.
Во-вторых, обернувшись, я увидела Мадлен и отца Луи, стоявших перед камином; высокие языки пламени просвечивали их насквозь, словно явившиеся состояли из тумана.
Ах да, случилось еще и третье: я лишилась чувств и упала в обморок.
ГЛАВА 19К истокам. Часть II
Себастьяна, словно не заметив происшедшего, повернулась ко мне:
— Существуют латинские и греческие слова, достаточно низкие, которые могут описать… которые, наверное, действительно описывают твою природу. Но мы не станем пользоваться ими. Никогда.
Она не решилась повесить на меня бирку, словно на розу из своего сада. И сделала правильный выбор, отказавшись низвести меня до длинноватого словечка, состоящего из четырех слогов и означающего ошибку природы, некоего уродца, и тем позволила мне стать чем-то иным, более значительным. За это я навсегда останусь ей благодарна.
— Слишком много наших сестер были замучены за одно только слово «ведьма». И я не допущу, чтобы мужчину или женщину, чтобы вообще кого-то свели к одному-единственному слову.
— Ну хорошо, хорошо, — согласился Асмодей, — но все же тебе следует рассказать ей, ему или кому бы то ни было все то, что мы знаем о…
— Я лишь скажу, что она достойна восхищения. Она чудо. И одна из нас. И что мы семья.
Асмодей пробормотал что-то. Какую-то фразу, составленную из грубых слов, имеющих некоторое отношение к особенностям женской и мужской анатомии.
— И я скажу ей, что Гермафродит был плодом любви богов-олимпийцев Гермеса и Афродиты, воплощенным единством мужской и женской сторон божественной сущности.
— Чьим братом, — добавил Асмодей, усмехнувшись, — был некто Приап, уродливый карлик, известный разве что потрясающими размерами своего…
— И я скажу ей, — прервала его наша хозяйка, — что Платон утверждал, будто мы все потомки великого, могущественного племени двуполых существ…
— Которые, — подхватил Асмодей, — восстали против богов и были за то рассечены надвое.
Повисло молчание, продлившееся до тех пор, пока Себастьяна, утихомирив Асмодея огненным своим взглядом, не заговорила вновь:
— Никто из нас не может определенно сказать, откуда мы взялись. Все мы своего рода подкидыши, кукушата. Ты сам практически не помнишь своей матери, да и мы позабыли тех, кто произвел нас на свет. Но, похоже, без такого сиротства нам не обойтись: я не знаю ни одной сестры, которая бы выросла в родительском доме… Потому-то мы и объединяемся как бы в семьи, почти такие же, как у них … — Тут она посмотрела на другой конец стола, где Асмодей в этот момент перевернул корзиночку для десерта, вытряхнув, что в ней осталось, прямо перед собой. — С теми, кого находим, с теми, кто, по той или иной причине, находит нас. И уверяю тебя, — она указала пальцем, украшенным перстнем, на Асмодея, — что эти причины не всегда ясны.
— А я? Почему вы решили взять в члены своей семьи меня? — Я по наивности полагала, что мне удастся незаметно подсунуть им шестой вопрос.
— Ну уж нет, — улыбнулась мне Себастьяна. — Вернусь-ка я ко второму вопросу. Наш свирепый друг прав, утверждая, что эта ночь вопросов должна иметь свой распорядок.
Ромео теперь стоял позади меня и помешивал угли в камине. Потеряв его из виду, я ощутила странное чувство. Оглянуться я не отважилась, но как сильно хотелось мне, чтобы он вернулся на свое место, или прошел в кухню, или…
— Нельзя отрицать, милая, — говорила мне Себастьяна, — что в чисто физическом смысле ты не такая, как мы. — Она медленно роняла слова, стараясь выбирать их как можно тщательнее.
— Вот именно! — резко и бесцеремонно перебил ее Асмодей.
— Но об этой стороне дела мы сейчас промолчим.
Ромео вернулся к своему стулу и медленно сел. Столь же медленно улыбка сползла с его розовых губ. Кажется, он скучал; уж лучше это, подумалось мне, чем если бы он испытывал отвращение, вслушиваясь в рассуждения о том, какая я… чудо .
