Ах, если бы у меня хватило ума слегка только прижать Перонетту к себе, утешить, обменяться парой-другой поцелуев и отослать обратно в ее постель. Ох, если бы… Но увы… В тот час я была ровнею тем математикам, которым всегда завидовала, но которых никогда не понимала. Глядя на какой-нибудь трудный арифметический пример или какую-нибудь формулу, они всегда способны тотчас найти правильное решение, увидеть ответ там, где я обычно вижу лишь непонятное нагромождение цифр, букв и знаков. Но той ночью я знала ответ, знала решение.
   Висок ее покоится на моем плече. Я целую ее в лоб, а затем…
   Как трудно вспомнить. Я не уверена, что было явью в ту ночь, а что сном. Но твердо знаю: той ночью мне все было внове, все в первый раз. Это случилось. Между мною и спящей Перонеттою. (Да вправду ли она спала? Мне никогда не узнать.)
   …Сперва я целовала ее невинно. Затем вдруг на меня что-то нашло. Лишь первый свой поцелуй я помню ясно — тот самый, что запечатлела на челе Перонетты, тот, коим я коснулась лба ее так бережно, чисто, как священник опускает облатку на язык причащающегося. Что же касается прочих…
   Alors[10], из прежних моих горячечных видений, что стали посещать меня недавно, я знала лишь, куда целовать. Так что я ласкала ее от макушки до пят, гладила, согревала теплом своих ладоней. Я помню, как делала это, как мне было стыдно, а я все-таки не могла остановиться, как стучало сердце и кровь билась в ушах, а я все не унималась, невзирая на сей барабанный грохот.
   На меня нахлынула похоть: может, я тогда и спала, но никогда не была я такой живой…
   Сперва ее шея. Затем щека, потом губы. Опять губы и снова… А затем пальцы мои скользнули к ногам, чтобы задрать сорочку, и я увидела ее всю целиком — глазами, а может, руками? Я положила руки на ее груди и удивилась, какие они большие и податливые. Я поцеловала их; темные соски увеличились от прикосновений моего языка. Я дерзко скользнула рукой вниз по гладкому склону ее живота, к пупку. Еще один поцелуй, в это место. Дальше, дальше. В самый низ живота, к потаеннейшему уголку ее тела. Я согрела ей бедра ладонями и поцеловала их. Они распахнули свои объятья. Я приникла к открывшимся между ними устам. Упивалась их влагой. Вычерпывала ее языком.
   Я действовала как исследовательница. Я изучала. И обнаружила, что Перонетта… не такая, как я , совсем не такая. Но все так смешалось, все было так нечетко. Явь и сон. Мечта и греза. А я была так неуверенна — и в то же время полна решимости, но все-таки так не уверена, что…
   Я оказалась на ней. Хорошо это помню. Помню, как я толкала ее, взяв за ягодицы, чтобы легла передо мною повыше. Я налегла. Надавила. Еще напор. Вошла внутрь ее. Я понимала, что мое действие вызвало у Перонетты некоторую толику боли, но помню я и другое: она не сопротивлялась.
   Не знаю, откуда взялось… семя? Но взялось откуда-то. И, смешанное с кровью Перонетты, стало неопровержимым доказательством того, что я — дьявол.
   Лишь когда я внезапно очнулась от сна и увидела Перонетту лежащей подле меня в моих объятиях, только тогда я поняла, что крики, которые продолжали звенеть в ушах, не мои. Сердце мое ухнуло, разорвалось, точно бомба, все что-то кричали, а я была так смущена, что готова была провалиться сквозь землю! Крики не приснились мне, вовсе нет… То были самые настоящие крики обитательниц дормитория, и раздавались они наяву.
   Самый первый раздался одновременно с ударом грома, так что я приняла его за громовой раскат, но тут же последовали другие, и спутать их с чем-либо было уже невозможно. Крики, визг. Все ближе и громче. Они множились, вторя главному их источнику.
   Это Агнесса, послушница родом из Сен-Мало, очень усердная в вере, всегда такая спокойная, теперь бегала от койки к койке и визжала, словно потеряв разум. Похоже, дело обстояло так, что ей почему-то захотелось взглянуть на спящую Елизавету. И там, в лазарете, при тусклом свете фонаря она увидела на руках и ногах девочки знаки «страстей Господних», стигматы.
