Я поняла, что она может прочесть сонет до конца, но почему-то не хочет; на нее нашла грусть, и она поспешила снять с полок остальные подарки. Жития святых. Тексты на латинском и греческом. Книги различных авторов — одних я знала, других нет. Поэты. Темные сочинения таких теологов, как Бузенбаум, Рибаденейра и Санчес. Здесь были даже новейшие романы миссис Радклиф! Она остановилась, только когда поняла, что мне больше не унести, и улыбнулась, после чего, не сказав ни слова, проводила до двери своих покоев.
   Ну не ирония ли судьбы, что я получила столько книг, которые должны были рассказать мне о мире, о жизни, в то время как то, чему вскоре суждено было произойти в С***, со всей очевидностью обнаружило одну простую вещь: я ничего не знаю . Я лелеяла мечту о дружбе, как искренне верующий человек лелеет мечту о спасении, но я ничего не знала ни о дружбе, ни о любви, ни, конечно же, о чувственности. И я ничего не знала о зле.

ГЛАВА 3Дьявольская пляска

 
   Перонетта как племянница матери Марии и дочь ее любимой, страдающей от недуга сестры пользовалась в С*** привилегиями, о которых не могли даже мечтать прочие воспитанницы. И если это не было неожиданностью, то столь же неизбежной стала и связанная с этим обстоятельством зависть.
   Точней, Перонетта присвоила , так сказать, эти привилегии; далеко не все они были пожалованы ей матерью Марией, сердце которой действительно таяло в присутствии этой девочки. Перонетта приехала в С***, будучи уже воистину испорченным ребенком. Такой она и осталась. Находясь среди девиц, остро переживавших особое положение новенькой, и монахинь, которые, очевидно, иногда забывали принесенные ими обеты бедности, чистоты и послушания (каждому из которых ее присутствие бросало вызов), Перонетта не желала ничего замечать. Для нее, получавшей чуть ли не каждый день изящно упакованные разноцветные коробки, где находилось множество флаконов с духами, конфеты, платья, было бы не лишним вести себя благоразумнее. Но она не хотела быть осмотрительной. Откуда только не приходили эти подарки, присылаемые отцом, который с их помощью стремился освободить себя от необходимости посещать дочь. Их доставляли из Парижа и Вены, Брюсселя и Лондона; приходили они также из городов небольших, но прославившихся какими-нибудь особенно замечательными изделиями, — например, целые отрезы кружев из Алансона. Перонетта принимала посылки с абсолютной невозмутимостью. Порою она просила меня открыть их. Зачастую моя подопечная оставляла их содержимое лежать там, где оно было извлечено из упаковки, и жителям С***, вышедшим на прогулку, случалось иногда находить на пляже розовые куски мыла в виде морских раковин, а в окрестных лесах — разбросанные на траве засахаренные фрукты.
   Что и говорить, Перонетте с ее необузданным нравом и несдержанным языком следовало быть хоть капельку осторожней, но куда там… При малейшем намеке на то, что к ней кто-то недоброжелателен или хочет выразить порицание, она, закусив удила, взвивалась на дыбы. Она могла прийти на мессу, надев чудовищно дорогую брошь. Могла вытащить из-под платья флакон и опрыскать проходившую мимо монахиню лавандовой водой. И поскольку она пользовалась покровительством настоятельницы, никто, даже сестра Клер де Сазильи, отличавшаяся непреклонною волей в деле наведения порядка в школе для старших воспитанниц, не решался призвать ее к ответу.
   Перонетта обладала неограниченным правом входа в покои матери Марии. Она проводила там больше времени, чем в дормитории. Она в любое время могла ускользнуть в ее изящно обставленные комнаты, куда больше никому не позволялось входить (одной мне повезло иметь привилегию пользоваться ее библиотекой), и пропадать там часами; в самый разгар дневной жары она раздевалась почти догола и блаженствовала на холодном каменном подоконнике. А тем временем для всех остальных продолжал действовать заведенный в С*** наистрожайший распорядок, в котором во время летних вакаций допускались очень незначительные послабления.
   Не стану с полной уверенностью утверждать, что мать Мария знала о поведении племянницы. Кто-нибудь вполне мог пожаловаться ей на то, что Перонетта отсутствует на церковной службе, на занятиях или отлынивает от чего-то еще. И все-таки следует принимать во внимание, что, хотя со мной настоятельница была крайне добра, в монастыре ее боялись; вернее, сестер пугали ее красота и необыкновенность натуры.