— Той ночью в С*** ты узнала о многом, — продолжила Себастьяна, — и надеюсь, ты все хорошо запомнила.
Я смогла лишь кивнуть в подтверждение ее слов. Затем я подумала, что хорошо бы спросить о…
— Ах да, — поняла меня Себастьяна, — обо всей этой истории. Не приснилось ли тебе, верно? Позволь ответить на твой невысказанный вопрос, поведав тебе историю куда менее личного свойства.
Асмодей сказал что-то, но я даже не повернулась в его сторону — так увлеклась тем, что говорила Себастьяна. А та в это время вкратце излагала историю колдовского Ремесла. Кое-что из услышанного я уже знала: ведь в свое время я почерпнула множество сведений из книг, в том числе по истории, а также из различных трактатов религиозного содержания. Однако слушать Себастьяну было совсем другое дело: слова ее казались живым пламенем по сравнению с мертвой золой многочисленных прочитанных мною пыльных страниц.
— В Средние века, — повествовала Себастьяна, — Ремесло ведьм и колдовство были синонимами, а поскольку ни то ни другое не считали ересью, так называемых колдунов и ведьм никто не преследовал. И лишь когда магию связали с ересью, пришла эпоха инквизиции, когда церковью были злодейски умерщвлены десятки тысяч людей, преимущественно женщин, хотя, разумеется, сама ересь издавна была наказуема смертью. Начиная с… дайте-ка вспомнить, с какого года… Асмо, будь добр, подскажи.
— С четыреста тридцатого после Рождества Христова. — Сказав это, Асмодей отхлебнул вина и принялся внимательно изучать ноготь на большом пальце.
— Стало быть, с четыреста тридцатого, — заключила Себастьяна, добавив: — Прости. Вечно забываю даты. Хорошо хоть есть у кого спросить. — Она махнула рукой в сторону Асмодея и продолжила: — Со временем каноническое церковное право перестало делать различие между колдунами, ведьмами и еретиками и начало рассматривать их всех в качестве еретиков и соответственно отмерять им наказания. Это началось где-то в… восьмом веке. Так, кажется?
— Именно так. — И Асмодей поудобней уселся на стуле. Так же поступил и Ромео. Затем они оба выпили. Себастьяна вернулась к своему повествованию:
— Уже к одиннадцатому столетию еретиков стали обрекать на сожжение на костре, в основном благодаря последователям нашего друга Августина, который придерживался мнения, что лишь огонь способен очистить и спасти душу еретика. Вот церковь и начала сжигать, сжигать и сжигать. Сперва альбигойцев, живших к востоку от наших южных краев, за ними катаров, а потом вальденсов. А все оттого, что церковь боялась их взглядов.
— Конечно, чего проще: окрестить их скопом еретиками и побросать в костры! — Это произнес Асмодей, усилием воли заставляя себя сохранять спокойствие. Он поднял кубок с вином, посмотрел на свет и закрутил темную жидкость в нем, превратив ее в маленький водоворот, так что она достигла самых краев. Но не пролилась. — Думаю, это был Папа Люций Третий, году в тысяча сто восемьдесят четвертом, или что-то около того… — Асмодей сделал паузу и вопросительно посмотрел на Себастьяну, которая и продолжила вместо него:
— …дал своим епископам указание: неукоснительно преследовать всех, кто искажает учение церкви. И вскоре, с изданием Папой Григорием Девятым буллы, уполномочивавшей монахов-доминиканцев проводить соответствующее дознание и делавшей их подотчетными одному лишь Папе, официально родилась папская инквизиция. И это было в самом буквальном смысле началом конца.
Во времена первых папских булл, посвященных этому вопросу, рассказывала Себастьяна, отношение богословов к ведьмам было неоднозначным: еще уважали Canon Episcopi, где колдовство рассматривалось как нечто иллюзорное. Однако последовали новые буллы, направленные против колдовства и связанных с ним обрядов, были написаны новые труды по теологии и демонологии, и все это привело к возникновению нездорового интереса ко всему демоническому или божественному.
