Страница:
Темные щелки кошачьих зрачков, перечертившие поперек оранжевые глаза Малуэнды, вращались. При этом они постепенно меняли форму. Сперва меня поразило само их движение, но затем… Неужели они действительно изменяют свои очертания? Я была не вполне уверена. Но мне казалось, что да… именно так. Однако же на что они становились похожи? Я не смогла определить — во всяком случае, тогда. А ведь очертания их были отчетливы; и они вращались — причем оба зрачка одинаково. Временами они останавливались, но потом вращение возобновлялось, и глаза обретали новый образ, отличный от прежнего.
Я встала, да так резко, что ставня приоткрылась, а я чуть не уронила бутылку во двор. Малуэнда спрыгнула на пол и, пока я изумленно смотрела на нее, прошла от окна, через которое слепящим потоком хлынул солнечный свет, в полутемный конец галереи. Я схватила бутыль с подоконника, отпила еще раз-другой и пошла вслед за кошкой.
Когда глаза мои слегка привыкли к царившему там полумраку, я вновь увидела Малуэнду — или то, что я сочла ею: одинокую подвижную тень, серое на черном. Я вышла в коридорчик перед библиотекой, где висели три составляющих триптих гобелена в очень дурном состоянии, полностью предоставленные как власти стихий, так и безжалостной алчности прожорливой моли.
Любой девочке в монастыре приходилось не один раз выслушивать напоминание о том, что наши гобелены — за исключением, должно быть, тех, что висели здесь, — вовсе не игрушки и за ними запрещено прятаться. Самый большой и самый ценный в С*** гобелен висел в рефектории, согревая, таким образом, холодную стену самого холодного в монастыре помещения и не пропуская в него звуки из помещения самого шумного. Он назывался «Прием у китайского императора», был создан по картону самого Буше и принадлежал к числу работ из Бове. Сам картон, написанный маслом, прежде висел в общей комнате для учениц, но, когда в монастырь приехала мать Мария, она велела перевесить его в свои покои, чем, помнится, вызвала некоторое брожение среди сестер…
Из трех висевших в коридорчике гобеленов — повторю, что я их очень хорошо знала, ведь это была моя галерея, точно так же как маленькая кладовка была моим домом, — так вот, из трех висевших там гобеленов, на каждом из которых был изображен святой в состоянии молитвенного экстаза, моим самым любимым являлся гобелен со святым Франциском, висевший в дальнем конце коридорчика. Я часто ходила туда, прихватив лампу или факел, чтобы посмотреть на изумленное лицо святого, преклонившего колени, дабы получить стигматы, Пять Ран Христовых, истекающие в виде золотых нитей из сердца парящего над ним ангела и опускающиеся на его руки, ноги и обнаженный торс. Так велико было искусство мастера, что кожа святого вокруг ран казалась припухшей. Святой был выткан таким осязаемо плотским и полным чувств, что художник, несомненно, заслужил, чтобы его творение оказалось запрятанным в самый дальний и самый темный закуток монастыря.
Я смогла догнать Малуэнду только у гобелена со святым Франциском. Глаз ее я не видела, но каким-то образом знала , что они неподвижны. И я знала, что они смотрят на меня: она хотела, чтобы я увидела что-то важное, хотела, чтобы я что-то поняла.
Но похоже, у меня теперь совсем не было желания ничего видеть или понимать.
Бутылка. Конечно. Пара быстрых глотков.
Слабый луч солнца протянулся от одного из окон галереи, проник через щель в ставне. Шелковистые нити замерцали в его неверном свете, когда неощутимый ветерок приподнял шпалеру, висевшую на железном пруте, и пошевелил ее.
И снова я ощутила присутствие . Я не одна. Долго, пристально всматриваюсь в полосатые тени, скрывавшие в своих глубинах какую-то тайну. «Кто там? Покажись. Я хочу видеть тебя!» Ничего. Никого.
На полу перед изображением святого Франциска горела свечка. Кто-то поставил ее, будто перед иконой. Кто мог сделать это в таком редко посещаемом месте? Поразительно: едва теплящийся на огарке свечи огонек осветил весь гобелен целиком . Неожиданно он разгорелся, и голубое пламя поднялось так высоко, что несколько раз едва не лизнуло нижний край гобелена. Затем оно стало ровным, а не колеблющимся — не таким, как обычный огонь. При его синеватом свете я смогла рассмотреть шпалеру как следует. Похоже, я сделала это впервые.
Малуэнда сидела под гобеленом, рядом с этим жутким, противоестественным огнем, и обнюхивала нижний край. При этом она протяжно мяукнула. Я опустилась рядом с ней на одно колено, как это делают в церкви, и прикоснулась к ее подбородку. «В чем дело?» — спросила я шепотом.
Малуэнда встала на задние лапы, уперлась передними в гобелен и…
…Раз я зашла в своем повествовании так далеко, а поведать нужно еще о столь многом, то я не стану тянуть и расскажу о случившемся просто и коротко.
Из нитей гобелена сочилась кровь, сие было ясно как Божий день. Она истекала из раненых ног святого Франциска, скапливалась лужицами в его ладонях, затем струилась по его тонким запястьям. Ни на мгновенье не усомнилась я, что это действительно кровь. Она выглядела совсем иначе, нежели шерстяная поверхность безворсового ковра. То, как потемнели, набухли пропитанные ею нити, доказывало, что природа ее совсем другая.
Я ее видела! Я и теперь могу в том поклясться, как могла поклясться тогда.
Я встала и прислонилась спиной к противоположной стене. Что происходит? Кто и зачем показывает мне все это? Может, для того, чтобы поведать правду о стигматах святого Франциска и вывести на чистую воду плутующую сестру Клер? А что, если это всего лишь следствие опьянения?
Я поднесла тяжелую бутыль к огню свечи и увидела, что та полная — даже полнее, чем была совсем недавно, когда я проверила, сколько вина осталось. Но разве такое возможно? Я отпила снова. Должно быть, что-то случилось с моим рассудком, с моими чувствами после того, как меня избила сестра Клер. К тому же я никогда прежде не пила так много вина, как сегодня, и, разумеется, ни разу не пробовала вина такого превосходного, как это.
Но я твердо знала, что вижу то, что происходит на самом деле. Никакого обмана зрения. Никакой игры света и тени.
