Иногда ко мне приезжали высокопоставленные особы. О, какое это удовольствие — смотреть принцу прямо в глаза и говорить ему: «Нет!» А когда его мясистые щеки покрываются румянцем гнева, а слезы разочарования уже готовы хлынуть из глаз, в то самое мгновенье , когда кажется, что ты утратила его расположение, взять свои слова обратно и воскликнуть в волнении: «О да, да! Я непременно сделаю это. Для вас, ваша светлость, я обязана это сделать». И всегда после этого следует его слегка попугать, подняв начальную цену, и за какие-то полдня закончить портрет. (Случалось, что работа над ним бывала завершена еще до начала переговоров.) «Нет, нет, — говорила я, — одного сеанса будет достаточно. Принц слишком занят, чтобы позировать мне дважды». По правде говоря, я терпеть не могла сидеть без дела и тратить на сеанс больше времени, чем необходимо, но в присутствии своих натурщиков мне приходилось нарочно замедлять темп работы.
   Когда проходит по меньшей мере три дня после оговоренной даты окончания работы, я кладу на портрет последние мазки — так, чтобы он был влажным, — и сама доставляю его в городской особняк или загородное поместье заказчика, при этом наряжаюсь в перепачканную краской одежду, подвожу сурьмой глаза и стараюсь казаться слегка растрепанной. Запыхавшись, я начинаю извиняться за опоздание, а потом, получив деньги, смиренно удаляюсь, отказываясь от всякого рода приглашений на ужин, на бал или погостить до конца недели. «Mais поп[72], — говорю я, — такой-то ждет меня в эту самую минуту в моей мастерской».
   Эта схема действовала безупречно! Умело дурача принца за принцем, один двор за другим, я сумела поднять свои гонорары до заоблачных высот. Раньше вельможи предлагали мне двойную или тройную цену за свой портрет. В конце концов им пришлось принять мои условия: определенная цена за поясной портрет с одной рукой, еще половину от этой суммы за обе руки. До коленей? До ступней? Изобразить клиента в какой-то заказанной им позе на фоне выбранных им предметов или ландшафтов? Это будет стоить дороже. За портрет в полный рост с минимумом дополнительных атрибутов я могла получить восемь, а то и десять тысяч ливров.
   Когда я в девятнадцать лет покидала Францию, в моем башмаке было спрятано двадцать франков. За время заграничных странствий я заработала больше миллиона франков! Ни один художник Европы не заработал денег больше, чем я. За это я, конечно, подвергалась поношению со стороны своих коллег.
   Ходили слухи, будто я разгуливаю по улицам европейских столиц в соболях и сапфирах. Самая любимая из услышанных мною историй — о том, как я получила (от самого министра финансов, не более и не менее) груду конфет, обернутых банкнотами, в качестве платы за портрет его любовницы sans robe. [73] Рассказывали, что сумма была так велика, что могла бы опустошить казну небольшого государства. Какая чушь! Министр послал мне всего четыре тысячи франков в коробочке стоимостью в двадцать луидоров. Более того, его любовница, очаровательная мадемуазель Б***, была вовсе не обнаженной, скорее… манера, в которой она была изображена, могла показаться эротичной. Одетая как пастушка, она позировала, раскинувшись на куске дерна, привезенного в мою студию за счет министра. Мне приходилось по возможности сокращать эти сеансы, поскольку министр настаивал на своем присутствии и, как бы это сказать… приходил в чересчур восторженное состояние, наблюдая свою возлюбленную в подобном виде. В конце концов я была уже неспособна выносить его мычание и выгнала их обоих, завершив портрет в одиночестве.
   Да, то были замечательные дни, но пришло время возвращаться в Париж.
   Я ехала по улицам моего города, как в прошлый раз, когда королева вызвала меня из России. Я с интересом смотрела, что изменилось, а что — хвала Всевышнему! — нет. Я была в отъезде несколько лет, но всегда, да, всегда лучшая часть моего сердца принадлежала Парижу — моему дому. И всегда верила, что можно страстно любить какое-то место, как любят мужчину или женщину, — любой истинный путешественник подтвердит вам это. Вот почему я говорю о Париже, в который вернулась, с тяжелым сердцем: это был совсем не тот Париж, любимый мною, из которого я когда-то уезжала.
