Так или иначе, на Славословие приходилось опаздывать. И каждый раз, пытаясь прошмыгнуть в церкви на заднюю скамью, ловить презрительные взгляды монахинь, то и дело отвлекавшихся из-за меня от службы. Но у меня не имелось выбора: я готова была вытерпеть все, что угодно, лишь бы скрыть свою тайну, непонятную далее для себя самой.
   В первый же день моей новой жизни мать Мария представила меня нескольким девочкам, собравшимся у моей койки. Они знали меня, и я знала их, но все обстояло так, словно я неожиданно появилась среди них из другого мира.
   — Познакомьтесь с Геркулиною, — сказала мать-настоятельница. — Давайте поприветствуем ее и поздравим с поступлением в школу для старших, где она станет готовиться к получению учительского диплома.
   Кто-то подавился смехом, кто-то шепнул что-то ехидное; одна из девушек измерила мой рост в вершках, как это обычно делают у лошадей.
   Стараясь держаться подальше от этого гогочущего стада гусынь, я ушла в дальний конец дормитория. Там было широкое окно, выходящее в сторону моря. И сквозь него я снова увидела все ту же радугу. Огромная дуга из семи четко видных полос, каждая из них чистейшего цвета. Там, еще на крыльце, до того как в наш разговор вмешалась сестра Клер, мать-настоятельница заявила, что эта радуга есть ниспосланный Богом дар, и добавила шепотом, что мне очень повезло, что Он послал его мне «в столь важный для меня день».
   В тот день, пока девицы за моею спиной перемывали мне косточки, я долго стояла у окна и не могла оторвать взгляда от радуги. Да, он был очень красив, этот мост, перекинутый через поля, где высились стога сена и колосились хлеба; небо становилось все синее, синее, а цвета радуги были столь же чисты и естественны, как предшествовавший ей дождь. Но я крепко закрыла глаза и еще крепче стиснула кулаки, чтобы не видеть ее больше, чтобы не заплакать. Ибо теперь наконец я знала правду: эта радуга вовсе не дар Бога, она — обещание, которое Он, увы, не сумел выполнить.

ГЛАВА 2Перонетта Годильон

 
   Однажды, вскоре после моего «восхождения» к высотам школы второй ступени — а если быть точной, то 21 июля, — я сидела на каменной скамье в тени раскидистого каштана, почитывая один из тех недозволенных романов, которые нам и раскрывать-то запрещалось (насколько мне помнится, то был «Монах», сочинение Мэтью Льюиса, — чрезвычайная греховность сей книги удивляла и развлекала меня), когда одна из воспитанниц неслышно подошла ко мне сзади и страшно испугала меня — до того, что я сильно вздрогнула, когда та спросила, что за книгу я читаю.
   Роман выскользнул у меня из рук. Сердце заколотилось так, что едва не выпрыгнуло из груди. Вскочив, я обернулась и, немного придя в себя, проговорила: «И напугала же ты меня». Затем, подняв книгу, показала надпись на корешке. Девушка равнодушно кивнула и пожала плечами. Она явно ничего не слышала об этой книге и не стала приставать с расспросами.
   Девушку звали Перонеттою. Перонетта Годильон. Я сразу в нее влюбилась. Мои отношения с нею, длившиеся лишь несколько коротких недель, едва не стоили мне жизни.
   Она была красива — прелестна и миниатюрна, словно куколка. У нее были смуглая кожа и длинные волосы — черные как вороново крыло. И она тщательнейшим образом заплетала их в идеальную косу — гладкую и гибкую, словно хлыст. Но даже не это отличало Перонетту от прочих воспитанниц. В ней чувствовалось неизъяснимое нечто, какой-то внутренний стержень. Одних это привлекало, других выводило из себя — но никто не мог оставаться равнодушным к маленькой Перонетте Годильон.