Кровь текла и текла, но не стекала с поверхности гобелена, не капала. Малуэнда принялась крутиться у меня под ногами. Когда я наклонилась к ней, она вспрыгнула ко мне на руки. Левая ладонь моя оказалась крепко прижатой к ее груди. Кошачье сердечко билось так сильно, что казалось, будто пальцы мои прикасаются прямо к нему, проникая сквозь мех и кожу.
И я не могла отвести взгляд от бледного лика святого Франциска, почти не сомневаясь в том, что его полуприкрытые глаза вот-вот увидят меня, а тонкие губы дрогнут и приоткроются, чтобы заговорить… О да, вытканный на ковре святой казался для этого достаточно реальным.
Я по-прежнему не могла отвести глаз от ковра. Как он прекрасен, мой святой Франциск! И с необычайной грацией человека, погруженного в транс (хоть и отдавая себе полный отчет в том, что делаю), я, подняв руку, увидела перед собой собственные пальцы, изящно согнутые в обращенном вперед жесте. Рука моя сияла в голубом свете свечи невыразимою белизной, будто на нее надели перчатку. Что-то словно подталкивало, звало меня. Да, именно так, это был зов. Но чей? Малуэнды? Пресловутого нечто, присутствие которого я ощущала совсем недавно?
Вот я вижу эту руку-перчатку; она тянется, протягивается вперед, словно рука Адама на фреске в Сикстинской капелле; мой указательный палец отчего-то вдруг кажется мне очень длинным… Я прикасаюсь… Я трогаю им ковер… Отверстую ладонь святого… Его рану… Его кровь…
Тщетно. Я вижу кровь, вытекающую из ран, однако не могу ее осязать. Я отняла руку и поднесла палец к глазам. Он оказался чист. Снова и снова я повторяю эту попытку: прикасаюсь к другой руке святого, каждой из его ног, затем к отметинам от бича на его спине и, наконец, к ране в боку, оставленной копьем. Я даже поскребла вытканные раны ногтем. Тщетно.
Упав на колени словно подкошенная, я начала молиться. Слова текли из меня потоком, подобно крови из ран святого. Не помню, как долго я оставалась в столь хорошо знакомой мне позе; не поручусь также, что это была именно молитва. Возможно, опять вопросы. А может, я просто шагнула навстречу открывшейся мне странной и неизбежной правде. Не вызывает сомнений лишь то, что я пребывала бы в таком состоянии очень долго, если бы не услышала голоса. Да, голоса.
Я мгновенно вскочила на ноги. У меня перехватило дыхание, сердце бешено колотилось в груди. Сперва мне почудилось, что я слышу один голос. Он доносился издалека, но становился все ближе и ближе. «Покажись!» — позвала я опять. Тщетно. Никто не откликнулся. Однако где-то раздавалось множество голосов, звучащих как один, хором, усиливаясь, все громче и громче. Я обернулась, чтобы получше вглядеться в окружавшие меня тени, при этом задела ногой свечку, и та упала. Я было потянулась к ней, чтобы подхватить ее, и увидела, как из нее под прямым углом, словно указующий перст, вырывается синее пламя, причем направленное под наклоном вниз, туда, где в дальнем углу сгустился самый кромешный мрак, вместо того чтобы подниматься вверх, как положено огню обычной свечи. При падении воск брызнул туда же, в том самом направлении, ко входу в малую библиотеку; он начал течь туда все быстрее, даже быстрей, чем лилась кровь.
Малуэнда уже перебралась под защиту тьмы, окружившей дверь, ведущую в библиотеку. Я также направилась туда, следуя указаниям и свечи, и кошки.
Опять голоса… Как настоящие, именно настоящие; и доносятся из библиотеки.
Пробираясь в самый конец коридорчика, поближе к голосам, я подошла к находившейся слева от двери стрельчатой арке, служившей переходом на уединенную лестницу, выходившую внизу в другой проход, ведущий на конюшню. Так вот как удалось сбежать Перонетте и матери Марии. Прямо передо мной была дверь в малую библиотеку. Ходили через нее редко. Я и сама воспользовалась ею всего один раз, да и то недавно: ускользнула через нее, сбегая с семинара, посвященного творчеству Горация. Как давно это было, чуть ли не в другой жизни… Похоже, и вправду в другой.
Когда я приблизилась к двери, голоса стали громче. Целая какофония голосов, одни паникующие (должно быть, воспитанницы), другие требовательные, хрипловатые (возможно, сестра Клер?). У меня еще оставалась возможность удрать, броситься наутек вниз по лестнице, ведущей в конюшню. Но я не воспользовалась ею. Вместо этого я подкралась поближе к дубовой двери библиотеки и прислушалась. То, что я услышала, ошеломило меня: мужчины! Голоса мужчин. А затем, что было самым поразительным, узнала голос матери Марии-дез-Анжес, произносящей мое имя!
ГЛАВА 8Судилище
Видимо, перед тем как я подошла к двери, за ней разразилась настоящая буря страстей, чем объяснялось то, что я услышала громкие голоса. Один из находившихся в библиотеке мужчин, однако, пытался восстановить порядок. По негромкому его голосу, очень оживленному, но вместе с тем важному и даже, пожалуй, напыщенному, я заключила, что его обладатель занимает достаточно видное положение. Возможно, священнослужитель высокого ранга: все затихали, когда он говорил; такие наведывались в С*** не часто. Кто же он такой? Прильнув к двери, я попыталась разобрать слова, которые тот произносил медленно, со значением, и, к удивлению своему, заметила, что речь его выдает человека нерешительного: он толок воду в ступе, по нескольку раз повторяя одно и то же, словно пытаясь выиграть или потянуть время, дать возможность медленно вращающимся у него в голове жерновам перемолоть ускользающую мысль. Я не совсем хорошо понимала задаваемые им вопросы, потому что «месье мэр» (он оказался здешним мэром) стоял в дальнем конце переполненной библиотеки.
Сколько, интересно знать, людей в ней находится? Ведь помещение совсем небольшое; собственно, там всего-то три окна, большой стол, несколько стульев и совсем немного книг — ведь не прикажете же считать книгами никем еще, кажется, не прочитанные тома, содержащие историю нашего ордена. Я догадывалась, что многие из тех, кто собрался в малой библиотеке вместе с воспитанницами и монахинями, пришли из деревни вместе с месье мэром; ясно, что за ними послали несколько часов назад. Но как им удалось попасть в монастырь так, что я этого не услышала? Возможно, они пробирались задворками по тропинке, что ведет к нам из деревни через поля, минуя дорогу, на которой меня видели в последний раз. А может, они поднялись в библиотеку из церкви, пока я пряталась в погребе или хозяйничала в дормитории — мылась и наряжалась. Мне даже пришла в голову мысль, что монахини и воспитанницы вовсе не пошли в церковь, а звон Ангелуса, который я слышала, являлся сигналом, чтобы идти сюда. Как бы там ни было, они здесь собрались. Невероятно: в монастыре мужчины! По их голосам (а также, кстати, и по женским, многие из которых я узнала) чувствовалось, что говорившие придавали особое значение происходящему, причем все вопросы — вне зависимости от того, что за нотки слышались в интонациях взявших слово, истерические или каверзные, — задавались ровным и бесстрастным тоном. То был суд, а может, и трибунал.