   Разумеется, она не могла не заметить, что запасы вина в ее личном погребе убывают, что неподвижный воздух ее покоев хранит свежий запах недавно выкуренных сигар, что некоторые предметы одежды пропадают, и так далее.
   Но если она все это и замечала, то не подавала виду, и Перонетта проказничала безнаказанно. Так продолжалось весь конец июля и первые недели августа, и все это время я была постоянной спутницей Перонетты — ведь я считалась ее репетитором. Конечно же, наши занятия были сплошным фарсом.
   — Перонетта, — говорила я, — твоя тетушка опасается, что ты можешь отстать в сентябре, когда начнутся регулярные занятия.
   — В сентябре? — обычно переспрашивала она. — Господи помилуй… Господи, помилуй нас всех , если я останусь тут до сентября!
   И хотя я действительно старалась как могла, по крайней мере поначалу, мне так и не удалось пробудить у нее интерес к учебе. А тем более повлиять на ее поведение. Иногда во время уроков, проходивших, если позволяла погода, в монастырском саду, мне приходило в голову, что я с равным успехом могу обращаться к белке или камню.
   К истории душа у нее не лежала. «Ерундовые подвиги людей давно умерших», — заявляла она. Ее мнение об орфографии: «За всю жизнь не написала ни слова, которое не могу выговорить». Математика, по ее отзыву, «создана для купцов», от греческого и латыни у нее «болит голова», а после немецкого «хочется вымыть язык с мылом». Ее письменный французский был сносен, почти хорош, а разговорный — свеж, изящен и правилен, сам звук его ласкал слух.
   Репетиторство продвигалось туго. Посреди занятия она могла сорваться с места и убежать куда-нибудь, куда угодно, предоставив открытую книгу власти стихий. Урок, во время которого мне удавалось завладеть ее вниманием хотя бы на полчаса, можно было рассматривать как невероятный успех, после которого мной овладевало искушение отдохнуть до конца дня. Что более всего удивительно, Перонетте часто удавалось хорошо отвечать экзаменующим ее учителям. Возможно, она слушала более внимательно, чем это могло показаться; возможно, она действительно что-то усваивала. Скорей же всего она ловчила. Как бы там ни было, после таких ее периодических успехов у меня словно камень падал с души, ибо я все время боялась, что за мной снова придут, чтобы отвести к матери-настоятельнице, и та освободит меня от обязанности помогать Перонетте в учебе. Этого, конечно, так и не произошло. А жаль.
   Ведь я знала , что Перонетта, задевая других, вызывает раздражение, что ее не любят, завидуют ей. Я знала , что она своенравна, ни с кем не считается, ей на всех наплевать. У нее к этому был талант. И все-таки, раз она выказывала ко мне приязнь, я любила ее.
   Enfin[8], я была перед нею бессильна. Делала все, как она велит. Как часто, проведя день в ее обществе и под ее началом, я сгорала от стыда за то, что натворила. Я никогда не была ревностна в вере, но в то время я готова была проводить в церкви часы напролет, испрашивая прощения как для себя, так и для Перонетты за все, в чем мы были повинны. Как всегда бывает в таких случаях, переход от плохого к худшему не заставил себя ждать. Я тоже начала посещать в неурочное время комнаты матери-настоятельницы, чтобы праздно проводить там время. Я тоже курила испанские сигарки и пила коньяк, который мы нашли между простынями на дне сундука, замок на котором взломали, — вот до чего дошло мое легкомыслие. Я тоже производила дотошный осмотр великолепного гардероба настоятельницы, в котором хранилось так много ослепительно мирских платьев.
   Но в один прекрасный день этому настал конец. Перонетта уже провела в С*** несколько недель, и теперь шел конец августа. Пчелы с гудением летали по всему монастырю, чтобы затем вернуться в свой улей к пчеле-матке. Точно так же воспитанницы начали возвращаться к сестре Клер де Сазильи, словно влекомые вечным зовом природы. На небе в разгар дня появились низкие грозовые облака, и я последовала за Перонеттой в покои ее тетушки, как это случалось уже бесчисленное количество раз. В конце лета ливень может начаться внезапно. Дождь льет около четверти часа, а то и меньше, причем одновременно может сиять солнце. Такого следовало ожидать и в тот день — стоявшая жара просто не могла более длиться.