   Так великий обет превратился в великий хаос.
   Сердце мое колотилось от близости этих криков, а моя голова… Глаза мои не сразу начали видеть во тьме… Почему вышло так, что я очутилась под открытым небом, ведь вокруг меня явно сияли звезды, что это, ежели не они, ведь кольцо белых звезд сомкнулось вокруг меня? А эти бледные луны?.. Нет, то светили колеблющиеся огоньки свечей, а лунами оказались лица визжавших воспитанниц, окруживших мою кровать. Крик за криком взвивались, как черные вымпелы, и вот уже Агнессу перекричали стоявшие рядом со мной. Они громко делились знаниями о Сатане, о тех, кто стал игрушкой в его руках, и тому подобное.
   И тут я села на койке. До меня дошло: те, которых разбудила Агнесса, застали меня и Перонетту врасплох.
   — Он явился опять. Он сейчас здесь .
   — Посмотрите на них! Он вошел в нее, а теперь хочет завладеть и другой.
   — Нет, — вскричала я. — Замолчите! Уходите прочь! Мы только…
   Что-то пролетело поверх всех кроватей и ударило мне в щеку. Я почувствовала, как рвется кожа, и ощутила последовавшую за этим пронизывающую боль; вскоре мой рот наполнился кровью. Предмет, которым в меня бросили, упал мне на колени. Им оказалось небольшое серебряное распятие.
   С нас сорвали одеяло и простыню. Халат мой топорщился на высоте бедер. Я изо всех сил дергала его, чтобы оправить, чтобы он… чтобы я…
   Крик стоял оглушительный. Агнесса и все остальные громко вопили. Это мешало мне соображать: мысли путались.
   Я только видела, чувствовала , что все обитательницы дормитория собрались вокруг моей койки. На мою ногу упал плевок. Чаша холодной воды — святой, разумеется, — оказалась вылитой на меня.
   И посреди этого бедлама сидела я, сжавшись, свернувшись калачиком, прижав к подбородку колени, вцепившись в сорочку, чтобы не дать ее приподнять тем, кто изо всех сил пытался это сделать. («Видите? Вы это видите?») Другие вцепились мне в волосы. Царапали мои обнаженные руки.
   Я обернулась к Перонетте, и…
   Она пропала. Когда успела она выскользнуть из моей постели? Где она? И тут я увидела ее стоящей рядом с кроватью в разорванной и… окровавленной сорочке. Поза ее поразила меня: она стояла, наклонясь вперед, прижимая руки к паху, вокруг которого расплывалось розовое пятно. Затем она подняла обагренные руки…
   Она старалась не глядеть на меня. Я увидела ее лицо в профиль — оно показалось мне уродливой маской — и спросила себя: а слезы ее были настоящими или тоже являлись частью ее мгновенно придуманного коварного плана?
   Смотри на меня , хотелось мне крикнуть ей. Смотри на меня! Но я не могла вымолвить ни слова. И тут кто-то — кажется, сестра Екатерина — подступил к Перонетте с расспросами… Не могу вспомнить, о чем ее спросили, но хорошо помню ответ.
   Ее жест разбил мое сердце: Перонетта медленно подняла руку… Чтобы помочь мне? Увести прочь? Вовсе нет; из ее сжатого кулака, словно червяк из яблока, медленно вылез указательный палец. И указал на меня. Обвиняя. Повернувшись в мою сторону и глядя мне прямо в глаза, опустив руку и запуская кулаки поглубже в свой пах, Перонетта проговорила — зло, непонятно и со слезами:
   — Ты… ты извращенка! — Она отвернулась от меня с отвращением и убежала.
   Сердце трепыхнулось, как птица в клетке, и вылетело на свободу.
   Итак, было решено: я — дьявол, я — те самые силы тьмы, явившиеся в С***. Гроза, плясун с огненными волосами, увиденный Елизаветой, ее стигматы — все было делом моих рук.
   Я сидела в койке, точно в ловушке. Слишком подавленная, чтобы заплакать. Слишком смущенная, чтобы закричать. Теперь мне понятно, что и мое молчание, и мое бездействие лишь раззадорили моих мучительниц.