   Нет, Париж не утратил свой блеск, ту притягательность, что присуща или была присуща ему одному. Но, как бы ни было избито такое сравнение, я решила, что Париж можно уподобить куртизанке, чьи лучшие дни прошли, а остатки былой, подлинной красоты скрыты под грубым макияжем, но которая тем не менее цепко держится за прежние привычки. Я видела теперь эту шлюху совсем близко, в ярком свете моего многолетнего отсутствия: ее румяна нанесены слишком аккуратными мазками, ее парик из козлиного волоса криво сидит на голове и воняет прогорклым маслом. Я видела, что единственный ее подлинный драгоценный камень непрочно сидит в оправе перстня и дребезжит, когда она манит к себе своей пухлой, покрытой коричневыми пятнами рукой. Стоило моей карете завернуть за угол — и вот она передо мной, милая моему сердцу бесстыжая шлюха былых дней, щелкающая веером, хлопающая длинными ресницами, выпячивающая свою высокую грудь, чтобы добиться своего… и все вдруг сразу встает на свое место.
   Я говорю, конечно, о последних днях Парижа, хотя никто из нас тогда не знал, что это конец. Пройдет еще несколько лет, и отродье доктора Гильотена зальет сточные канавы кровью, поэтому, когда оглядываешься назад, ясно видишь: то действительно были последние дни Парижа, Парижа, который я знала и любила. Моего Парижа.
   То были дни, когда мадам де Жанлис и ее золовки одевались как крестьянские девушки, заставляли служанок собирать весь дневной надой молока в своих имениях и отвозили его на ослике в замок мадам. Там де Жанлис и ее «девочки» наполняли ванну и часами плавали вчетвером в молоке, поверхность которого была усеяна лепестками роз.
   То были времена, когда аристократы вшивали драгоценные камни в башмаки и украшали манжеты серебряными пуговицами.
   Женщины в те дни, следуя моде, платили огромные деньги за тюрбаны, подобные тем, что украшают головы турецких султанов, и чепчики как у монашенок-кармелиток. Те же самые дамы часами высиживали, пока их волосы накручивались на папильотки или завивались горячими щипцами, расчесывались гребнями, смоченными в соке крапивы, посыпались порошком из корня розы, древесной массы алоэ, красного коралла, янтаря, бобовой муки и мускуса. Затем прическа накручивалась на подушку, набитую конским волосом, украшалась цветами, фруктами, перьями и статуэтками. В результате получалось столь высокое сооружение, что даже самым аристократичным дамам приходилось стоять в своих каретах на коленях, поскольку сидеть было невозможно.
   То были времена, когда придворные оспаривали друг у друга право на бесчисленные должности, а ум можно было обменять на богатство. И в самом деле: любой желающий пристроиться при дворе мог, по-видимому, рассчитывать на жалованье, поскольку должностей было много, да и денег хватало. При королевской кухне, например, состояло более двадцати виночерпиев (под началом которых было четыре подавальщика королевского вина), около шестнадцати поваров, готовивших королевское жаркое, семь человек, снимавших нагар со свечей, подававших соль и так далее, — все они получали очень недурное жалованье. Что касается королевы, то половины стоимости ее духов, счета за которые оплачивало казначейство, было бы достаточно, чтобы накормить голодающие парижские семьи.
   Но это были также и времена, когда бесчисленные городские дети кормились кашей из коры каштанового дерева, иногда, но далеко не всегда приправленной солью (сколько отцов томилось в тюрьме за кражу этой самой соли?). Мужчины калечили себя, чтобы зарабатывать попрошайничеством. Каждый день на рассвете сестры приюта для найденышей обнаруживали на ступеньках дрожащих младенцев. К исходящим ревом сверткам были приложены записки с просьбой окрестить новорожденных и простить их родителей. И в провинции крестьяне голодали, тогда как феодалы скармливали немногое оставшееся зерно животным и на них же охотились. Голодающие крестьяне в отместку убивали этих зверей в охотничьих угодьях, поэтому феодалы, в свою очередь, получили законный повод карать крестьян и даже лишать их жизни.
   Когда еще прежде немногие имели столь много, а многие — столь мало?