   Мы с Перонеттой часто навещали покои матери-настоятельницы. Так было у нас заведено — длившиеся не более получаса занятия плавно переходили в не менее чем двухчасовое безделье, во время которого мы любили уединяться в заветных покоях матери Марии, пока та занималась мирскими делами в конторе монастыря — я не знаю уж, в чем они состояли. В последние дни я заметила, что Перонетта скучает; она словно напрашивалась на неприятность, оставляла дверь в наше убежище открытой настежь, будто желала быть пойманной. Она дерзко надевала к мессе перстень матери-настоятельницы, приводила в беспорядок ее постель… Игры, в которые мы играли в комнатах ее тетушки прежде, неизменно доставляли мне удовольствие; нравились они мне и сейчас — одного счастья быть в обществе Перонетты было достаточно, — но Перонетту теперь в них привлекала возможность попасться. И оттого она становилась все более дерзкой. Я с беспокойством ждала, что же будет… И вот в тот день, когда мы лежали поперек кровати настоятельницы — пресыщенные, покуривая сигарки, с головою, идущей кругом от коньяка, выпитого в изрядном количестве, изнывая от дневной жары и предвкушая прохладу, которая наступит после дождя, — Перонетту посетила неожиданная мысль.
   — Вставай, — скомандовала она. — Быстро.
   Я вскочила:
   — В чем дело? Кто-то идет?
   Я заметалась было по комнате, разгоняя предательское облачко голубого дыма, сливая в бутылку остатки коньяка из рюмок… Но остановилась, увидев, что Перонетта снимает с себя одежду.
   Она повернулась ко мне спиной, и я застыла в полном изумлении. У меня опустились руки и отвисла челюсть. Я еще никого не видела обнаженным. Никогда . Ведь я многие годы избегала многолюдной мыльни, предпочитая ей кухню, где по ночам никого не было, или даже свою кладовку. Именно в этот момент я осознала, что не знаю, как выглядит женское тело. Разумеется, о мужском я имела еще меньшее представление. А тут передо мной стояла красивая, почти нагая женщина, ибо Перонетта уже не была похожа на девушку.
   Она сняла с себя последнее, что на ней оставалось, повседневное форменное платье лежало у ее ног. Шагнув, переступила через кучу серой шерсти и кисеи. Хихикнула, смеясь собственным мыслям, но ничего не сказала. Я стояла словно вкопанная, смотрела, как Перонетта направляется к большому шкапу.
   — Дождь еще идет? — спросила она. — Иди посмотри. Марш!
   Я не могла отвести от нее глаз. Вместо того чтобы подойти к окну, я окинула ее взглядом, всю, с головы до ног. Я чуть не присела, чтобы лучше их разглядеть.
   — Да, идет, — пробормотала я. Небеса могли разверзнуться потоками святой воды, могли падать облатки, в саду сам Папа мог плясать под руку с чертом, а я и понятия не имела, какая тогда была погода.
   Перонетта подбежала к окну. Ее затея, в чем бы она ни состояла, по-видимому, была связана с дождем.
   — Отлично, — обрадовалась она. — Льет как из ведра.
   Наблюдая, как она перевешивается через подоконник, я увидела ее небольшие острые груди, восхитилась их розовыми кончиками. Я упивалась изящными, плавными изгибами всего ее тела, начиная от высокого лба и заканчивая миниатюрными ножками.
   — Ты что? — еле выдавила я из себя. Сердце так и подскакивало у меня в груди, словно плоский камешек, брошенный прыгать по тихой глади пруда. — Что ты собираешься делать?
   — Слегка повеселиться, — ответила Перонетта, спускаясь на пол и кружась по комнате. Затем она вновь подошла к шкапу, такому большому, что она смогла бы в нем спрятаться. Но не сделала этого, а наклонилась и стала в нем рыться. До меня донесся ее приглушенный голос: — И даже очень повеселиться. Приготовься. Смотри, идет ли еще дождь.
   — Смотрю, — проговорила я, — уже смотрю… но зачем?