Но кого же судят на нем? Перонетту? Разве она здесь? Мать Марию?.. Меня? При этой мысли я едва не метнулась в сторону спасительной лестницы, но спохватилась, решив узнать все до конца, ибо предположила — и вполне справедливо, — что от услышанного будет зависеть моя дальнейшая судьба.
Там, где дверные филенки рассохлись, образовалась щель, и я могла видеть небольшую часть комнаты, но ничего толком не разглядела. Так, лишь мелькание человеческих фигур; их было много, очень много. Я пристраивалась так и эдак, привставала на цыпочки, ерзала то влево, то вправо. И все равно слух позволил мне получить гораздо больше сведений, чем зрение.
Я подошла к двери так близко, что обнаружить меня ничего не стоило. Как большинство дверей в С***, эта была сколочена из толстых дубовых досок и окована железом. Я так и приклеилась к ней. Малуэнда села у моих ног и замерла, будто старалась, как и я, не пропустить ни слова.
Кто-то задал вопрос. Но его я как следует не расслышала… что-то о «князе мира сего», о каком-то скрепленном чем-то договоре… После недолгой паузы я услышала чей-то дрожащий голос…
Мать Мария! Так вот, значит, кого судят! Ах, как я ей сочувствовала. Чего бы я только не сделала, чтобы помочь ей в беде, спасти.
А затем я опять услышала, как она снова произнесла мое имя.
Ответ ее я расслышала куда лучше, поскольку она находилась недалеко от двери и нас разделяло каких-нибудь шагов пять. По ее растерянному голосу я сразу поняла, что она потерпела поражение, причем сокрушительное.
Мать Мария повторила мое имя, когда мэр еще раз задал прежний вопрос, который я теперь хорошо расслышала. «Так кто здесь главный растлитель? — спросил он, — кто заварил всю эту кашу?»
А заварила, оказывается, я. Так сказала мать Мария-дез-Анжес. Это с меня все началось.
Я прижала руку ко рту и отпрянула от двери. Малуэнда зашевелилась и, выпустив острые когти, запустила их в кружевную оборку моего платья.
Как это нелепо — утверждать, что я могу кого-то растлить! Да в то время я ничего не знала не то что о растлении, а вообще о… о том, о чем не говорят вслух. Мне были совершенно чужды какие-либо уловки, я была бесхитростной и простодушной. Правда, «млеко мечты»… но тут ничего от меня не зависело, все происходило как бы против моей воли. Очнувшись от ночных грез, я забывала все, что узнавала в них о своем теле; я ничего не ведала ни о том, что ему нужно, ни как это делается, ни как что называется. Если бы вы спросили меня о мистическом богословии, о законодательстве времен Траяна, если бы мне велели просклонять любые существительные в любом из языков, мне известных, — тогда другое дело, но я клятвенно заверяю, что ничего не знала ни о том, как удовлетворяют свою страсть, ни о любовных отношениях, ни тем паче о растлении.
Затем я расслышала, как мэр спросил, куда уехала Перонетта, — стало быть, она все-таки улизнула, — но мать Мария поклялась, что ничего не знала о планах племянницы: Перонетта сама запрягла лошадей и одна осуществила побег.
В это никто не поверил. Даже я поняла, что мать Мария лжет; племянница так околдовала ее, что она сделала бы для нее все, что угодно. Пуще других, разумеется, на нее набросилась сестра Клер де Сазильи.
— Лгунья! — крикнула она. — А как ты объяснишь ее отсутствие в то время, когда ее разыскивал чуть ли не весь орден? Где она скрывалась? Ты прятала ее до той поры, пока она не смогла спуститься в конюшню, где стояли твое роскошное ландо и обе лошади, а кроме того…
— Я не знаю… — пролепетала мать Мария.
— Отвечай! — потребовала сестра Клер, да так громко, что ее крик заглушил слова самого мэра, намеревавшегося что-то сказать. — Не смей лгать перед лицом Господа!
— Я не знаю! — ответила мать Мария; ей пришлось еще много раз повторить эти слова в ходе учиненного ей допроса. — Сама подумай, сестра: отчего бы моей племяннице не проявить достаточно смекалки, чтобы ускользнуть и от тебя, и от расставленных тобою сетей?!
Сестра Клер предпочла не отвечать на этот вопрос и вместо этого обратилась к мэру, потому что сочла подобную тактику более многообещающей.
— Почему вы не заставите замолчать обвиняемую, месье мэр? — спросила она.
Однако мать Мария поспешила продолжить.
— Но тогда почему, — обратилась она к сестре Клер, — почему я не уехала с нею? Что мешало мне сесть вместе с нею в ландо и уехать, если я знала ее планы, ведь о твоих я была осведомлена заблаговременно, слышишь, безбожница и самозванка… — Но тут голос ее дрогнул, обломился, как тонкая льдинка, и мать Мария неуверенно добавила: — Она бросила меня. — То было горестное признание.
— Ага, — бухнула, точно в колокол, ключница, — ты сама это признала; ты призналась, что обвиняемая действительно сбежала, ускользнув от наказания.
— Нет! — воскликнула мать Мария. — Она действительно уехала, но у нее не было причины «бежать». — Затем мать Мария обратилась к мэру как представителю закона: — Позвольте напомнить, месье мэр, что ни надо мною, ни над моей племянницей не тяготеет обвинение в нарушении какого-либо закона.
— Ведьма! — раздался в ответ вопль, который подхватили многие из присутствующих. Мэр же отметил, что раз Сатана формальностей не соблюдает, то и солдатам Христа делать это незачем. Другие полностью с ним согласились.
Мать Мария напрягла голос и попыталась перекричать тех, кто выкрикивал обвинения:
— В чем вы меня обвиняете, скажите! Если это судебный процесс, то мало иметь преступников, нужно также преступление.
Мэр принялся доказывать, что данное расследование не является официальным.