Повсеместно вводились новые законы, в которых предписывалось различать белую и черную магию и назначались наказания за использование и той и другой: белые ведьмы подлежали клеймлению каленым железом и высылке, тогда как черных ведьм, осужденных за наведение пагубы, надлежало сжигать наравне с теми, кто был уличен в скотоложстве либо «противоестественных связях с особами того же пола».
В 1522 году пресловутый Мартин Лютер отказался делать различие между белыми и черными ведьмами, заявив, что они все еретички, служащие подстилкою дьяволу, и восстал против существующих церковных законов, которые требовали, по его словам, «излишних доказательств» для их осуждения и заслуженного наказания. Не замедлила появиться и книга «Malleus Maleficarum», знаменитый «Молот ведьм», служившая инструкцией, как выискивать и пытать ведьм. Ею широко пользовались все заинтересованные стороны. Вскоре уже каждую «разоблаченную» ведьму стали осуждать на смерть. И во Франции, и в Швейцарии, и в Германии. Кострам не было числа. В Скандинавии жечь стали несколько позже, в XVII веке, как, впрочем, и в Англии, и в ее мятежных заморских колониях.
— Вот так и начались, — закончила свой рассказ Себастьяна, — времена охоты на ведьм. И, как тебе хорошо известно, милая, они далеко не закончились.
Ее слова ошеломили меня: ведь совсем недавно я была так близка к тому, чтобы оказаться в числе сожженных. Благодарность моя не знала границ. Я подняла свой фужер в безмолвном приветствии, отпила и подняла его снова. А затем вновь спросила:
— Так, стало быть, я действительно настоящая ведьма?
— И еще какая, — проворчал Асмодей.
— Пока лишь можно сказать, — ответила Себастьяна, — что ты встала на наш путь.
На ее слова отозвалась гулким, протяжным криком сова. Я ждала, что на него откликнутся и вороны, однако этого не произошло. Только совиное уханье. Мне оно хорошо запомнилось, потому что неведомый голос опять ухнул, когда Себастьяна прочла третий вопрос.
— Ты хочешь знать, кто ты? — Она посмотрела на меня, как бы ожидая дальнейшего подтверждения. — Скорей тебе интересно, кто мы? Асмодей, отец Луи, Мадлен и я. Правильно ли я поняла твой вопрос?
Кивнув, я бросила взгляд на Ромео, словно прося включить и его в этот список.
— Ну хорошо, и Ромео тоже. Тогда с него и начнем, с нашего дорогого Ромео.
Какая дрожь охватила меня! Вся кожа моя покрылась пупырышками. Неужели из-за того, что я наконец могла узнать что-нибудь о моем Ромео? Нет, скорее в том был виноват совиный крик и звон колокольчика, в который Себастьяна опять позвонила и от которого по столовой пронеслась волна студеного воздуха, заставившая зазвенеть хрустальные подвески на люстре. Я поежилась; Себастьяна улыбнулась, пожала плечами и заговорила:
— Прости, дорогая, но этот мальчик — обыкновенный смертный. Очень красивый и очень смертный. Хотя, несомненно, богато одарен. Чтобы понять это, достаточно взглянуть на него! Но в этом нет ничего сверхъестественного. Простой homo sapiens[61], милочка, ничего больше.
Я ощутила разочарование.
— Смертный? — переспросила я. Какое неточное слово. Мне только что самой пришлось в этом убедиться.
— Он не волшебник и не дух, — объяснила Себастьяна. — Не младший демон и даже не мелкий бес. Он смертный юноша шестнадцати лет, который состарится и умрет в положенный ему срок, так же как ты и я. Он обладает, конечно, множеством талантов, но не колдовской силою. А у тебя, милая, есть и то и другое… Терпение, — посоветовала мне Себастьяна, поняв, о чем я хочу спросить. (Таланты к чему?.. Силы какие ?) — Всему свое время. — И она вернулась к тому, о чем собралась рассказать: — Поместьем этим я владею уже давно, много десятков лет. Оно стало моим еще до революции. И за все эти годы никто, ни один смертный , не вошел в его пределы без моего приглашения.