   Тем временем король проводил дни на охоте или изобретал все более и более хитроумные замки в компании своего кузнеца. Королева же занимала себя, предаваясь всякого рода излишествам в кругу своих друзей и шведского любовника Ферсена.
   Газетчики начинали поигрывать вновь обретенными мускулами. А политизированная часть горожан создавала клубы — якобинцев, кордельеров, минимов, Общества бедняков, Братского общества патриотов обоих полов. Плохие люди почитались, хорошие подвергались неправедным гонениям.
   Город насквозь пропах зловонием приближающейся катастрофы и напоминал старую шлюху, задирающую юбки, предлагая себя всякому встречному.
   И вот я вернулась в этот Париж, я — портретистка, знаменитая на всю Европу, богатая благодаря своему ип metier de luxe. [74] К какому сословию я относилась? Ни к какому. Бедные меня ненавидели, привилегированные классы, я чувствовала, скоро начнут вызывать у меня тошноту. Где было мое место? Нигде. Если бы мне хватило ума, если бы я знала , я, возможно, осталась бы на чужбине, храня верность мечте о доме, как и подобает изгнаннику, но никогда не пытаясь ее осуществить.
   Но действительно ли я была так подавлена, так печальна, когда вернулась? Нет. Время искажает, корежит картину прошлого, сдвигает все с места. Мне стыдно признаться, но те несколько лет, что предшествовали революции, я цеплялась за старый Париж, за ту douceur de vie[75], что знала когда-то.
   Я была красива, богата, талантлива, знаменита и свободна. Разве для того я, покинув Париж никем , сделала себе имя за границей, чтобы вернуться в эту мерзость? Ну нет ! Я не откажу себе в удовольствии настаивать на существовании старого Парижа, не желая принимать этот обреченный, умирающий Париж. Я могу переступить через бедных на пути в лучшие салоны города. В конце концов, я ведь колдунья!
   Сразу же по приезде в Париж я дала знать о своем появлении. Обнаружила, что о муже моем, к счастью, быстро забыли. Послала весточку в различные академии, членом которых состояла. Сообщила королеве новости о наших общих друзьях, получив в ответ заказ вновь писать портреты… королевских детей.
   Обзавелась я и недвижимым имуществом: купила два дома. Один выходил фасадом на рю Г***-Ш***, другой — на рю К***. Между ними простирался обширный сад. Дома были снабжены всем необходимым. Внутреннее их убранство было выполнено под руководством Розы Бертен, королевской портнихи, в распоряжении которой были великолепные шелка, атлас, камчатная ткань. Обои и мебель изготовлялись в лучших мастерских.
   Поселилась я на рю К***. В доме же напротив решила устроить музыкальный салон и свою мастерскую, верхние этажи предназначались для размещения гостей. Там же я скопила большой запас вин, которые распродавали партиями задешево на аукционах лучшие винные погреба Парижа — свидетельство приближающейся паники среди буржуа.
   В саду между двумя моими домами я в буквальном смысле этого слова культивировала свою любовь к розам.
   Окончательно обосновавшись, я воспользовалась советом своей приятельницы и согласилась, в ознаменование моего возвращения в свет, выступить в роли устроительницы концерта не слишком одаренного (как оказалось) скрипача. Конечно, я вошла в переполненный зал последней. Все обернулись, чтобы поприветствовать меня. Наступила абсолютная тишина, как перед заключительной нотой в арии, а затем — взрыв аплодисментов: все встали и раскланялись со мной. Я ответила тем же.
   Когда я шла к своему месту в первом ряду, меня сопровождали овации, продолжавшиеся несколько минут. Музыкант ударил смычком по струнам, дамы захлопали веерами, господа стукнули тросточками по паркету. Нет нужды говорить, что я не очень-то и спешила занять свое место. Я выросла на улице, путешествовала и вот вернулась, и теперь меня приветствует, мне поклоняется le tout Paris. [76] Да, я была счастлива, как последняя дура. Тогда этот день казался мне высшей точкой моего подъема. Теперь я думаю иначе.
   В припадке расточительности я купила также загородный дом в Шайо, куда уезжала по субботам, возвращаясь в понедельник днем. Да, Париж. Именно там вскоре после моего «дебюта» состоялся (о чем я впоследствии долго и горько жалела) «греческий ужин».