— Ах, дорогой мой, — возразила мать Мария, — и вы, и все здесь присутствующие хорошо понимаете, что официальное или нет, но расследование есть расследование.
Мэру между тем удалось несколько утихомирить воспитанниц.
— Матушка, — проговорил он тихо, но чувствовалось, что ему едва удается сдерживать свои эмоции, — пока что вас еще никто не обвиняет ни в каком преступлении.
Пока , отметила я про себя.
Но тут сторонницы сестры Клер, словно заранее сговорившись, обрушили на мать Марию новый поток еще более сумасбродных и безумных обвинений. Одна нелепица следовала за другой, каждое слово свидетельских показаний дышало ложью.
— Она позволила демонам свободно разгуливать среди нас! — Это сестра Клер. — Разве одно это не считается преступлением у истинных христиан? — Затем, обращаясь к мэру и постаравшись придать голосу оттенок рассудительности, директриса повторила опять: — Разве это не преступление, а ты не преступница?
— Не я, а ты, — вскипела мать-настоятельница. — Ты вместе с твоими орудиями преступления, молотком и гвоздем! Ты, которая воспользовалась беззащитностью Елизаветы; и разве не ты едва не забила до смерти бедную Геркулину? Лучше бы ты так боролась со своими порочными помыслами. Ты… Ты… язычница!
Только теперь вспомнила я о гадком замысле сестры Клер. Я позабыла о нем, когда выбиралась из погреба; позабыла, когда мной овладела назойливая мысль о побеге. Ах, какой виноватою я себя чувствовала! Я оставила юную Елизавету в лапах этой злой интриганки, которая виртуозно исполнила задуманный план, состоявший в том, чтобы воспользоваться проказою Перонетты, извлечь из нее выгоду, взбаламутить легковерных девиц и в итоге самой стать настоятельницей.
Но как узнала мать Мария о безбожной выходке сестры Клер? Без сомнения, тем же путем, каким сестра Клер узнала, что я занимаюсь с Марией-Эдитой.
В этом ей помогли хитросплетения монастырской жизни с ее тайно возникающими и вскоре распадающимися союзами и группками, с ее паутиной благоволений, вражды и тайных привязанностей.
— Всякого демона должна неминуемо настигнуть смерть! — последовал приговор сестры Клер. — Это из-за тебя юная чертовка до сих пор среди нас. Иди посмотри, что за беду навлекла эта тварь на мою Елизавету, полюбуйся!
Девицы при этих словах взвыли от страха; многие стали биться в истерике и визжать; одна воспитанница осведомилась, чья это работа, стигматы: Господа или Его врагов?
— Прекратите этот театр! — воскликнула с презрением сестра Екатерина. Конечно, она понимала, что никаких стигматов у бедной девочки нет, они фальшивые, а вся история с ними сплошной фарс. Но сколько монахинь в них верило? Сколько сомневалось? И сколько человек из тех, кто не верил, дерзнули бы открыто восстать против сестры Клер?
Сестра Клер… Должно быть, в этот момент она обернулась к стоявшему позади нее мэру, потому что я расслышала, как она скомандовала ему:
— Заберите у нее монастырь, сей Божий дом, некогда вверенный ее попечению.
— И который остается таковым до сих пор, — поправила директрису мать Мария и, обращаясь к мэру, пояснила: — Она домогается власти с той самой поры, как меня назначили настоятельницей… И позвольте заметить, месье мэр, со всем подобающим вашей должности почтением, что вы все же являетесь носителем власти светской, а не духовной, и потому в делах такого рода…
— С той самой поры, как ты купила сей Божий дом на сатанинские сребреники! — Тут сестра Клер, видимо, бросилась к матери-настоятельнице, потому что я услышала шум переворачиваемых стульев, а присутствующие начали быстро и сбивчиво читать молитвы громкими испуганными голосами.
Как могло случиться, что дело дошло до подобного ужаса так быстро? Теперь я действительно испугалась: если оказалось возможным так обращаться с матерью-настоятельницей, то можно представить, что они сделали бы со мной. Мне следовало немедленно бежать прочь. Но я осталась у двери, услышав, как мать Мария разразилась рыданиями. Вскоре от ее самообладания и от ее изящества не осталось и следа. И лишь тогда ей, слабой и сломленной, предложили высказаться в свою защиту. Но у нее уже не хватило сил.
Я стояла у двери библиотеки, слезы катились по моим щекам. Даже приложила к щели ухо, чтобы все лучше расслышать. Я вяло оперлась на косяк, и пальцы мои рассеянно ощупывали неровности и шероховатости. Конечно, я помнила о необходимости соблюдать осторожность и не подошла совсем близко: едва слышный шорох и мелькнувший в щелке под дверью белый ботинок могли меня погубить. Время от времени мне приходилось отодвигать носком ботинка Малуэнду, когда та подбиралась к двери чересчур близко: она подсовывала под нее лапу, пытаясь открыть, фыркала, когда из щели тянуло спертым, тяжелым духом, и немудрено, ведь столько людей собралось в совсем небольшой комнатке.
После того, как матери Марии задали еще несколько вопросов о том, где находится Перонетта, на которые она не ответила, — возможно, потому, что действительно этого не знала (обо мне, к счастью, более не было сказано ни слова, будто все про меня забыли), — мэр приготовился объявить приговор .
— Как это возможно! — воскликнула сестра Екатерина. — Неужели он вынесет приговор матери-настоятельнице? Месье, — обратилась она к мэру, — простите меня, но разве не епископ должен…
— Искать доказательства? Какие тебе еще нужны доказательства? — вскричала сестра Клер, заставив юную сестру Екатерину замолчать. — Хорошо. Пускай перед вынесением приговора будет представлено еще одно доказательство! Пусть все убедятся , что она продала душу дьяволу! Пускай сам язык ее выдаст грешницу по наущению падшего ангела, закосневшего в зле!
Перебросившись несколькими быстрыми фразами с директрисой, мэр объявил, что готов прослушать, как мать-настоятельница прочтет «Mater Dei»[21] и «Pater nostrum»[22], причем сперва по-французски, а потом на латыни.
— …И пусть язык ее либо спасет хозяйку, — заявил мэр в подражание прокурорскому тону сестры Клер, — либо выдаст ее нечестие; да, нечестие и любой заключенный ею союз с адскими силами. Пускай…
— Да, пусть говорит! — рявкнула сестра Клер, обращаясь к своей марионетке. (Издавна считалось, что нечестивый язык не в силах прочесть «Отче наш» без ошибки. Молитву «Богородице Дево, радуйся», которая, похоже, не представляла трудности для одержимых бесами, мэр добавил просто так, для большей убедительности; власть его носила характер светский, и в делах духовных сестра Клер с легкостью направляла его в ту сторону, куда ей требовалось.