   Перонетта не отозвалась. Вместо этого она еще глубже залезла в шкап. Я стояла совсем рядом и вдруг почувствовала невероятную слабость, заставившую меня прилечь на кровать; это стоило мне усилия. Все еще находясь позади Перонетты, я теперь смотрела на нее снизу вверх. И тут я поняла то, что, оказывается, каким-то образом знала всегда. Поняла, что я другая, не такая, как все . Ибо, когда я смотрела на стоящую передо мной голую женщину, наклонившуюся вперед, увлеченную своим замыслом и содержимым шкапа, я видела лишь изгиб ее широких бедер, ее крупные, ядреные ягодицы, а также… глубокую, поросшую темными волосами расселину, признак пола, а там, где-то там , далеко, в темноте, я видела мягкие складки губ.
   Но я… Я другая. Я не смотрю… Мое… Я не могла думать. У меня было такое ощущение, словно из легких моих выкачали воздух. Слезы струились по моим щекам, слезы смятения, вызванного тем, что зерно знания прорастало и зрело.
   Затем Перонетта обернулась, чтобы взглянуть на меня. Я на нее смотреть не могла. Боялась. Она вынула из шкапа какое-то платье, но не потому, что застыдилась наготы, а в качестве прелюдии к задуманному.
   — Как ты думаешь… — спросила она взволнованным голосом, но осеклась, увидев, что я плачу.
   Она выпустила платье из рук, и тут я поняла еще одну истину, которую подспудно знала и прежде: что я совсем, совсем другая, совсем не такая, как все. Она подошла и встала на колени подле меня.
   — Глупышка, не плачь, тут нет ничего плохого, просто чуточку повеселимся. — Ее соски отвердели, кожа пылала. Рука ее, касавшаяся меня, была горяча.
   Я обрадовалась, что она неверно истолковала мои слезы.
   — Мы не попадемся. Можешь не бояться. — Она встала, подняла с пола платье, и я увидела, что оно из тех, что мать Мария чаще всего носила, — то была повседневная монашеская роба без талии, сшитая из коричневой шерстяной ткани; сестры носили такие зимой. Затем Перонетта подошла к окну. — Чудесно! Дождь заканчивается. Скоро они выползут на солнышко. Чудесно!
   Я все еще не имела ни малейшего представления о том, что она задумала. И не отваживалась спросить. Вместо этого я наблюдала, как складывается из разрозненных мозаичных кусочков картинка-головоломка.
   Перонетта надела коричневую робу, сняла со стены большое распятие и бросила его на кровать. Напудрила лицо. Обмотала вокруг головы красную шерстяную юбку, извлеченную из глубин шкапа, — она должна была изображать волосы. Затем она вручила мне тетушкину скрипку, запеленатую в синий бархат. Она извлекла ее из специально изготовленного и украшенного резьбой футляра, где та покоилась, как в уютном гнездышке, а футляр поставила на стол посреди комнаты. Полированное дерево скрипки блестело, смычок был хорошо натянут.
   Я принялась отказываться, говоря, что не умею играть и вообще ничего не понимаю в скрипках.
   — Тем лучше, — заявила Перонетта, на миг прекратив пристально наблюдать за тем, что происходит за окном. — Ведь не концерт же скрипичной музыки мы собираемся устроить.
   — Но тогда что это будет? — спросила я. — К чему мы готовимся?
   — Мы готовимся к пришествию Сатаны, готовимся плясать сатанинскую пляску на этом вот подоконнике.
   — О нет, Перонетта, — взмолилась я. — Этого нельзя делать! — Не знаю, слышала ли она меня, но явно не собиралась послушаться. Она лежала на подоконнике, перегнувшись через него, глядя с высоты трех этажей на монастырский двор, ожидая, когда туда выйдет какая-нибудь воспитанница.
   — После дождя во двор выскакивают самые младшие, — отметила она. — Ох уж эти маленькие любительницы пошлепать по лужам.
   Я все еще не пришла в себя после того, как увидела ее… голой; собственно, мне было все равно, что она задумала. Я готова была повторять за ней все, что она станет делать. И мы обе знали об этом.
   — Идет! — сообщила Перонетта радостно; она произнесла это слово быстро и тихо, словно выдохнула его. — Они выходят, вот первая… — И, широко улыбаясь, она принялась жестами показывать, где я должна стоять со скрипкой в руке.
   Сама же она вскочила на широкий подоконник, подошла к самому краю и стала смотреть вниз, наклоняясь все дальше, так что я испугалась, как бы она не упала. За Перонеттой покачивались верхушки деревьев, и сквозь их верхние веточки просвечивало зеленое море, соединявшееся у самого горизонта со светлым летним небом. Я поспешила ухватить подругу за подол робы, сжав ткань в кулаке изо всей силы. Я просила, я умоляла ее передумать. Перонетта начала крутиться, пытаясь вырвать подол из моей руки.