   Та появилась в монастыре всего дня за два до нашей встречи. Помнится, я сочла странным, что новая воспитанница приехала в начале каникул. Похоже, это было связано с какими-то «семейными обстоятельствами», побудившими родню отдать девушку под надзор тетки.
   — А кто твоя тетушка? — спросила я.
   — Моя тетушка, — отвечала она замявшись, — мать Мария-дез-Анжес… Правда, раньше при мне ее так никогда не называли, так что к этому имени мне еще предстоит привыкнуть.
   До этого времени я наивно полагала, что у матери-настоятельницы нет никаких родственников. Да и вообще мне казалось, что для каждой монахини — невесты Христовой — узы, соединяющие с Ним, являются единственным, что связывает их с кем-либо на всем белом свете. Но то обстоятельство, что в жилах Перонетты и матери Марии-дез-Анжес течет одна кровь, показалось мне… как бы получше выразить мысль… естественным , ибо разве не были они обе так не похожи на всех остальных?
   В первый же день нашего знакомства мы потихоньку удрали из монастыря, воспользовавшись временем, которое отводилось для самостоятельных занятий. (Предложение исходило от Перонетты. Раньше за мною такого не водилось: ослушания я себе все же не позволяла.) Гуляя, мы добрались до самых дальних мест. Когда зазвонил Ангелус и я было кинулась бежать на его зов, чтобы успеть в церковь, Перонетта схватила меня за плечо и, пристально посмотрен мне прямо в глаза, произнесла:
   — Мы ничего не слышали.
   — Но ведь нам попадет, — возразила я. — Нам придется мыть тарелки целую неделю.
   — Не придется. Ты не забыла, кто я? — ответила Перонетта. — А ну-ка скажи вслух!
   — Ты Перонетта, — проговорила я.
   — Дальше, — потребовала она, — продолжай.
   — Племянница матери Марии-дез-Анжес.
   Перонетта взяла мою руку в свою, и мы продолжили нашу прогулку.
   Я находилась в каком-то нервном возбуждении и болтала без умолку. Помнится, я говорила ей латинские названия всего, что мы видели, живого и неживого. Наконец, после того как я невнятно пролепетала названия тонкого, лишенного коры дерева и разновидности грибов, густо облепивших его обнаженные корни, Перонетта выпустила мою руку и, обратившись ко мне, произнесла:
   — Ах, милая! Ну признайся же, что ты строишь из себя такую зануду оттого, что ужасно нервничаешь.
   Я призналась, что так и есть.
   — Arrete![5] Волноваться не нужно. А если станешь опять занудствовать, я закую тебя в кандалы. — Она сделала жест рукой. Мне показалось, что я вот-вот разревусь. Она засмеялась и, вы не поверите, дала мне пощечину: быстрый шлепок рукой по щеке, легкий и жалящий, от которого остались боль и взволнованность. Я почувствовала, как щека вспыхнула горячим румянцем, кровь застучала в висках. Приложила к щеке ладонь и не отпускала, пока не почувствовала, что кожа немного остыла. Поморгала, чтобы осушить слезы и вновь обрести способность видеть. Пожалуй, я никогда не казалась себе такой веселой, бодрой… такой живой.
   Перонетта вскоре опять завладела моею рукой, и мы пошли дальше, к морю, сквозь рощу, петляя меж стволов высоких деревьев. Сперва я почувствовала морской запах, затем расслышала шум волн, разбивающихся о прибрежные камни. Внезапно лес кончился, и мы оказались стоящими на вершине песчаной дюны; крутой спуск вел к пляжу, начинаясь прямо у наших ног. Я последовала примеру Перонетты и съехала по песчаному склону. Мы сделали это по-крабьи, на собственных ягодицах. У меня прямо дух захватило от подобного озорства. Мы подбежали к воде. Перонетта пошла дальше по скользким, покрытым тиной камням, огромным глыбам, вывороченным прибоем. Я следовала за ней. Наконец она вскарабкалась на самый большой камень, сняла туфли и кивком головы предложила мне сделать то же самое. Она явно не придавала этому большого значения, не то что я, стыдившаяся своих ног не меньше, чем остального тела. Мне казалось, я никогда не смогу снять обувь при посторонних. Я была в этом уверена. Но все-таки сняла. И вновь почувствовала, что Перонетта имеет надо мной какую-то власть. За то, что Перонетта помогла мне понять, что это можно сделать безбоязненно, я буду век ей благодарна, несмотря на все, что случилось после. Ей было нипочем оголить лодыжки не только передо мною, но и вообще «перед Богом и людьми». Ах, какой крик подняли бы сестры-монахини!