Я встала, да так резко, что ставня приоткрылась, а я чуть не уронила бутылку во двор. Малуэнда спрыгнула на пол и, пока я изумленно смотрела на нее, прошла от окна, через которое слепящим потоком хлынул солнечный свет, в полутемный конец галереи. Я схватила бутыль с подоконника, отпила еще раз-другой и пошла вслед за кошкой.
Когда глаза мои слегка привыкли к царившему там полумраку, я вновь увидела Малуэнду — или то, что я сочла ею: одинокую подвижную тень, серое на черном. Я вышла в коридорчик перед библиотекой, где висели три составляющих триптих гобелена в очень дурном состоянии, полностью предоставленные как власти стихий, так и безжалостной алчности прожорливой моли.
Любой девочке в монастыре приходилось не один раз выслушивать напоминание о том, что наши гобелены — за исключением, должно быть, тех, что висели здесь, — вовсе не игрушки и за ними запрещено прятаться. Самый большой и самый ценный в С*** гобелен висел в рефектории, согревая, таким образом, холодную стену самого холодного в монастыре помещения и не пропуская в него звуки из помещения самого шумного. Он назывался «Прием у китайского императора», был создан по картону самого Буше и принадлежал к числу работ из Бове. Сам картон, написанный маслом, прежде висел в общей комнате для учениц, но, когда в монастырь приехала мать Мария, она велела перевесить его в свои покои, чем, помнится, вызвала некоторое брожение среди сестер…
Из трех висевших в коридорчике гобеленов — повторю, что я их очень хорошо знала, ведь это была моя галерея, точно так же как маленькая кладовка была моим домом, — так вот, из трех висевших там гобеленов, на каждом из которых был изображен святой в состоянии молитвенного экстаза, моим самым любимым являлся гобелен со святым Франциском, висевший в дальнем конце коридорчика. Я часто ходила туда, прихватив лампу или факел, чтобы посмотреть на изумленное лицо святого, преклонившего колени, дабы получить стигматы, Пять Ран Христовых, истекающие в виде золотых нитей из сердца парящего над ним ангела и опускающиеся на его руки, ноги и обнаженный торс. Так велико было искусство мастера, что кожа святого вокруг ран казалась припухшей. Святой был выткан таким осязаемо плотским и полным чувств, что художник, несомненно, заслужил, чтобы его творение оказалось запрятанным в самый дальний и самый темный закуток монастыря.
Я смогла догнать Малуэнду только у гобелена со святым Франциском. Глаз ее я не видела, но каким-то образом знала , что они неподвижны. И я знала, что они смотрят на меня: она хотела, чтобы я увидела что-то важное, хотела, чтобы я что-то поняла.
Но похоже, у меня теперь совсем не было желания ничего видеть или понимать.
Бутылка. Конечно. Пара быстрых глотков.
Слабый луч солнца протянулся от одного из окон галереи, проник через щель в ставне. Шелковистые нити замерцали в его неверном свете, когда неощутимый ветерок приподнял шпалеру, висевшую на железном пруте, и пошевелил ее.
И снова я ощутила присутствие . Я не одна. Долго, пристально всматриваюсь в полосатые тени, скрывавшие в своих глубинах какую-то тайну. «Кто там? Покажись. Я хочу видеть тебя!» Ничего. Никого.
На полу перед изображением святого Франциска горела свечка. Кто-то поставил ее, будто перед иконой. Кто мог сделать это в таком редко посещаемом месте? Поразительно: едва теплящийся на огарке свечи огонек осветил весь гобелен целиком . Неожиданно он разгорелся, и голубое пламя поднялось так высоко, что несколько раз едва не лизнуло нижний край гобелена. Затем оно стало ровным, а не колеблющимся — не таким, как обычный огонь. При его синеватом свете я смогла рассмотреть шпалеру как следует. Похоже, я сделала это впервые.
Малуэнда сидела под гобеленом, рядом с этим жутким, противоестественным огнем, и обнюхивала нижний край. При этом она протяжно мяукнула. Я опустилась рядом с ней на одно колено, как это делают в церкви, и прикоснулась к ее подбородку. «В чем дело?» — спросила я шепотом.
Малуэнда встала на задние лапы, уперлась передними в гобелен и…
…Раз я зашла в своем повествовании так далеко, а поведать нужно еще о столь многом, то я не стану тянуть и расскажу о случившемся просто и коротко.
Из нитей гобелена сочилась кровь, сие было ясно как Божий день. Она истекала из раненых ног святого Франциска, скапливалась лужицами в его ладонях, затем струилась по его тонким запястьям. Ни на мгновенье не усомнилась я, что это действительно кровь. Она выглядела совсем иначе, нежели шерстяная поверхность безворсового ковра. То, как потемнели, набухли пропитанные ею нити, доказывало, что природа ее совсем другая.
Я ее видела! Я и теперь могу в том поклясться, как могла поклясться тогда.
Я встала и прислонилась спиной к противоположной стене. Что происходит? Кто и зачем показывает мне все это? Может, для того, чтобы поведать правду о стигматах святого Франциска и вывести на чистую воду плутующую сестру Клер? А что, если это всего лишь следствие опьянения?
Я поднесла тяжелую бутыль к огню свечи и увидела, что та полная — даже полнее, чем была совсем недавно, когда я проверила, сколько вина осталось. Но разве такое возможно? Я отпила снова. Должно быть, что-то случилось с моим рассудком, с моими чувствами после того, как меня избила сестра Клер. К тому же я никогда прежде не пила так много вина, как сегодня, и, разумеется, ни разу не пробовала вина такого превосходного, как это.
Но я твердо знала, что вижу то, что происходит на самом деле. Никакого обмана зрения. Никакой игры света и тени.
Кровь текла и текла, но не стекала с поверхности гобелена, не капала. Малуэнда принялась крутиться у меня под ногами. Когда я наклонилась к ней, она вспрыгнула ко мне на руки. Левая ладонь моя оказалась крепко прижатой к ее груди. Кошачье сердечко билось так сильно, что казалось, будто пальцы мои прикасаются прямо к нему, проникая сквозь мех и кожу.