   — Приготовься, дура!.. А ну назад, живо!
   Ее лицо исказила уродливая гримаса; не знаю, что на нее в ту минуту нашло, но словно какая-то маска прикрыла ее красоту; та исчезла. Мне стало страшно, и я отшатнулась… Вскоре я уже пиликала на скрипке, извлекая из нее визгливые звуки, под которые Перонетта извивалась в похотливом и сладострастном танце, словно змея в корзине факира, зачарованная звуком дудки.
   — Быстрее, быстрее ! — требовала она, и я играла быстрей, хотя конские волоски на смычке рвались один за другим.
   В левой руке Перонетты появилось распятие.
   — Играй! — (И я опять и опять водила уже мало на что годным смычком по струнам. Я так сильно прижимала скрипку к себе, что боялась, как бы не обломился ее тонкий гриф.) — Громче! — (Смычок елозил по струнам со скрипом и визгом. Ужасный звук, вполне подходящий для бесовской джиги!) — Да, да… вот так, еще громче!
   Перонетта продолжала кружиться и раскачиваться на подоконнике под эту инфернальную музыку. Я же все время оставалась скрытой за плотной занавесью. Непристойные движения Перонетты были настолько размашисты, что я не сомневалась в ее скором падении с подоконника. Войдя в раж, она принялась неистово мотать головой, размахивая таким образом и париком, роль которого играла красная юбка. Я готова была умереть со стыда, видя, что вытворяет она с распятием, то и дело зажимая его между ног через ткань монашеского одеяния. Но все, что я могла сделать, — это водить смычком по струнам! Я не решалась остановиться. Не решалась ослушаться. И тут я услышала вопль, заглушивший какофонию звуков скрипки. Резкий, пронзительный, он словно вскарабкался вверх по каменной стене, чтобы попасть нам в уши. Перонетта спрыгнула с подоконника и выхватила у меня из рук смычок.
   — Хватит, — проговорила она с улыбкой и довольно зловеще добавила: — Получилось.
   Через несколько секунд распятие вернулось на стену, скрипка — в футляр на столе, а комнате был возвращен прежний порядок. Перонетта стерла с лица пудру, быстро сняла через голову робу. И снова она предстала передо мной нагая. Роба и красная юбка вернулись в шкап. Затем девушка быстро накинула платье, не потрудившись надеть нижнее белье, которое запихнула ногой под кровать: крючки и пуговицы отняли бы слишком много времени, а его не хватало. Нужно было спешить. Куда? Зачем? Я не имела представления.
   — Идем, — приказала Перонетта, указывая во двор. — Видишь, что творится внизу? — Я бросилась было к окну, так сильно мне хотелось узнать, что за ним происходит, но Перонетта, шикнув, остановила меня: — Arrete , дурочка! Тебя же увидят. Встань у занавески и тогда смотри.
   — Да, конечно, — пробормотала я. — Разумеется, нас не должны видеть… — И я встала у края окна, чтобы глянуть во двор. То, что я увидела, я смогла описать словами лишь гораздо позже; а в ту минуту, когда я отпрянула от занавески, единственным, что послужило для Перонетты подтверждением успеха ее затеи, стало выражение ужаса на моем лице. Она в последний раз обвела взглядом комнату и, решив, что та выглядит удовлетворительно, позвала меня:
   — Иди за мной, быстро!
   Я повиновалась, но вот что я увидела на немощеном монастырском дворе, еще покрытом грязью и лужами, оставшимися после недавнего дождя.