— Будем точнее, — вставил свое замечание Асмодей. — Ни один смертный не выжил после попытки войти в его пределы без твоего приглашения.
Себастьяна предпочла не ответить на брошенный ей вызов и повторила:
— Ни один еще не явился незваным, кроме Ромео. — Тут мне показалось, что она погрузилась в воспоминания и мысли ее унеслись далеко. — …Прелестный маленький мальчик, с волосами черными как смоль и небесно-голубыми глазами, пришел из леса, где заблудился. В один прекрасный летний день он очутился в поместье — это было несколько лет назад, — остановился посреди луга и посмотрел на замок, сам будучи ненамного выше окружавших его полевых цветов. Я увидела его сверху, из окна, стоящим в высокой траве и плачущим. Вокруг него расстилалось многоцветное море. Помнится, день был такой тихий, что я слышала , как он плачет.
Мне показалось, что Ромео, сидящий напротив меня, готов и теперь заплакать. В глазах его блеснули навернувшиеся слезы.
— Enfin[62], — сказала Себастьяна, — случилось вот что. Отец Ромео владел небольшим клочком земли по соседству. Вместе с сыном он вспахивал его и засевал озимыми. В обязанности мальчика входило идти за плугом и убирать с поля слишком большие камни. Вообще-то месье Рампаль чего только не сажал прежде на своем поле, но, кажется, он был совсем неудачливый землепашец. В то лето урожая едва хватило, чтобы им вдвоем прокормиться, даже продать оказалось нечего, так что приходилось кое-как перебиваться. И по-видимому, тот год не слишком отличался от предыдущих. — Тут Себастьяна бросила взгляд на Ромео, который сидел опустив голову. — Должно быть, поэтому наш Ромео и превратился со временем в лучшего повара во всей Франции. — Ромео ничего не ответил, и Себастьяна продолжила: — Мадам Рампаль умерла, родив меньшую сестру Ромео, которая на четвертом году жизни пала жертвою лихорадки. Вскоре после смерти девочки и сам убитый горем месье Рампаль скончался прямо на поле. Смерть его была ужасна. Он направил своего полуслепого мула прямо на гнездо пчел или ос, и лемех плуга рассек его надвое. Ромео, возвращаясь от кучи камней на краю поля, увидел, как отец его бегает кругами, облепленный чем-то непонятным и темным, чем-то живым , и при этом размахивает руками, словно собираясь улететь. Это, естественно, заставило мальчика рассмеяться.
Внезапно Ромео поднял голову и заговорил:
— Я думал, что он играет. Развлекает меня. Изображает пугало. Делает вид, что гоняет ворон. Он давно уже не пытался меня забавлять. И я обрадовался. Но мне следовало догадаться. Ведь он ни разу не улыбнулся с тех пор, как умерла мама.
— Ты не мог знать, — утешила его Себастьяна. — С такого расстояния как ты мог видеть, что отец отбивается от роя жалящих тварей? Это невозможно. А если бы знал, что бы ты мог сделать? Ты ничего не мог сделать, Ромео.
— Я просто стоял у кучи камней, глядя, как он бьется, словно рыба, выброшенная на берег. Смотрел, как он катается по свежевспаханной земле. Он кричал. А я продолжал стоять, даже когда расслышал свое имя в его криках. И ничего не сделал. Даже когда до меня дошло, что это не игра.