И я не могла отвести взгляд от бледного лика святого Франциска, почти не сомневаясь в том, что его полуприкрытые глаза вот-вот увидят меня, а тонкие губы дрогнут и приоткроются, чтобы заговорить… О да, вытканный на ковре святой казался для этого достаточно реальным.
Я по-прежнему не могла отвести глаз от ковра. Как он прекрасен, мой святой Франциск! И с необычайной грацией человека, погруженного в транс (хоть и отдавая себе полный отчет в том, что делаю), я, подняв руку, увидела перед собой собственные пальцы, изящно согнутые в обращенном вперед жесте. Рука моя сияла в голубом свете свечи невыразимою белизной, будто на нее надели перчатку. Что-то словно подталкивало, звало меня. Да, именно так, это был зов. Но чей? Малуэнды? Пресловутого нечто, присутствие которого я ощущала совсем недавно?
Вот я вижу эту руку-перчатку; она тянется, протягивается вперед, словно рука Адама на фреске в Сикстинской капелле; мой указательный палец отчего-то вдруг кажется мне очень длинным… Я прикасаюсь… Я трогаю им ковер… Отверстую ладонь святого… Его рану… Его кровь…
Тщетно. Я вижу кровь, вытекающую из ран, однако не могу ее осязать. Я отняла руку и поднесла палец к глазам. Он оказался чист. Снова и снова я повторяю эту попытку: прикасаюсь к другой руке святого, каждой из его ног, затем к отметинам от бича на его спине и, наконец, к ране в боку, оставленной копьем. Я даже поскребла вытканные раны ногтем. Тщетно.
Упав на колени словно подкошенная, я начала молиться. Слова текли из меня потоком, подобно крови из ран святого. Не помню, как долго я оставалась в столь хорошо знакомой мне позе; не поручусь также, что это была именно молитва. Возможно, опять вопросы. А может, я просто шагнула навстречу открывшейся мне странной и неизбежной правде. Не вызывает сомнений лишь то, что я пребывала бы в таком состоянии очень долго, если бы не услышала голоса. Да, голоса.
Я мгновенно вскочила на ноги. У меня перехватило дыхание, сердце бешено колотилось в груди. Сперва мне почудилось, что я слышу один голос. Он доносился издалека, но становился все ближе и ближе. «Покажись!» — позвала я опять. Тщетно. Никто не откликнулся. Однако где-то раздавалось множество голосов, звучащих как один, хором, усиливаясь, все громче и громче. Я обернулась, чтобы получше вглядеться в окружавшие меня тени, при этом задела ногой свечку, и та упала. Я было потянулась к ней, чтобы подхватить ее, и увидела, как из нее под прямым углом, словно указующий перст, вырывается синее пламя, причем направленное под наклоном вниз, туда, где в дальнем углу сгустился самый кромешный мрак, вместо того чтобы подниматься вверх, как положено огню обычной свечи. При падении воск брызнул туда же, в том самом направлении, ко входу в малую библиотеку; он начал течь туда все быстрее, даже быстрей, чем лилась кровь.
Малуэнда уже перебралась под защиту тьмы, окружившей дверь, ведущую в библиотеку. Я также направилась туда, следуя указаниям и свечи, и кошки.
Опять голоса… Как настоящие, именно настоящие; и доносятся из библиотеки.
Пробираясь в самый конец коридорчика, поближе к голосам, я подошла к находившейся слева от двери стрельчатой арке, служившей переходом на уединенную лестницу, выходившую внизу в другой проход, ведущий на конюшню. Так вот как удалось сбежать Перонетте и матери Марии. Прямо передо мной была дверь в малую библиотеку. Ходили через нее редко. Я и сама воспользовалась ею всего один раз, да и то недавно: ускользнула через нее, сбегая с семинара, посвященного творчеству Горация. Как давно это было, чуть ли не в другой жизни… Похоже, и вправду в другой.
Когда я приблизилась к двери, голоса стали громче. Целая какофония голосов, одни паникующие (должно быть, воспитанницы), другие требовательные, хрипловатые (возможно, сестра Клер?). У меня еще оставалась возможность удрать, броситься наутек вниз по лестнице, ведущей в конюшню. Но я не воспользовалась ею. Вместо этого я подкралась поближе к дубовой двери библиотеки и прислушалась. То, что я услышала, ошеломило меня: мужчины! Голоса мужчин. А затем, что было самым поразительным, узнала голос матери Марии-дез-Анжес, произносящей мое имя!
ГЛАВА 8Судилище
Видимо, перед тем как я подошла к двери, за ней разразилась настоящая буря страстей, чем объяснялось то, что я услышала громкие голоса. Один из находившихся в библиотеке мужчин, однако, пытался восстановить порядок. По негромкому его голосу, очень оживленному, но вместе с тем важному и даже, пожалуй, напыщенному, я заключила, что его обладатель занимает достаточно видное положение. Возможно, священнослужитель высокого ранга: все затихали, когда он говорил; такие наведывались в С*** не часто. Кто же он такой? Прильнув к двери, я попыталась разобрать слова, которые тот произносил медленно, со значением, и, к удивлению своему, заметила, что речь его выдает человека нерешительного: он толок воду в ступе, по нескольку раз повторяя одно и то же, словно пытаясь выиграть или потянуть время, дать возможность медленно вращающимся у него в голове жерновам перемолоть ускользающую мысль. Я не совсем хорошо понимала задаваемые им вопросы, потому что «месье мэр» (он оказался здешним мэром) стоял в дальнем конце переполненной библиотеки.
Сколько, интересно знать, людей в ней находится? Ведь помещение совсем небольшое; собственно, там всего-то три окна, большой стол, несколько стульев и совсем немного книг — ведь не прикажете же считать книгами никем еще, кажется, не прочитанные тома, содержащие историю нашего ордена. Я догадывалась, что многие из тех, кто собрался в малой библиотеке вместе с воспитанницами и монахинями, пришли из деревни вместе с месье мэром; ясно, что за ними послали несколько часов назад. Но как им удалось попасть в монастырь так, что я этого не услышала? Возможно, они пробирались задворками по тропинке, что ведет к нам из деревни через поля, минуя дорогу, на которой меня видели в последний раз. А может, они поднялись в библиотеку из церкви, пока я пряталась в погребе или хозяйничала в дормитории — мылась и наряжалась. Мне даже пришла в голову мысль, что монахини и воспитанницы вовсе не пошли в церковь, а звон Ангелуса, который я слышала, являлся сигналом, чтобы идти сюда. Как бы там ни было, они здесь собрались. Невероятно: в монастыре мужчины! По их голосам (а также, кстати, и по женским, многие из которых я узнала) чувствовалось, что говорившие придавали особое значение происходящему, причем все вопросы — вне зависимости от того, что за нотки слышались в интонациях взявших слово, истерические или каверзные, — задавались ровным и бесстрастным тоном. То был суд, а может, и трибунал.