ГЛАВА 24Греческий ужин. Часть I

   Проведя некоторое время в Ле-Ренси, где я писала щедро оплаченный портрет королевской племянницы, одной из многочисленных принцесс, в полный рост, я вернулась домой. Там меня ждало письмо от Теоточчи.
   Много воды утекло со времени моего пребывания в Венеции, но я часто с тоской вспоминала о днях, проведенных там. Я познала свою природу, но это мало изменило мою жизнь. Я была, в общем, такой же, как всегда, только теперь существовало слово «колдунья», объяснявшее разницу между мной и всеми остальными. Плохо это или хорошо, но я наконец определила, кто я есть на самом деле. И все же меня нельзя было увидеть ночью в своей мастерской хлопочущей над медным котлом, разрезающей на кусочки сердце колибри или вырывающей глаза у тритонов. Я редко пускала в ход свои чары. Действительно, время от времени случались приступы непрошеного ясновидения, но вряд ли стоит об этом рассказывать. Что касается моих «талантов», я теперь ценила только те из них, которые имели отношение к живописи. Результаты моего труда после возвращения в Париж были впечатляющими, и это несмотря на весьма бурную светскую жизнь.
   Какая волнующая новость: Теоточчи приезжает в Париж! Это было главным в ее письме всего из трех строчек.
   Спустя неделю я получила от Теоточчи еще два пакета. Первый был не совсем обычным: он содержал длинное зашифрованное письмо. Во второй были вложены популярный роман семидесятых годов «Поль и Виржини» [77] и код к шифру, а также письмо, где я нашла лишь список цифр, соответствующих сперва страницам романа, затем строчкам и, наконец, словам. У меня ушел не один день на то, чтобы понять смысл письма Теоточчи. Я восстанавливала слово за словом, заполняя пробелы своими догадками. Только прочитав письмо целиком, я перестала проклинать свою сестру на чем свет стоит, потому что поняла, почему она прибегла к такому способу завуалировать его содержание.
   В письме были имена и адреса одиннадцати колдуний. Мне предстояло написать им всем, используя тот же шифр, и пригласить их в мой дом.
   Согласно письму Теоточчи, каждая новая ведьма должна в течение нескольких лет после обнаружения своей природы пригласить в гости свою мистическую сестру, впервые открывшую ей ее сущность, а также одиннадцать других ведьм по своему выбору, исходя из географической близости, общих интересов или привязанностей. Новая ведьма созывает к себе своих сестер не более чем на день-полтора.
   Теоточчи писала, что все одиннадцать сестер (с адресами от Парижа до Анже и Бреста, от Оверни до Камбре, Корсики и Неаполя) будут иметь экземпляры «Поля и Виржини». Мне только нужно написать короткое письмо с сообщением, что Теоточчи — моя мистическая сестра, потом написать одиннадцать шифрованных копий письма и, наконец, сжечь нешифрованный оригинал. Я должна разослать приглашения и продумать церемонию приема гостей. Нет, нет, — тут нужно сказать, что Теоточчи ни разу не назвала этот шабаш ведьм «приемом гостей». Единственное, о чем она сообщила в письме, что цель этого сборища троякая: отблагодарить мою мистическую сестру, познакомиться со своим шабашем и, самое главное, обрести знания. Это я полагала, что будет вечеринка… Ничего подобного.
   Теоточчи назначила дату шабаша в своем письме: канун Дня Всех Святых — 31 октября 1788 года.
   Когда я наконец разгадала содержание письма Теоточчи, сочинила собственное письмо, зашифровала его и разослала одиннадцать копий, была уже середина сентября. В моем распоряжении оставалось немногим больше месяца! И я про себя решила, что это будет всем шабашам шабаш! (Какая же я была дура !) Я хотела, чтобы мой прием был столь же грандиозен, как любой парижский званый вечер, как какой-нибудь легендарный шабаш эпохи костров инквизиции.
   Необходимо было все обдумать не откладывая в долгий ящик. Конечно, я не могла довериться слугам. Что же делать? Мне доводилось принимать у себя глав государств, королей и королев, первоклассных художников, но, конечно, если ты открываешь двери своего дома шабашу ведьм, действуют совсем другие правила. Шабаш ведьм… До сих пор я была знакома только с Теоточчи, а теперь мне предстояло повстречаться еще с одиннадцатью ведьмами.