— Я повторяю еще раз, Ромео, что ты ничего… — Тут Себастьяна осеклась, потому что Ромео снова заговорил:
— Я просто стоял, как дурак. Испугался. А когда наконец подошел к нему, все было кончено. Он лежал на спине, уставясь на солнце, и его широко раскрытые глаза были бесчувственны, пусты. Последние из его убийц еще ползали по его лицу, по носу, заползали в ноздри, в рот, потом вылезали оттуда, пока, прямо на моих глазах, язык его не раздулся и не задушил его. Я видел, как этот язык сперва показался между губ, а затем свесился набок; наблюдал, как он сначала посинел, затем стал фиолетовым, а потом черным. Наконец он треснул посередине, и мне показалось, что у папы два языка. Нет, это был не мой отец. Глаза его вдруг сами закрылись, тонкие лиловые веки растянулись, чтобы вместить их, а затем из-под них потекла какая-то страшная жижа, похожая на свернувшиеся сливки. Я сидел рядом с ним, не зная, как поступить. Никого вокруг. Мы никого не знали. Месяцами не видели никого, кроме кредиторов. Что мне еще оставалось? Только смотреть, как он все больше раздувается. Сперва лицо, пока его стало не узнать; потом шея. Она стала невероятно толстой. Затем пальцы. Почерневшие ногти отвалились, когда я взял отца за руку и спросил: «Папа, что мне делать, скажи!» Но он был уже мертв. Должно быть, я затем побрел через поля, потом через лес и наконец пришел сюда. Не знаю, как мне удалось миновать…
— Нет! Attends![63] — воскликнула Себастьяна. — Не говори о лесе. Не время.
Ромео пожал плечами.
— Я вышел из леса. Себастьяна обнаружила меня на лужайке. — Он перевел взгляд с меня на Себастьяну и добавил: — С тех пор я никогда не покидал это место. И не захочу покинуть его никогда. — (При этих словах Себастьяна улыбнулась.) — Мне здесь помогли. Накормили. Одели. Многому научили. Завоевали мою преданность и любовь.
— Ну хватит, малыш, довольно! — проговорил Асмодей не без некоторой теплоты. — Принеси-ка еще вина, чтобы смыть им излишние сантименты!
Когда Ромео наливал ему вина, великан потрепал его по колену. Рука его поднялась выше, и он крепко пожал мускулистое бедро юноши. А тот, прежде чем вернуться на место, коснулся пальцем его волос, словно для того, чтобы поиграть золотистым локоном старшего друга. Знак сыновнего чувства? Или нечто большее, нечто амурное? Я терялась в догадках. Асмодей поднял наполненный кубок и провозгласил тост:
— За твоего мальчика! — (Себастьяна тоже подняла свой фужер и выпила.) — А теперь, — продолжил Асмодей, — расскажи нашей разнополой гостье, кто такая ты , моя прелесть.
Но Себастьяну было нелегко подстегнуть. Она принялась чистить яблоко, снимая с него по спирали кожуру маленьким ножиком, ручку которого украшала огромная жемчужина; зеленые завитки окружили ее запястье. Мы все глядели на Себастьяну и ждали. Я прихлебывала вино. Наконец у нее в руке осталась лишь белоснежная плоть очищенного плода, и мы тотчас услышали:
— Я ведьма по имени Себастьяна д'Азур. И ты хорошо знаешь, Асмодей, как меня можно узнать. — Она откусила кусочек яблока, взглянула на меня, на Асмодея и сказала: — Думаю, настал черед рассказать о великом демоне Асмодее.
Одним быстрым движением, которое заставило всех нас вздрогнуть, Асмодей отшвырнул назад свой огромный стул, отчего на каменном полу осталась большущая царапина, и гигантскими шагами подошел к камину, встав позади меня. Кажется, я слышала, как он что-то говорил, бормотал себе под нос. Поскольку мой стул был невероятно массивен — тяжелей моего собственного веса — и очень широк, я не могла его подвинуть или переставить и потому осталась сидеть спиной к Асмодею. Но я старалась не шевелиться. Я чувствовала, как он там стоит. Я слышала, как он ворошит угли. Наконец я отважилась спросить Себастьяну полушепотом:
— Он что, действительно?..