   Мы долго сидели на камне, щурясь на высоко стоявшее солнце, овеваемые соленым, благоухающим ветром, пахнущим морем. Был отлив, и воды не было видно. Мне вспомнилось, что Мария-Эдита часто рассказывала, как далеко уходит море в здешних местах, и как затем мощная приливная волна несется к берегу с быстротой скачущей лошади, и что каждое лето здесь тонут один-два застигнутых приливом врасплох проезжих путника, зашедших слишком далеко на обнажившуюся отмель позагорать на солнце или пособирать морские раковины.
   И вдруг Перонетта заговорила о своей семье. Отец ее был бретонец; ее мать, приходившаяся сестрой настоятельнице Марии-дез-Анжес — чье настоящее имя так и осталось мне неизвестным, — происходила из богатого нормандского рода.
   — Мы богаты, — рассказывала Перонетта. — Жутко богаты… Да что толку, деньги не могут помочь.
   Я не дерзнула спросить, что она имеет в виду, и промолчала, продолжая слушать. И неожиданно все предстало передо мною совсем в ином свете — и позолоченная маленькая скамеечка настоятельницы с вырезанными сценами из жизни святых, которую я видела в ее покоях, и ее шелковая ночная рубашка с вышитыми на ней крестами, святыми Сердцами Иисусовыми и гвоздями, которыми Он был распят. И, разумеется, множество книг, привезенных из Лондона и Парижа, и присылаемые из Мадрида сигарки.
   — Моя тетя и я беженцы, — заявила вдруг Перонетта, — беженцы, нашедшие пристанище в монастыре. — И в ответ на мой недоуменный вопрос спросила сама: — Ты думаешь, мать Мария-дез-Анжес родилась, чтобы стать настоятельницей? Вовсе нет. — И моя новая подруга рассказала о таких вещах, о которых я и понятия не имела, хотя и произошли они уже в пору моего пребывания в С***. Конечно, я помнила какую-то суматоху, связанную с приездом несколько лет назад новой матери-настоятельницы, однако… — Моей тетушке, — поведала Перонетта, — предстояло войти в одну из лучших семей Ирландии. Все было давно решено. Старший сын, наследник всего состояния знатного рода из графства Керри (не помню, как звали его самого), огромное имение в горах неподалеку от Кахиркивина, там очень красиво. Тебе не случалось бывать в тех краях?
   Я отвечала, что нет. Перонетта пожала плечами.
   — Казалось, все идет как надо: ее ждало поместье, она строила планы на будущее, и уже рассылались приглашения на свадьбу, и… и вдруг события стали развиваться так, что все озаботились тем, как бы чего не дошло до моих слишком юных ушей, как бы все от меня скрыть. Увы, это им удалось. Но кое-что я тем не менее знаю: помолвку расторгли. Жених отбыл в Лондон, а тетушку послали сюда. Тот самый наш родственник, который упрятал сюда меня, купил ей нынешнее место…
   — Купил? — переспросила я.
   — В сущности, да, — ответила Перонетта. — А в результате, через вмешательство епископа, тетушка, то есть вторая ее ипостась, новоиспеченная мать Мария-дез-Анжес, получила бразды правления в этом монастыре… И ты не знала всего этого? — осведомилась Перонетта недоверчиво. — Разве подробности этой истории не вырезаны, словно на двух камеях, на каждом из твердых и жестких глаз этой жуткой сестры Клер? Ведь именно она была отодвинута в сторону силой интриг и денег.