   На меня обрушился дождь из плевков и святой воды, фигурок святых и распятий, Библий и четок… Время, пока все эти талисманы, освященные и нет, сыпались на меня, показалось мне вечностью, да то и была вечность. Я пыталась подняться с постели, но меня швыряли на нее опять и опять.
   Ни убежать, ни защититься.
   Вдруг наконец воспитанницы разомкнули свой круг, и у моей койки появилась сестра Клер де Сазильи. Я была уверена, что она явилась восстановить порядок, прекратить вакханалию, облегчить мой позор и спасти меня, уверена… Но нет, ее улыбка растянулась в страшную ухмылку.

ГЛАВА 5Силы тьмы

 
   Сестра Клер де Сазильи . С чего начать мой рассказ о ней? Я никогда не знала ее хорошо, никто не знал. Господь да сестра-экономка были единственными ее доверенными лицами. Я ничего не знала о том, откуда она родом. Речь ее была какой-то блеклой, выговор ничем не примечательным. По ним я затруднялась о чем-то судить. Она была тщеславна и примитивна — одним словом, опасна.
   Сестра Клер не выглядела старой — пожалуй, ей не исполнилось и сорока лет; она была всего на несколько лет старше матери Марии, но многие годы она тщательно рассчитывала каждый свой шаг, каждую ступеньку своей медленной карьеры — и все ради того, чтобы ей перебежала дорогу «эта артистка» благодаря деньгам и связям! И опять ей пришлось не один год вынашивать тайные планы; на ее простоватом лице можно было заметить усилие, с которым она заставляет себя терпеть.
   Я стояла перед сестрой Клер, которая была ниже меня на две головы. Сильная, крепко сбитая, она была очень полезна во время полевых работ — не менее, чем лошадь или мул. Она получала от черного труда удовольствие, и ее часто заставали вскапывающей какую-нибудь грядку. Она любила ковыряться в земле; овощи, цветы, сорняки и другие растения она всегда вырывала с корнем, глубоко запуская при этом руки в почву. С резвостью горной козы она бегала по крыше, чтобы поправить там черепицу или погонять птиц, вьющих гнезда в дымоходе. Но счастливей всего она выглядела, когда работала в кузнице, в своей мокрой от пота рабочей робе, превращая раскаленные добела куски железа в гвозди.
   Я никогда не видела, как сестра Клер улыбается, но когда та разговаривала или молилась — порой она крепко зажмуривалась, откидывала назад голову и довольно страстно молилась, — то на левой стороне рта приоткрывались края белесых десен, где, как кустики посреди снежного поля, торчали несколько грязновато-серых зубов. На лице ее выделялись близко посаженные, черные как ночь глаза, прикрытые ресницами, из-под которых вечно сочилась влага, стекавшая на щеки, покрытые сухой чешуйчатой кожей, которые зимой трескались и кровоточили. Губы ее всегда кривились каким-то язвительным изгибом, над которым крючковато нависал длинный и тонкий нос.
   Она была… страшной.
   Если, прогуливаясь по коридорам монастыря в дневное время, а еще лучше с факелом, кто-то из посетителей наклонялся, чтобы получше разглядеть резьбу на сером камне холодных стен, то на уровне пояса он мог заметить едва видимые красные отметины, то и дело встречавшиеся на их поверхности. То были следы крови и частицы плоти. Сестра Клер, проходя по монастырю, всегда погруженная в размышления или молитву, а может быть, обдумывая очередное наказание для своих питомиц, любила провести тыльною стороной ладони по шершавой поверхности стен. Это стало не просто средством умерщвления плоти, но и привычкой. Скорее всего такие прикосновения нравились ей. Косточки на кистях ее рук всегда были покрасневшими, в ссадинах; они наводили на мысль о мясе, только что разделанном кухонным ножом. Сестра Клер все делала с сокрушенным видом, на каждом шагу каялась. Она вечно плела интриги, причем весьма искусно. Как прирожденная фанатичка, она могла поверить во что угодно, и ей действительно удалось убедить себя в том, что правда на ее стороне.