Но кого же судят на нем? Перонетту? Разве она здесь? Мать Марию?.. Меня? При этой мысли я едва не метнулась в сторону спасительной лестницы, но спохватилась, решив узнать все до конца, ибо предположила — и вполне справедливо, — что от услышанного будет зависеть моя дальнейшая судьба.
Там, где дверные филенки рассохлись, образовалась щель, и я могла видеть небольшую часть комнаты, но ничего толком не разглядела. Так, лишь мелькание человеческих фигур; их было много, очень много. Я пристраивалась так и эдак, привставала на цыпочки, ерзала то влево, то вправо. И все равно слух позволил мне получить гораздо больше сведений, чем зрение.
Я подошла к двери так близко, что обнаружить меня ничего не стоило. Как большинство дверей в С***, эта была сколочена из толстых дубовых досок и окована железом. Я так и приклеилась к ней. Малуэнда села у моих ног и замерла, будто старалась, как и я, не пропустить ни слова.
Кто-то задал вопрос. Но его я как следует не расслышала… что-то о «князе мира сего», о каком-то скрепленном чем-то договоре… После недолгой паузы я услышала чей-то дрожащий голос…
Мать Мария! Так вот, значит, кого судят! Ах, как я ей сочувствовала. Чего бы я только не сделала, чтобы помочь ей в беде, спасти.
А затем я опять услышала, как она снова произнесла мое имя.
Ответ ее я расслышала куда лучше, поскольку она находилась недалеко от двери и нас разделяло каких-нибудь шагов пять. По ее растерянному голосу я сразу поняла, что она потерпела поражение, причем сокрушительное.
Мать Мария повторила мое имя, когда мэр еще раз задал прежний вопрос, который я теперь хорошо расслышала. «Так кто здесь главный растлитель? — спросил он, — кто заварил всю эту кашу?»
А заварила, оказывается, я. Так сказала мать Мария-дез-Анжес. Это с меня все началось.
Я прижала руку ко рту и отпрянула от двери. Малуэнда зашевелилась и, выпустив острые когти, запустила их в кружевную оборку моего платья.
Как это нелепо — утверждать, что я могу кого-то растлить! Да в то время я ничего не знала не то что о растлении, а вообще о… о том, о чем не говорят вслух. Мне были совершенно чужды какие-либо уловки, я была бесхитростной и простодушной. Правда, «млеко мечты»… но тут ничего от меня не зависело, все происходило как бы против моей воли. Очнувшись от ночных грез, я забывала все, что узнавала в них о своем теле; я ничего не ведала ни о том, что ему нужно, ни как это делается, ни как что называется. Если бы вы спросили меня о мистическом богословии, о законодательстве времен Траяна, если бы мне велели просклонять любые существительные в любом из языков, мне известных, — тогда другое дело, но я клятвенно заверяю, что ничего не знала ни о том, как удовлетворяют свою страсть, ни о любовных отношениях, ни тем паче о растлении.
Затем я расслышала, как мэр спросил, куда уехала Перонетта, — стало быть, она все-таки улизнула, — но мать Мария поклялась, что ничего не знала о планах племянницы: Перонетта сама запрягла лошадей и одна осуществила побег.
В это никто не поверил. Даже я поняла, что мать Мария лжет; племянница так околдовала ее, что она сделала бы для нее все, что угодно. Пуще других, разумеется, на нее набросилась сестра Клер де Сазильи.
— Лгунья! — крикнула она. — А как ты объяснишь ее отсутствие в то время, когда ее разыскивал чуть ли не весь орден? Где она скрывалась? Ты прятала ее до той поры, пока она не смогла спуститься в конюшню, где стояли твое роскошное ландо и обе лошади, а кроме того…
— Я не знаю… — пролепетала мать Мария.
— Отвечай! — потребовала сестра Клер, да так громко, что ее крик заглушил слова самого мэра, намеревавшегося что-то сказать. — Не смей лгать перед лицом Господа!
— Я не знаю! — ответила мать Мария; ей пришлось еще много раз повторить эти слова в ходе учиненного ей допроса. — Сама подумай, сестра: отчего бы моей племяннице не проявить достаточно смекалки, чтобы ускользнуть и от тебя, и от расставленных тобою сетей?!
Сестра Клер предпочла не отвечать на этот вопрос и вместо этого обратилась к мэру, потому что сочла подобную тактику более многообещающей.
— Почему вы не заставите замолчать обвиняемую, месье мэр? — спросила она.
Однако мать Мария поспешила продолжить.
— Но тогда почему, — обратилась она к сестре Клер, — почему я не уехала с нею? Что мешало мне сесть вместе с нею в ландо и уехать, если я знала ее планы, ведь о твоих я была осведомлена заблаговременно, слышишь, безбожница и самозванка… — Но тут голос ее дрогнул, обломился, как тонкая льдинка, и мать Мария неуверенно добавила: — Она бросила меня. — То было горестное признание.
— Ага, — бухнула, точно в колокол, ключница, — ты сама это признала; ты призналась, что обвиняемая действительно сбежала, ускользнув от наказания.
— Нет! — воскликнула мать Мария. — Она действительно уехала, но у нее не было причины «бежать». — Затем мать Мария обратилась к мэру как представителю закона: — Позвольте напомнить, месье мэр, что ни надо мною, ни над моей племянницей не тяготеет обвинение в нарушении какого-либо закона.
— Ведьма! — раздался в ответ вопль, который подхватили многие из присутствующих. Мэр же отметил, что раз Сатана формальностей не соблюдает, то и солдатам Христа делать это незачем. Другие полностью с ним согласились.
Мать Мария напрягла голос и попыталась перекричать тех, кто выкрикивал обвинения:
— В чем вы меня обвиняете, скажите! Если это судебный процесс, то мало иметь преступников, нужно также преступление.
Мэр принялся доказывать, что данное расследование не является официальным.
— Ах, дорогой мой, — возразила мать Мария, — и вы, и все здесь присутствующие хорошо понимаете, что официальное или нет, но расследование есть расследование.
Мэру между тем удалось несколько утихомирить воспитанниц.