   Между матерью Марией и возглавляющей школу сестрой Клер действительно стояло нечто, их разделявшее, острое и холодное, словно клинок, я замечала это, хотя не догадывалась о причине; мне редко доводилось видеть их вместе и никогда не случалось слышать, чтобы они разговаривали.
   Рассказала мне Перонетта и о своем брате, погибшем позапрошлым летом. Он был глухой, и его забодал набросившийся сзади бык, когда тот собирал полевые цветы. Со сломанной шеей он много часов пролежал, задыхаясь, под палящими лучами солнца. Как раз Перонетте случилось найти Жан-Пьера — так его звали — умирающим от потери крови. Пальцы брата все еще сжимали увядший букетик собранных им красных цветов; казалось, они угасают одновременно с биением его сердца. Ему таки удалось собрать последние силы и передать цветы Перонетте. Последнее, что он сумел сделать. Во всяком случае, она так сказала.
   Что же касается ее papa , у него имелась любовница в Руане и его редко видели дома. В свое время он сколотил состояние на торговле — кажется, текстилем, — но теперь проживал вдвое против своих доходов. И лишь состояние нелюбимой жены несколько раз спасало его от кредиторов. Хорошо еще, что он вообще занимался делами, — таким было мнение Перонетты. Ведь кто отважился бы осудить его за то, что у него есть любовница.
   — Ma mere… elle est folle. [6] — И Перонетта выразительно покрутила у виска пальцем, несколько раз присвистнув, как это делает механическая игрушка, выскакивая из немецких часов, которые делают в Шварцвальде. Судя по рассказу девушки, ее мать нуждалась и постоянном присмотре. Оставшись одна, мадам Годильон вела себя позорно. Еще ребенком Перонетта не раз заставала ее терзающей себя каминными принадлежностями, а один раз даже деревянною ложкой на длинной ручке, о пропаже которой так сокрушалась кухарка. Дошло до того, что слугам пришлось забрать свечи из домовой часовни. А тут еще история, в которую она втянула не слишком крепкого на голову парня, работавшего на конюшне. Тут уже не оставалось ничего другого, как отправить его поскорее в швейцарскую лечебницу для умалишенных, недалеко от Люцерна.
   Я была ошеломлена. Никогда не доводилось мне слышать, чтобы кто-нибудь говорил так свободно, так откровенно (так сумасбродно — потому что, пожалуй, Перонетта во многом пошла в свою сумасшедшую мать).
   — Как ты думаешь, не пора ли нам возвращаться? — спросила я наконец; время летело быстро, и день был уже на исходе. — Пора, ведь правда же, — попробовала я проявить настойчивость.
   — Разве ты не чувствуешь, как очищающе возвышенны лучи солнца? — ответила Перонетта после продолжительного молчания. И, расстегнув ворот платья, она подставила им шею. Затем откинулась на свое каменное ложе. Я не отрывала от нее глаз, получая удовольствие от самого ее присутствия, заставлявшего мое сердце биться чаще, а мои легкие с еще большею силой вдыхать морской воздух. О да, она оказывала на меня влияние в самом физическом смысле.
   Я всегда робела подставить свою кожу солнцу, как робела сделать множество других вещей. Мне казалось, я обнажаюсь перед ним. Но как это оказалось славно — открыться его лучам! Разумеется, я не стала расстегивать ворот и не подняла до колен юбку, как Перонетта, но все-таки… я легла на спину рядом с ней… И, не закрывая глаз, погрузилась в сладостную полудрему. Должно быть, я все-таки заснула.
   Внезапно я почувствовала что-то неладное. Какую-то перемену. Я быстро села. Этот звук… Звук несущейся воды… Приливная волна! Камни, которые вели к той глыбе, на которой мы сидели, уже почти ушли под воду, и волны подбирались к месту, где расположились две оказавшиеся в затруднительном положении барышни.