   Сестра Клер спала на тонкой подстилке, укрываясь тонким стареньким одеялом. Часто она переходила с подстилки на каменный пол кельи. Удивительно, что она вообще спала, ибо в швах ее ночной рубашки, скроенной из мешковины, таились крапивные стебли и черешки роз, огромные шипы на которых давно стали твердыми и почернели от ее крови. Когда она поворачивалась во сне на бок, те немилосердно ее кололи. Раны открывались вновь каждую ночь. Количество шрамов — мне вскоре предстояло услышать о них от человека, который сам их видел, — объяснялось тем обстоятельством, что сестра Клер спала так многие годы; шрамы, по словам очевидца, напоминали работу слепой швеи. Когда раны воспалялись, сестра Клер сама обмывала их святою водой и смазывала топленым свиным салом; а иногда, войдя в религиозный экстаз, предпочитала терпеть их нагноение.
   Такова была сестра Клер, женщина, которой суждено было стать для меня символом ненависти, как и мне для нее.
   Рядом с нею стояли смотрительница лазарета сестра Клотильда и сестра Екатерина. Я видела, как они вопросительно переглянулись. Затем сестра Екатерина — со дня ее пострижения не прошло и двух лет — уставилась на сестру Клер. Похоже, бедняжка не знала, что сказать, и продолжала недоуменно покачивать головой все время, пока сестра Клер допрашивала почти невменяемую Агнессу. Казалось, сестра Екатерина хочет спросить более опытную монахиню, как теперь вести себя и что следует предпринять. Затем послушница ушла. Немного помедлив, сестра Екатерина попробовала утихомирить младших девочек, но безуспешно.
   Сестра Маргарита, конечно, тоже появилась в дормитории, хотя и не сразу; ей доложили об открытии, сделанном Агнессою, и в ответ она не нашла ничего лучше, как воскликнуть:
   — Чудо! Истинное чудо! — а затем эта глупая, невежественная женщина упомянула имя Марии де Мерль, чем заставила тех девиц, кто еще сомневался, тут же воззвать к небу, моля о спасении, и немедленно изъявить готовность к борьбе с «силами тьмы», то есть со мной. (Недавно в женском монастыре, где-то в горах Тироля, трех девушек начали посещать видения, сопровождавшиеся появлением стигматов. У Марии де Мерль, имя которой было у всех нас на слуху, потому что воспитанниц постоянно заставляли молиться о ней, язвы в местах Пяти Ран Христовых появились едва ли не во время крестного хода в честь праздника Пресвятого Тела.)
   Сестра Клер, явившаяся в своей сшитой из мешковины рубашке с пятнами крови вдоль швов, молча стояла в изножье моей койки в обществе моих гонительниц.
   Я протянула к ней руки, беззвучно моля о помощи. Не знаю, что я сказала бы, если б могла; наверное, произнесла бы: «Спасите меня. Помогите!» Согнувшись, приняв едва ли не позу дитяти в материнской утробе, я сидела, держась за тонкие прутья низкой спинки кровати, похожие на тюремную решетку.
   Вокруг слышался хор обвиняющих выкриков.
   — Проснувшись, мы застали ее на Перонетте, — доложила одна из воспитанниц.
   Сестра Клер приступила к расспросам:
   — А куда пропала Перонетта? Она мне тоже нужна.
   — Она убежала, и мы решили, что лучше позволить ей уйти, на случай, если…
   — Найти ее! — распорядилась сестра Клер.
   — А если она пошла к матери Марии?
   — Найти ее!
   — Oui, ma mere[11], — раздался единодушный ответ.
   — Расскажи еще раз, — велела сестра Клер одной из воспитанниц, — как вы их обнаружили, в каком виде? Обнаженными? Соединившимися в постыдном грехе и…
   — Да… Нет… Не обнаженными, — сказала одна из девочек, — но Елена клянется, что видела… — Тут бедняжка Елена, в сторону которой все посмотрели, словно поперхнулась словами, силясь выдавить их из себя; однако ее лепет заглушили голоса других девочек, поспешивших дать за нее показания.
   — Елена говорит, когда ночная сорочка на Геркулине задралась на бедрах…
   — Тогда она и увидела…
   — Что у нее la partie honteuse d'un vrai demon! [12]
   Что они говорили? Кто говорил? Не знаю. Все голоса казались похожими один на другой.