Асмодей быстро подошел к спинке моего стула. Я смотрела влево, на Себастьяну. Асмодей стоял справа. Совсем рядом. Я не решалась повернуть голову в его сторону. Шелохнуться. Заговорить. Я затаила дыхание. Он наклонился ко мне. Его лицо оказалось так близко от моего, что я могла чувствовать запах его волос, уловить запахи вина и яблок в его дыхании. Я чуть ли не кожей ощущала его близость. Наконец, следуя за взглядом Себастьяны, я оглянулась — чтобы увидеть, как Асмодей зажигает горящей лучиною несколько погасших свечей на люстре. У меня отлегло от сердца… Но, увы, ненадолго, потому что я тотчас вспомнила о дурацких кружевных манжетах на блузе, которая на мне была. Однако вспомнила о них, лишь когда поняла, что они горят, что они подожжены .
Я вскочила с места и потешно замахала руками, как, должно быть, махал ими злосчастный месье Рампаль. Асмодей со смехом отступил назад. Себастьяна встала и принялась распекать его. Что до Ромео, то я не знаю, что он делал в это время, ибо в мгновение ока одна за другой произошли две вещи. Во-первых, я оторвала пылающие манжеты и, бросив их под ноги, погасила пламя, сплясав над ними не слишком изящный танец.
Во-вторых, обернувшись, я увидела Мадлен и отца Луи, стоявших перед камином; высокие языки пламени просвечивали их насквозь, словно явившиеся состояли из тумана.
Ах да, случилось еще и третье: я лишилась чувств и упала в обморок.
ГЛАВА 19К истокам. Часть II
Придя в себя, я обнаружила, что по-прежнему нахожусь в столовой и полулежу в одном из стоящих у стены кресел. Кресло, туго набитое пухом, было такое мягкое, что скорей походило на короткую софу. Под бока мне положили несколько ромбовидных подушек разного цвета — от розовато-кораллового до малинового. Я описываю столь подробно те проявления заботы и комфорт, которые так поразили меня, когда я очнулась, чтобы дать вам понять, насколько это могло усилить мое и без того огромное смущение.
Итак, я только что побывала в обмороке. Это, доложу вам, буквально убивало меня.
Ромео сидел рядом, пытаясь заставить меня отхлебнуть какого-то горячего темного варева из золотой чаши; поднимавшийся над ней завиток пара показался мне грозно покачивающимся указательным пальцем. Юноше уже удалось влить мне в рот немного этой обжигающей жидкости; возможно, он также помог мне подняться и даже отнес в кресло. Придя в полное сознание и обретя способность сопротивляться, я отстранила чашу. Ромео настаивал. Я опять отказалась делать новый глоток. Он продолжил попытки добиться своего, и я сдалась… Длинный глоток. Отвар был темный, густой, с медицинским привкусом. (То было, конечно, варево Себастьяны. Настоящий колдовской напиток. Знай я тогда его ингредиенты, я могла бы лишиться чувств еще раз, ибо впоследствии мне удалось узнать, что Себастьяна приготовила его из масел розмарина и ван-вана, разведенных в соке грецкого ореха, куда она добавила чуточку топленого сала, взятого от недавно зарезанного борова…) Вкус был ужасен. Но Ромео, вложив чашу в мою руку, так нежно поддерживал ее, чтобы я могла отхлебнуть… Я отпила, глядя поверх ободка прямо в его глаза. Мы оказались лицом к лицу. Какое оно у него необыкновенное. Я готова была испить все, что угодно.
Напиток возымел действие. Окружавшая меня дымка рассеялась, и я смогла сесть в кресле повыше. В голове окончательно прояснилось, и я вновь обрела способность соображать. Да, вспомнила я, ведь еще оставались вопросы…
Мы вернулись к столу… собственно, туда вернулась я — с обгоревшими лохмотьями вместо рукавов. Себастьяна, видимо, приложила немало сил, чтобы привести меня в чувство: ей пришлось даже снять косынку из антверпенских кружев, чтобы та не мешала, и теперь лишь один синий шелковый шарф прикрывал ее высокую бледную грудь. (Помню, с какой бесстыдной непринужденностью отметила я ту свободу, с которой сидела она перед нами, обнажившись столь откровенно.) Прежде чем сесть самому, Ромео помог мне занять мое место. Теперь мы сидели рядом, ибо на другой стороне стола, там, где я сидела прежде, то есть у камина, уже расположились Мадлен и отец Луи. Они разместились плечом к плечу на небольшой шаткой скамейке, которая выглядела так, словно ее только что принесли из кухни. Если не считать слишком внезапного появления Мадлен и отца Луи… право, я была рада их видеть. Конечно, если бы они появились не так неожиданно, да еще столь жутко подсвеченные сзади языками пламени… Интересно, как долго уже к тому времени они находились в столовой? Думаю, причина, заставившая их возникнуть из воздуха, восходила к звону прозвучавшего перед тем колокольчика Себастьяны — ведь именно так с давних пор повелось вызывать духов. Недаром после него повеяло ледяным холодом.