   Я принялась яростно трясти Перонетту.
   — Проснись, — закричала я, — просыпайся, пожалуйста ! Прилив…
   Перонетта неторопливо приподнялась на локотках, глянула направо, налево и, к моему изумлению, снова легла.
   — Перонетта! Мы ведь потонем!
   — Не глупи. Прилив нас не достанет, — мягко проговорила она. — Этот камень, во всяком случае, вода не покроет.
   — Но она уже покрыла все камни вокруг!.. Пожалуйста, поспеши!
   Перонетта еще выше закатала юбку.
   — А не лучше ли подождать и посмотреть, что произойдет? Посмотреть, как вода станет подниматься?
   — Ну уж нет! — При полном приливе вода полностью отрезала бы нас от берега, от спасения. Я знала : мне угрожает смерть, я разобью голову о скалы, если попытаюсь доплыть до берега! Я попыталась надеть туфли. Шнурки! Я впилась в узел зубами, но не смогла развязать: пришлось повесить их на шнурках через плечо.
   — Если понадобится, — сказала Перонетта, — мы доберемся вплавь.
   — Но я не умею плавать! — произнесла я сквозь слезы. Это был детский плач, который делает черты ребенка некрасивыми, от которого вздрагивают плечи и кривится рот, но подруга моя наблюдала за мной с явным удовольствием.
   — Ну хорошо, — с улыбкой согласилась Перонетта и потянулась за туфлями, — в таком случае нужно возвращаться. Теперь все в порядке? — Она со смехом взяла меня за руку и принялась болтать всякую чепуху, чтобы успокоить меня. Я пошла за ней по камням некоторые из них уже были в воде, они казались еще более скользкими и острыми, чем раньше.
   Когда мы наконец добрались до берега и, задыхаясь, принялись карабкаться вверх по дюне, со мною случилась истерика. Я смогла перестать плакать, лишь сделав над собой значительное усилие . Но никакая сила воли не могла остановить дрожь, сотрясавшую все мое тело.
   Я села посреди высокой травы, чтобы все-таки развязать узлы на шнурках, и только теперь заметила, как сильно порезала ноги. Босые подошвы сильно пострадали от острых раковин, покрывавших камни. Кровь сочилась сквозь прилипший к ступням песок. Только теперь я почувствовала боль. Перонетта по-прежнему улыбалась. Сперва я подумала, что она не поранилась. Но я ошибалась. Она поранилась, как и я. Возможно, я сочла бы ее слишком странной, если бы она не опустилась на колени, чтобы обтереть руками мои ноги и обмыть раны насквозь промокшим краем своих юбок.
   — Ничего страшного, — утешила она меня, проводя по самым глубоким порезам, от чего я почувствовала невыразимую боль, и положила истерзанные мои ноги себе на колени. — Сейчас воздух подсушит ссадины. Говорят, морской воздух целебен… Наверно, потому меня и прислали сюда. — И она ласково поцеловала подошву моей покрытой песком ступни.
   Но тут я увидела, как приливная волна захлестнула камень, где мы недавно сидели, и тот скрылся из виду. Меня так потрясло это, что мне захотелось покинуть берег. К моему удивлению, едва я высказала свое желание, Перонетта повиновалась.
   Я побежала бы, но помешала боль. Ноги в туфлях ужасно саднило. Перонетта обулась, не обращая внимания на собственные раны; когда я предложила ей обработать порезы, она отвергла мою помощь, и… я поняла, что ей нравится боль.
   — Сосредоточься на боли, — посоветовала она, — сосредоточься, любуйся ею, как ты любуешься солнцем, и произойдет чудо.
   —  Когда смотришь на солнце, — заметила я, — оно ослепляет. Чего здесь волшебного? — И я погрузилась в раздумья о том, как раздобыть бальзам и бинты для моих ран так, чтобы для этого мне не пришлось показывать их сестре, заведовавшей лазаретом.