   — …А простыня, которой они были накрыты…
   — …Мы сдернули ее с них, потому что знали, что вы захотите ее рассмотреть, ведь она служит доказательством того, что…
   — Доказательством чего? — потребовала ответа сестра Клер и, прежде чем кто-либо отважился ответить, повторила, переходя на визг, тот же вопрос: — Доказательством чего? Говорите, что вы имеете в виду!
   Несколько девочек ударились в слезы. Другие бросились вон из дормитория. Неужто мне улыбнулась удача? Неужели сестра Клер собирается опровергнуть клевету и наказать тех, кто ее выдумал?
   Но тут раздался голос одной из старших воспитанниц:
   — Вот самое неопровержимое доказательство.
   Девицы расступились, чтобы пропустить говорившую к сестре Клер. Девушка подошла, держа на вытянутых руках подальше от тела простыню, сдернутую с меня и Перонетты… Внезапно, к собственному моему стыду, я поняла.
   Простыня белым комом упала на пол к босым ногам сестры Клер. Раскинув крестом руки, словно изображая распятого Иисуса, та начала молиться… громко, неистово, на латыни. Она жестом предложила воспитанницам присоединиться, и большинство из них повиновались. Все время молитвы она не переставала смотреть на меня ужасными пылающими черными глазами, и тень улыбки блуждала по язвительному извиву ее губ.
   …Однако теперь позвольте мне рассказать подробнее об этих простынях.
   За несколько месяцев до того, как… как во мне опознали земное воплощение Сатаны, со мной по ночам стали происходить странные вещи. Мне никогда не было свойственно часто видеть сны, но за последние несколько месяцев мои видения становились все более частыми, отчетливыми и яркими, все более плотскими. На следующий день я могла вспомнить их с самыми пикантными, самыми волнующими подробностями, но предпочитала этого не делать: мне было стыдно. Наоборот, я старалась гнать от себя такие воспоминания. Так что правильнее всего было бы сказать: само тело мое начало грезить.
   А по утрам, разглядывая влажную от пота простыню, я начала замечать, что сны мои материализуются, оставляя на ней следы каких-то выделений, словно выходят наружу. Густое млеко мечты.
   Когда я впервые проснулась и почувствовала под собой влагу, то не могла понять, откуда она взялась, и посмотрела на потолок, чтобы проверить, не прохудилась ли крыша и не открыто ли слуховое окно. Я и подумать не могла, что это натекло из меня . Мне и в голову не пришло, что человеческое тело, а тем более мое, на такое способно. Мысль о том, что это возможно, посетила меня лишь позже, когда подобное повторилось несколько дней спустя, и тогда я сопоставила с происшедшим ночное сновидение, воспоминание о котором рождало столь знакомое мне теперь чувство неловкости… Эти сны волновали, смущали меня, а когда я их вспоминала, казались ужасно постыдными. В них я видела вещи, о которых совсем ничего не знала из реальной жизни… Enfin , прошло некоторое время, пока я не взяла в толк, пока не поняла , что именно эти сны исторгают из меня… семя?
   Я знала, что это нужно скрывать, нужно молиться, чтобы этого не случалось. Я понимала, хорошо понимала , что так проявляется та моя необычность, моя непохожесть на всех, которую я ощущала. Конечно, я была нечиста, какое еще требовалось тому доказательство, когда само тело мое меня предавало? Я подверглась бы наказанию, когда бы о моей ночной невоздержанности стало известно. Ах, сколь долго я верила, что меня следует наказать, но хранила свой секрет в тайне!