Когда мы вернулись к прерванному обмороком ответу на мой вопрос, и отец Луи попытался рассказать мне то немногое, что ему было известно об Асмодее (похоже, пока я была без сознания, последнего как следует выбранили, хотя и не настолько сильно, чтобы согнать ухмылку с его лица), я вдруг заметила, что Ромео хотя и слушает внимательно, однако затрудняется остановить взгляд на отце Луи. Вернее, смотрит в его направлении, но, кажется, ничего не видит. Правда, он явно мог видеть кровь, льющуюся из раны Мадлен, будто бьющий прямо из воздуха алый ключ или источник, из которого та струилась в лужу, растекающуюся по каменному полу. Но что касается телесной субстанции Мадлен и отца Луи, то, будучи самым смертным из нас и не обладая свойственными нам сверхъестественными способностями, Ромео не мог различать фигуры привидений так ясно, как это могли делать мы. И только когда те были освещены сзади огнем, как сейчас, он имел возможность слегка улавливать их туманные очертания. Было похоже, будто огонь «прожигает» их контуры в воздухе, подобно тому как пламя костра прожигало порой очертания ведьмы на столбе, у которого та была казнена.
Итак, по просьбе Себастьяны отец Луи рассказывал об Асмодее. Сам этот демон (я употребляю здесь это слово за неимением более подходящего), то есть наш Асмо, похоже, не слишком интересовался тем, что о нем говорят. Конечно, я не сомневалась, что проявляемое им безразличие — показное; это стало еще более очевидным, когда он принялся отпускать язвительные замечания, перебивая священника. (Например, когда отец Луи начал историю словами: «Однажды, давным-давно…», Асмодей не замедлил его перебить: «Надеюсь, вы понимаете, что это вовсе не сказка, отче!» ).
Священник, ничуть не стушевавшись, начал свою речь сызнова, все в том же напыщенном тоне и тем же витиеватым слогом, будто читал проповедь прихожанам или выступал в парижском парламенте:
— Однажды, много десятков лет назад, из реки Луары у самого подножия многовековых стен замка Анже был выловлен черепаховый панцирь, плывший по воде, словно ладья. В нем лежал запеленатый младенец, совершенно прелестный; вот только на нежной головке его было выжжено тавро — у самого основания черепа, за правым ухом.
Итак, я только что побывала в обмороке. Это, доложу вам, буквально убивало меня.
Ромео сидел рядом, пытаясь заставить меня отхлебнуть какого-то горячего темного варева из золотой чаши; поднимавшийся над ней завиток пара показался мне грозно покачивающимся указательным пальцем. Юноше уже удалось влить мне в рот немного этой обжигающей жидкости; возможно, он также помог мне подняться и даже отнес в кресло. Придя в полное сознание и обретя способность сопротивляться, я отстранила чашу. Ромео настаивал. Я опять отказалась делать новый глоток. Он продолжил попытки добиться своего, и я сдалась… Длинный глоток. Отвар был темный, густой, с медицинским привкусом. (То было, конечно, варево Себастьяны. Настоящий колдовской напиток. Знай я тогда его ингредиенты, я могла бы лишиться чувств еще раз, ибо впоследствии мне удалось узнать, что Себастьяна приготовила его из масел розмарина и ван-вана, разведенных в соке грецкого ореха, куда она добавила чуточку топленого сала, взятого от недавно зарезанного борова…) Вкус был ужасен. Но Ромео, вложив чашу в мою руку, так нежно поддерживал ее, чтобы я могла отхлебнуть… Я отпила, глядя поверх ободка прямо в его глаза. Мы оказались лицом к лицу. Какое оно у него необыкновенное. Я готова была испить все, что угодно.