   Группа воспитанниц, в основном самых младших, окружили распростертую на земле фигурку. Девочка лежала бездвижно; она казалась такой маленькой, такой безжизненной, что я испугалась, не мертва ли она. Глупо, конечно. Одна из монахинь — кажется, сестра Клер, хоть я и не могу быть уверена, — склонилась над упавшей. Кто-то уже торопливо протягивал ей нюхательную соль, и сестра Клер (это, скорее всего, была именно она) пыталась привести бедняжку в чувство. У той оказался простой обморок. (Вскоре я узнала, что это была юная Елизавета, о которой мы прежде даже не слышали.) В тот самый момент, когда, спрятавшись за складками занавеси, я увидела, что Елизавета приходит в себя, та, возбужденная и находящаяся под воздействием паров соли — без сомнения, очень сильной, — вдруг села сама, вскрикнула и указала на то самое окно, у которого я стояла. Я поспешно отскочила. Неужто меня увидели? А что, если кто-то из девочек проследил, куда показывает ее палец? Выглянуть еще раз я не решилась, но ответ последовал тут же, поскольку снизу донеслось множество криков, слившихся вскоре в один, и я четко расслышала слово: «Сатана». Оно повторялось снова и снова, передаваясь от одной девочки к другой. Тут я и услышала приказ Перонетты: «Иди за мной, быстро!» Не скомандуй она, я бы так и осталась стоять в той комнате, словно пораженная громом, среди складок занавеси, в то время как толпа воспитанниц и монахинь бегом — я была в этом уверена — поднималась по главной лестнице, чтобы вот-вот ввалиться в покои матери-настоятельницы.
   Перонетта схватила меня за руку, словно ребенка. Мы открыли дверь в коридор и тут же услышали топот и шарканье множества ног, доносившиеся со стороны лестницы. Еще одна армия воспитанниц наступала со стороны дормитория.
   Перонетта закрыла дверь и заперла ее.
   — Теперь они точно меня исключат, и я…
   — Спокойно, — прервала меня Перонетта. — Дай подумать. — Она прикрыла лицо руками. Плакала ли она? Осознала ли наконец, что ее розыгрыш зашел слишком далеко и?.. О нет. Когда секунду спустя она отняла от лица руки, на нем играла радостная улыбка. — Ну конечно же, — произнесла Перонетта, обращаясь к самой себе, — разумеется.
   И она приказала мне вновь извлечь скрипку из стоявшего на столе футляра. Я повиновалась.
   — Что делать теперь? — спросила я, оборачиваясь посмотреть, что делает моя подруга, и увидела, что Перонетты нет, а дверь открыта, и услышала приближающийся топот множества ног.
   Я бросилась к шкапу, но не смогла открыть его. Тут я услышала знакомый приглушенный смех и поняла, что Перонетта крепко держит дверь изнутри.
   — Что здесь происходит? — спросил чей-то голос.
   Я обернулась и с облегчением увидела мать Марию, входящую в комнату и закрывающую дверь. Она заперла ее перед самым носом собравшихся на лестничной площадке младших девочек, очевидно ждавших появления сестры Клер, преградив также путь воспитанницам постарше и побойчее, которые несколько мгновений спустя подбежали со стороны дормитория и принялись барабанить в дубовые филенки.
   — Что здесь происходит? — повторила мать Мария торопливо, но тихо.
   — Я… Мы… — Я стояла в полной растерянности, не выпуская из рук смычок и скрипку. — Я… Мы…
   — Где она? — спросила настоятельница, и я в ответ, должно быть, невольно бросила взгляд в сторону шкапа, ибо та повернулась, чтобы открыть дверцу, но не смогла.
   Стук в дверь все усиливался. За ней слышались голоса десяти, может быть, двадцати воспитанниц, напоминающие жужжание пчел в улье. Затем послышался окрик сестры Клер де Сазильи: «Именем Христа, откройте дверь».
   Мать Мария грубо схватила меня за плечи.
   — Разве я не предупреждала тебя? — спросила она. И прибавила, что мы не представляем, что сделали, а затем наконец крикнула через плечо: — Иду! Одну минуту, сестра.
   — Сестра Клер! — воскликнула я. — Прошу вас, матушка, не надо!
   Мать Мария сняла руки с моих плеч.
   — Тогда ступай туда, — проговорила она. — Спрячься за занавесью. И чтобы ни звука!
   И уже из-за складок шоколадно-коричневой камчатной ткани, за которыми я, увы, не могла чувствовать себя в такой безопасности, как моя соучастница, залезшая в шкап, я услышала, как мать Мария отпирает дверь. Оттого что в комнату хлынул поток тел, в ней сразу стало жарко и душно; воздух пришел в движение, заставив колыхаться тяжелые драпировки. Людей набилось так много, что вскоре многие из вошедших оказались подле меня; некоторые облокотились на подоконник; одна девочка прижалась ко мне, но ничего, к счастью, не поняла, приняв это прикосновение за упругость собранной в складки ткани. Я стояла, прильнув к холодной каменной стене, словно объятая пламенем, не сомневаясь, что меня вот-вот обнаружат.