   Пока я шла, боль поутихла. Но ей на смену явилось все то, что мне предстояло ощущать в течение многих недель, за которые Перонетта полностью овладела мною, как давешняя боль, заставляя чувствовать то, чему я не могла найти имени, заставляя забыть вещи с такими простыми названиями: благоразумие, гордость, осторожность… их список мог быть очень длинным.
   Уже было поздно; солнце начало клониться к закату. По небу бежали быстрые, легкие тучки, а у горизонта протянулись оранжево-красные полосы.
   К счастью, никто не заметил нашего долгого отсутствия. Перонетта и я вошли в монастырь через разные ворота. На прощание она сказала: «Я попрошу тебя». И в тени ворот она, приподнявшись на цыпочки, поцеловала меня в губы, после чего ушла. Я стояла ошеломленная. У меня было такое чувство, словно меня ударили. Несколько месяцев назад, устав чистить, нарезать кубиками, варить и толочь в кашицу нашу садовую репу, я спрятала целую лохань в кухонный шкаф; если бы ее нашла сестра Бригитта, она наказала бы меня, послав молить о прощении у Пресвятой Девы. Но нашла ее сестра-ключница и послала меня прямехонько к сестре Клер, которая сочла мое преступление достойным того, чтобы посечь меня по ладошкам тонкой березовой розгой. И вот я стояла словно оглушенная после поцелуя Перонетты, как стояла тогда под ударами розги. И впоследствии меня с такою же силой оглушал каждый новый ее поцелуй.
   В тот вечер я сидела одна в маленькой библиотеке над сестринскою часовней, пыталась учить уроки, но мне никак не удавалось сосредоточиться. Раны на ногах служили напоминанием, что все приключившееся за день не было сном. И загадочные слова Перонетты, сказанные на прощание, продолжали звенеть в моей голове, заглушая все другие слова, которые я читала.
   Я пришла в себя от звука хлопнувшей двери. Одна из сестер — не важно, кто именно, — вошла в библиотеку и выбранила меня за то, что я «секретничаю» за закрытою дверью, когда она повсюду меня «обыскалась». Мать Мария-дез-Анжес желала немедленно видеть меня в своих покоях.
   Встав, я последовала за монахиней, не сомневаясь, что наша проделка раскрыта и меня ведут, чтобы объявить о наказании: месяц работ на кухне, а может, и два. Кстати, всегда сохранялась угроза такого наказания, как исключение: меня могли прогнать из С*** так же тихо и безо всяких церемоний, как я там появилась. Итак, мой приговор был вынесен; и все-таки мне хотелось, чтобы не мать Мария объявила его. Пусть лучше бы это была сестра Клер, глава монастырской школы, или другая какая-нибудь монахиня, которая ничего для меня не значила. Невдалеке от покоев матери Марии, у нашего дормитория, окна которого выходили во двор, моя конвоирша показала жестом, чтобы дальше я шла одна. Она передала мне огарок свечи, и я проследовала дальше, ведомая ее слабым огоньком.
   — Да-да, открыто, — отозвался голос на мой стук в дверь. — Входи, Геркулина.
   Когда я открыла дверь и вошла, мать Мария-дез-Анжес встала. На ней было платье с вышивкой, а волосы убраны так, как я никогда прежде не видела: они красивой пышной волной ниспадали вниз, аккуратно расчесанные. В воздухе висело знакомое голубое облачко, теперь довольно густое; вьющийся дымок поднимался от ее сигарки, положенной на створку раковины, кажется морского гребешка. На столе рядом с ее любимым креслом лежала книга — явно не Библия.
   Она сделала знак рукой, чтобы я присоединилась к ней, и мы сели за стол. На блюде из белого фарфора я увидела спелые фрукты и ломтики сыра. Рядом стояли два бокала темно-красного вина. Один она пододвинула мне:
   — Сегодня мы перекусим вместе. Ты разделишь со мной легкий ужин?