Напиток возымел действие. Окружавшая меня дымка рассеялась, и я смогла сесть в кресле повыше. В голове окончательно прояснилось, и я вновь обрела способность соображать. Да, вспомнила я, ведь еще оставались вопросы…
Мы вернулись к столу… собственно, туда вернулась я — с обгоревшими лохмотьями вместо рукавов. Себастьяна, видимо, приложила немало сил, чтобы привести меня в чувство: ей пришлось даже снять косынку из антверпенских кружев, чтобы та не мешала, и теперь лишь один синий шелковый шарф прикрывал ее высокую бледную грудь. (Помню, с какой бесстыдной непринужденностью отметила я ту свободу, с которой сидела она перед нами, обнажившись столь откровенно.) Прежде чем сесть самому, Ромео помог мне занять мое место. Теперь мы сидели рядом, ибо на другой стороне стола, там, где я сидела прежде, то есть у камина, уже расположились Мадлен и отец Луи. Они разместились плечом к плечу на небольшой шаткой скамейке, которая выглядела так, словно ее только что принесли из кухни. Если не считать слишком внезапного появления Мадлен и отца Луи… право, я была рада их видеть. Конечно, если бы они появились не так неожиданно, да еще столь жутко подсвеченные сзади языками пламени… Интересно, как долго уже к тому времени они находились в столовой? Думаю, причина, заставившая их возникнуть из воздуха, восходила к звону прозвучавшего перед тем колокольчика Себастьяны — ведь именно так с давних пор повелось вызывать духов. Недаром после него повеяло ледяным холодом.
Когда мы вернулись к прерванному обмороком ответу на мой вопрос, и отец Луи попытался рассказать мне то немногое, что ему было известно об Асмодее (похоже, пока я была без сознания, последнего как следует выбранили, хотя и не настолько сильно, чтобы согнать ухмылку с его лица), я вдруг заметила, что Ромео хотя и слушает внимательно, однако затрудняется остановить взгляд на отце Луи. Вернее, смотрит в его направлении, но, кажется, ничего не видит. Правда, он явно мог видеть кровь, льющуюся из раны Мадлен, будто бьющий прямо из воздуха алый ключ или источник, из которого та струилась в лужу, растекающуюся по каменному полу. Но что касается телесной субстанции Мадлен и отца Луи, то, будучи самым смертным из нас и не обладая свойственными нам сверхъестественными способностями, Ромео не мог различать фигуры привидений так ясно, как это могли делать мы. И только когда те были освещены сзади огнем, как сейчас, он имел возможность слегка улавливать их туманные очертания. Было похоже, будто огонь «прожигает» их контуры в воздухе, подобно тому как пламя костра прожигало порой очертания ведьмы на столбе, у которого та была казнена.
Итак, по просьбе Себастьяны отец Луи рассказывал об Асмодее. Сам этот демон (я употребляю здесь это слово за неимением более подходящего), то есть наш Асмо, похоже, не слишком интересовался тем, что о нем говорят. Конечно, я не сомневалась, что проявляемое им безразличие — показное; это стало еще более очевидным, когда он принялся отпускать язвительные замечания, перебивая священника. (Например, когда отец Луи начал историю словами: «Однажды, давным-давно…», Асмодей не замедлил его перебить: «Надеюсь, вы понимаете, что это вовсе не сказка, отче!» ).
Священник, ничуть не стушевавшись, начал свою речь сызнова, все в том же напыщенном тоне и тем же витиеватым слогом, будто читал проповедь прихожанам или выступал в парижском парламенте:
— Однажды, много десятков лет назад, из реки Луары у самого подножия многовековых стен замка Анже был выловлен черепаховый панцирь, плывший по воде, словно ладья. В нем лежал запеленатый младенец, совершенно прелестный; вот только на нежной головке его было выжжено тавро — у самого основания черепа, за правым ухом.