   Недели шли, а у меня по-прежнему не было плана. Проснувшись однажды ночью в начале октября, я обнаружила, что мои голубые шелковые простыни пропитались потом. Я послала за Нарсиссом, своим другом, непременным участником самых роскошных званых обедов, считавшимся в кругах элиты своеобразным талисманом.
   Нарсисс, конечно, явился без лишних слов. Милый, темнокожий, миниатюрный Нарсисс…
   Давным-давно некий путешественник, возвратившийся из Африки и всячески стремившийся снискать расположение голландской королевы, подарил ей чернокожего младенца, подобранного на сенегальском пляже, словно это была раковина. Этот ребенок был дедушкой Нарсисса. В детстве, да и позже, когда стал взрослым, он странствовал от одного двора к другому с королевой и, не будучи ровней королевским особам, был по своему общественному положению выше всех остальных. Его единственной обязанностью было радовать взор королевы. Его научили читать, и он читал хорошо, став королевским lecteur[78], известным своей необычностью и изяществом, а также чрезвычайно глубоким голосом, плохо сочетавшимся с его телосложением. (Говорили, что королева заставляла этого низкорослого человека стоять рядом с ней на государственных церемониях, так что она могла держать свою украшенную драгоценными перстнями руку на его покрытой тюрбаном голове.) Дед Нарсисса жил и умер при дворе королевства Нидерландов, оставив своим наследникам странную печать, сильно стершуюся за годы, прошедшие после его смерти. Нарсисс, давно покинувший голландский двор, не знал, завещал ли дед им какой-то титул или королевскую пенсию.
   Нарсисс был поэтом по призванию, по крайней мере он так говорил. На самом деле он много читал и мало писал: это были, как правило, скучные, короткие, наспех набросанные заметки о его возлюбленных. Будучи полностью зависим от расположения к нему своих любовниц, он ублажал их лестью и, хотя не имел собственных денег, ни в чем не нуждался. Да, жил он безбедно: имел превосходный экипаж, пользовался известностью, его услуг — услуг любого рода — домогались.
   — Надо полагать, топ vieux[79], — заметила я, когда он явился, несколько рассерженный, — тебя не в первый раз вызывают в чью-то гостиную посреди ночи?
   — Нет, конечно, но всегда для этого были куда более веские причины, чем нервозность перед устроением званого вечера. — Сказав это, Нарсисс извлек две бутылки великолепного красного вина, по его словам, из погребов мадам Н***, а из жилетного кармана — собственный штопор. — Видите ли, моя дорогая, существуют инструменты, помимо собственных, которые светский человек должен носить с собой, — сказал он, откупоривая обе бутылки. — А теперь заклинаю вас, именем Бога распятого, скажите, что вас так беспокоит?
   В ту ночь я рассказала Нарсиссу все, что могла, о своем затруднительном положении, пока он мерил шагами комнату. Он хмыкал, чесал свой щетинистый подбородок, вытирал покрытый морщинами лоб розовым шелковым платком, — короче говоря, лез вон из кожи , чтобы помочь мне. Затем он снял жилет, швырнул его в изножье моей кровати, где зеленая и золотая парча светилась в отблесках камина, подобно рыбьей чешуе, и спросил, почему меня так беспокоит этот званый вечер: мне ведь приходилось бывать хозяйкой множества подобных обедов. Я солгала, сказав, что всякий раз так же волнуюсь, поскольку каждый из моих ужинов должен являть собой совершенство (а так оно и было), и он оставил эту тему, сев наконец и обратившись к списку гостей. Взмахом руки я дала знать, что не желаю обсуждать это: «Каждая хозяйка знает, что список приглашенных имеет второстепенное значение, топ petit homme ». [80]
   В ту долгую ночь мы с моим компаньоном выдвигали и отклоняли одну идею за другой. В итоге я впала в отчаяние.
   Было далеко за полночь, наверно часа два-три, когда мы с Нарсиссом расположились на светло-золотистом плюшевом диване, поскольку постель была усеяна остатками позднего ужина: очистками от яблок, корками сыра, виноградными косточками, наполовину заполнившими маленькую китайскую вазочку, черными оливками. Там же лежали две пустые винные бутылки.
   Бледная опаловая луна выскользнула из-за гряды облаков, ее свет был даже ярче света канделябров и камина.