   В ответ я подняла бокал и пригубила. Мать Мария пристально посмотрела на меня. Я уставилась в бокал и пила, пока вино не кончилось. Наконец она проговорила:
   — Геркулина, милочка, Христос нуждается в твоей услуге. — (Пауза.) — Ты видела мою племянницу, Перонетту?
   Я не ответила. Не могла. Мать Мария налила еще вина и пододвинула ко мне фарфоровое блюдо. Я снова взяла бокал и сделала большой глоток. Затем принялась за сладкую белую грушу.
   — Перонетта приехала к нам в неурочное время. Боюсь, она может отстать, когда возобновятся занятия. — Мать Мария отвела от меня взгляд и указала пальцем на гроздь черного винограда. — Таковы семейные обстоятельства, и тут ничего не исправишь. — Она снова посмотрела на меня. — Так вот о чем я хотела сказать: ей нужен репетитор, и она попросила тебя.
   «Я попрошу тебя».
   Мать Мария ждала, что я скажу. Я не могла говорить и вместо этого допила вино. Должно быть, я улыбалась при этом, потому что с уголка моих губ сбежал красный ручеек. Ей, по-видимому, и не требовалось другого ответа, потому что она улыбнулась в ответ и сказала:
   — Тогда решено. Я составлю расписание занятий. Вам следует начать завтра.
   Я тотчас встала, чтобы уйти.
   — Не так быстро, дорогая Геркулина, — вновь улыбнулась она. — Я не хочу, чтобы ты забросила собственные занятия. — Я заметила, что мать-настоятельница рассеянно перебирает под столом четки. — Возможно, мои опасения беспочвенны. Все-таки ты лучшая ученица из всех, кого мы здесь видели. — При этих словах я потупила взгляд. — В любом случае я буду наблюдать.
   Мать Мария-дез-Анжес подвела меня к полкам, где стояли ее книги, так хорошо мне знакомые. Она стала задавать вопросы о том, что я читаю вообще, и о некоторых книгах в частности. Не дошла ли я до Фомы Аквинского? Дошла. И разумеется, я захотела бы найти время для святой Терезы, если только не сделала этого до сих пор? Да, захотела бы. Я стояла рядом с ней в нетерпении, отвечая лишь по необходимости: мне хотелось разыскать Перонетту и сообщить ей хорошую новость. Но конечно, она уже знает — ведь это она попросила меня в репетиторы. Меня!
   Голос матери Марии вывел меня из задумчивости.
   — Пора тебе, Геркулина, заводить собственную библиотеку. — Она величественно указала на свои полки, тянувшиеся вдоль всей стены. — Лучшие книги те, что прочитаны с любовью. Выбирай. — Я принялась возражать, говоря, что не могу принять такой щедрый дар. Но мои слова, рожденные вежливостью, были неискренними; мать Мария тотчас отмела их. — Чепуха, — сказала она. — Выбирай. — Она провела пальцем вниз по моей щеке, дойдя до подбородка, приподняла его и какое-то время вглядывалась в мое лицо. — Перонетта не такая, как все, — произнесла она; глаза наши встретились, и я не смогла отвести взгляд, а она продолжила: — Но запомни мои слова: потакать ей опасно. — И с этими словами мать-настоятельница принялась снимать с полок книги и подавать мне; вскоре я с трудом удерживала их, подставив руки. — Давай посмотрим… Если ты уже прочла Фому Аквинского, тебе нужно его иметь, правда? Скажем, в награду. — Она улыбнулась. — А вот Плутарх. И Петрарка… А ты читала сонеты Шекспира? Нет? Тогда держи. — И в мои руки перекочевало полное собрание сочинений великого поэта, изданное ин-кварто, в кожаном переплете из красной лайки. При этом она продекламировала: — Two loves I have for comfort and despair, Which like two spirits do suggest me still…[7]