— Матушка, — проговорил он тихо, но чувствовалось, что ему едва удается сдерживать свои эмоции, — пока что вас еще никто не обвиняет ни в каком преступлении.
Пока , отметила я про себя.
Но тут сторонницы сестры Клер, словно заранее сговорившись, обрушили на мать Марию новый поток еще более сумасбродных и безумных обвинений. Одна нелепица следовала за другой, каждое слово свидетельских показаний дышало ложью.
— Она позволила демонам свободно разгуливать среди нас! — Это сестра Клер. — Разве одно это не считается преступлением у истинных христиан? — Затем, обращаясь к мэру и постаравшись придать голосу оттенок рассудительности, директриса повторила опять: — Разве это не преступление, а ты не преступница?
— Не я, а ты, — вскипела мать-настоятельница. — Ты вместе с твоими орудиями преступления, молотком и гвоздем! Ты, которая воспользовалась беззащитностью Елизаветы; и разве не ты едва не забила до смерти бедную Геркулину? Лучше бы ты так боролась со своими порочными помыслами. Ты… Ты… язычница!
Только теперь вспомнила я о гадком замысле сестры Клер. Я позабыла о нем, когда выбиралась из погреба; позабыла, когда мной овладела назойливая мысль о побеге. Ах, какой виноватою я себя чувствовала! Я оставила юную Елизавету в лапах этой злой интриганки, которая виртуозно исполнила задуманный план, состоявший в том, чтобы воспользоваться проказою Перонетты, извлечь из нее выгоду, взбаламутить легковерных девиц и в итоге самой стать настоятельницей.
Но как узнала мать Мария о безбожной выходке сестры Клер? Без сомнения, тем же путем, каким сестра Клер узнала, что я занимаюсь с Марией-Эдитой.
В этом ей помогли хитросплетения монастырской жизни с ее тайно возникающими и вскоре распадающимися союзами и группками, с ее паутиной благоволений, вражды и тайных привязанностей.
— Всякого демона должна неминуемо настигнуть смерть! — последовал приговор сестры Клер. — Это из-за тебя юная чертовка до сих пор среди нас. Иди посмотри, что за беду навлекла эта тварь на мою Елизавету, полюбуйся!
Девицы при этих словах взвыли от страха; многие стали биться в истерике и визжать; одна воспитанница осведомилась, чья это работа, стигматы: Господа или Его врагов?
— Прекратите этот театр! — воскликнула с презрением сестра Екатерина. Конечно, она понимала, что никаких стигматов у бедной девочки нет, они фальшивые, а вся история с ними сплошной фарс. Но сколько монахинь в них верило? Сколько сомневалось? И сколько человек из тех, кто не верил, дерзнули бы открыто восстать против сестры Клер?
Сестра Клер… Должно быть, в этот момент она обернулась к стоявшему позади нее мэру, потому что я расслышала, как она скомандовала ему:
— Заберите у нее монастырь, сей Божий дом, некогда вверенный ее попечению.
— И который остается таковым до сих пор, — поправила директрису мать Мария и, обращаясь к мэру, пояснила: — Она домогается власти с той самой поры, как меня назначили настоятельницей… И позвольте заметить, месье мэр, со всем подобающим вашей должности почтением, что вы все же являетесь носителем власти светской, а не духовной, и потому в делах такого рода…
— С той самой поры, как ты купила сей Божий дом на сатанинские сребреники! — Тут сестра Клер, видимо, бросилась к матери-настоятельнице, потому что я услышала шум переворачиваемых стульев, а присутствующие начали быстро и сбивчиво читать молитвы громкими испуганными голосами.
Как могло случиться, что дело дошло до подобного ужаса так быстро? Теперь я действительно испугалась: если оказалось возможным так обращаться с матерью-настоятельницей, то можно представить, что они сделали бы со мной. Мне следовало немедленно бежать прочь. Но я осталась у двери, услышав, как мать Мария разразилась рыданиями. Вскоре от ее самообладания и от ее изящества не осталось и следа. И лишь тогда ей, слабой и сломленной, предложили высказаться в свою защиту. Но у нее уже не хватило сил.
Я стояла у двери библиотеки, слезы катились по моим щекам. Даже приложила к щели ухо, чтобы все лучше расслышать. Я вяло оперлась на косяк, и пальцы мои рассеянно ощупывали неровности и шероховатости. Конечно, я помнила о необходимости соблюдать осторожность и не подошла совсем близко: едва слышный шорох и мелькнувший в щелке под дверью белый ботинок могли меня погубить. Время от времени мне приходилось отодвигать носком ботинка Малуэнду, когда та подбиралась к двери чересчур близко: она подсовывала под нее лапу, пытаясь открыть, фыркала, когда из щели тянуло спертым, тяжелым духом, и немудрено, ведь столько людей собралось в совсем небольшой комнатке.
После того, как матери Марии задали еще несколько вопросов о том, где находится Перонетта, на которые она не ответила, — возможно, потому, что действительно этого не знала (обо мне, к счастью, более не было сказано ни слова, будто все про меня забыли), — мэр приготовился объявить приговор .
— Как это возможно! — воскликнула сестра Екатерина. — Неужели он вынесет приговор матери-настоятельнице? Месье, — обратилась она к мэру, — простите меня, но разве не епископ должен…
— Искать доказательства? Какие тебе еще нужны доказательства? — вскричала сестра Клер, заставив юную сестру Екатерину замолчать. — Хорошо. Пускай перед вынесением приговора будет представлено еще одно доказательство! Пусть все убедятся , что она продала душу дьяволу! Пускай сам язык ее выдаст грешницу по наущению падшего ангела, закосневшего в зле!
Перебросившись несколькими быстрыми фразами с директрисой, мэр объявил, что готов прослушать, как мать-настоятельница прочтет «Mater Dei»[21] и «Pater nostrum»[22], причем сперва по-французски, а потом на латыни.
— …И пусть язык ее либо спасет хозяйку, — заявил мэр в подражание прокурорскому тону сестры Клер, — либо выдаст ее нечестие; да, нечестие и любой заключенный ею союз с адскими силами. Пускай…
— Да, пусть говорит! — рявкнула сестра Клер, обращаясь к своей марионетке. (Издавна считалось, что нечестивый язык не в силах прочесть «Отче наш» без ошибки. Молитву «Богородице Дево, радуйся», которая, похоже, не представляла трудности для одержимых бесами, мэр добавил просто так, для большей убедительности; власть его носила характер светский, и в делах духовных сестра Клер с легкостью направляла его в ту сторону, куда ей требовалось.