   — Спать, — сказала я, — Мне нужно поспать. — Я откинулась на спину, погрузившись в груду подушек. — Прочитай стихотворение, убаюкай меня. — За это я получила щипок.
   Нарсисс вытащил из кармана копию «Анахарсиса», и, хотя я уже была в полусне, когда мой друг добрался до того места стихотворения, где описывается греческий ужин и где речь идет о приготовлении соусов, я подскочила, воскликнув:
   — Voila! C'est ca![81]
   — Послушай, женщина, — спросил удивленный Нарсисс, — что это на тебя нашло?
   — Продолжай! — приказала я. — Читай!
   И он продолжил чтение, так и не поняв причины моего волнения. Я взяла с ночного столика перо, бумагу, чернила и начала быстро писать.
   — Еще раз, — попросила я, когда он дочитал интересующий меня отрывок. — Пожалуйста, повтори! — И он повиновался. Сущий ангел, такой уступчивый! Он, наверно, подумал, что я сошла с ума, пока я не успокоилась и не объяснила ему мой план, который, конечно, состоял в том, чтобы провести шабаш как греческий ужин.
   Не прошло и часа, как были продуманы все подробности.
   Я размышляла, как мои гостьи воспримут идею афинского вечера, эллинистического чествования нашего союза сестер. Мне казалось, что чего-то менее грандиозного будет недостаточно. Какое я сделаю из этого представление!
   За те дни, что последовали за посетившим меня в ту ночь вдохновением, я обошла множество рынков и наконец нашла тринадцать подходящих к случаю простых стульев, которые расставила вокруг стола — семь против шести. За стульями я расположила высокие ширмы, натянув белую ткань в промежутках между ними (такое можно увидеть на картинах Пуссена). Я сплела тринадцать лавровых венков. У соседа, графа де П***, была великолепная коллекция этрусской керамики; я убедила его одолжить мне чашки и вазы, которые расставила на длинном столе из красного дерева. Всю эту сцену освещала висячая лампа.
   Я убрала все лишнее с кухни, чтобы всецело отдаться приготовлению соусов. И они были само совершенство: один — для дичи, один — для рыбы, а самый изысканный — для угрей, которых клятвенно обещал привезти мой поставщик рыбы.
   Потом я позаботилась о музыке. Я переделала старую гитару в позолоченную лиру. Нарсисс предложил «Бога Пафоса» Глюка. (Но кто исполнит это произведение? Для любого другого вечера я без труда могла бы отыскать прекрасных музыкантов.) Нарсисс помогал мне продумать распорядок приема гостей, и это создавало трудности: я все время помнила, что ему нельзя присутствовать.
   Двадцать девятого октября я вызвала Нарсисса к себе.
   — Дорогой, — лгала я, сжимая его в своих объятиях, — произошло нечто такое, что я должна была предвидеть, но не сумела. Ты должен помочь мне! Ты должен! — Я рассказала ему, что выполнила заказ некоей миссис Джеймсон из Лондона еще несколько месяцев назад, однако, закончив портрет, забыла организовать его доставку. — И вот теперь ее заново отделанный дом в Лондоне готов принять гостей, но на званом вечере предполагалось впервые показать портрет хозяйки! Эта леди, — поведала я Нарсиссу, — связанная тайными узами с принцем Уэльским, проявила всяческое терпение, но если портрет не будет висеть в ее доме к первому ноября, я буду разорена! Моя репутация среди английской знати будет безнадежно испорчена! — Затем я извлекла туго свернутое, запечатанное полотно (в действительности это был сделанный на скорую руку эскиз к портрету Скавронской) и стала просить, умолять Нарсисса доставить его по назначению.
   На следующий же день Нарсисс отбыл в Лондон. Я дала ему достаточно денег, чтобы прожить по ту сторону Ла-Манша месяц или более. Еще раньше я отправила письмо своему лондонскому агенту, услугами которого пользовалась в прошлом, сообщив, что тридцатого числа прибудет из Парижа мой посыльный с портретом, который по не обязательной для объяснения причине пришлось тайно вывезти из Франции. Я просила его держать портрет у себя (и он хранится там до сих пор). Так или иначе, это был весьма дорогостоящий отвлекающий маневр.