   К моему счастью, в те дни, когда такое со мной приключалось, я просыпалась очень рано, прежде других. Встав с постели, я снимала простыню, не зажигая свечи, одевалась на ощупь и крадучись покидала дормиторий. Затем я выходила из нашего корпуса, стараясь незаметно прошмыгнуть через погруженные в темноту холодные коридоры и галереи с закрытыми ставнями, где царила мертвая тишина. Обычно я шла босая, без тапочек, чтобы их сатиновые подошвы не шелестели по каменным полам. Затем я открывала кухонную дверь и только за ней отваживалась зажечь фонарь, чтобы пуститься в дальнейший путь — через огород сестры-экономки, вдоль помидорных грядок, плоды на которых представлялись мне черными сердцами, пульсирующими в темноте, привязанными кусками бечевки к позвоночным столбам; а еще мне чудилось, будто зрелые тыквы с любопытством поворачивают свои пухлые головы и глазеют на меня, когда я прохожу мимо них, и будто высокие стебли кукурузы, разодетые в пышные наряды, беззвучно смеются над моим уродством и над моим позором. Пройдя как можно скорее через огород, я шла к голубятне, что находилась за прачечной, уходя все дальше от главных зданий монастыря. Никто никогда не заглядывал в это стоящее на отшибе каменное строение, давно заброшенное, где вместо голубей обитали только летучие мыши, свисавшие вниз головой с полусгнивших стропил. Там, на его задворках, у меня было припасено ведро. Воду в нем я меняла дважды в неделю; и никто не удивлялся, когда встречал меня идущей с ведрами от кухни по направлению к прачечной. Порой мне приходилось запихивать в ведро испачканную простыню, ломая корку образовавшегося за ночь льда. При свете луны, а то и одних звезд я застирывала простыню, полоща ее в ледяной воде. Рукам было холодно, они становились красными, покрывались цыпками. Я терла ткань так сильно, что сдирала кожу с костяшек. Так умерщвляла я плоть. Сидя на корточках перед ведром, я часто бывала на грани того, чтобы расплакаться. Меня била дрожь, и я беспрестанно молилась. Молитвы мои обретали форму вопросов. Свидетельствуют ли ночные мои выделения, будто я дурна и греховна? Что они означают? Что я сделала? Когда я смогу жить в мире со всеми? Вопросы эти мучили меня, и я обращала их к Богу, словно молитву. Но последняя молитва, которую я возносила к Нему, прежде чем перекреститься немеющими от стужи, кровоточащими пальцами и прошептать «In nomine Patris, Filius et Spiritus Sanctus!»[13], была всегда одна и та же: я просила послать мне ответ.
   Затем я вешала простыню сушиться. Я натягивала веревку, цепляла ее за крюки, вбитые в заднюю стену голубятни; снизу я прижимала простыню к земле камнями, чтобы та не полоскалась на ветру и ее не увидели, каким бы сильным ни был в тот день ветер.
   За месяцы своего позора я ухитрилась стащить несколько простыней в лазарете — преступление, за которое, будь я поймана, мне пришлось бы расплачиваться в течение полугода работой на конюшне, если не хуже того. Но я старалась не думать об этом. Я готова была перелопачивать отбросы до второго пришествия, если бы это помогло мне сохранить все в тайне. Теперь у меня имелось четыре простыни, которыми я пользовалась по очереди. Одна из них обычно сушилась за голубятней. Другая всегда лежала завернутая в бумагу за статуей Богородицы, расположенной в нише на лестничной площадке второго этажа. Третью я хранила в ризнице под стопкою покровов для алтаря. Ну а четвертой — пользовалась.
   Таким образом, секрет мой мне удавалось держать в тайне. Но лишь до того злосчастного утра, когда я пробудилась, держа Перонетту в объятиях; утра, пришедшего на смену той удивительной, столь полной жизнью ночи, когда я…
   … Ах да, о сестре Клер.
   Решившись наконец поднять с пола простыню, лежавшую рядом с моей койкой, сестра Клер де Сазильи осмотрела ее и тоном, достойным инквизитора, которым ей, впрочем, еще предстояло стать, изрекла:
   — Оно холодно как лед, это… Это семя дьявола! — и она столь поспешно упала на колени, что я услышала стук, с которым кости ударились о каменный пол. Она буквально прокричала молитву. Некоторые девицы вторили ей; других взяла оторопь от ее приговора, от того, как театрально рухнула она на колени. Я лежала, изнемогая, совершенно бездвижно, ибо знала: малейший жест, одно только сказанное мной слово могут еще сильнее ухудшить мое положение. Сестра Клер встала и подошла к моей койке сбоку; кольцо девиц расступилось, оставляя проход. Она подняла с пола распятие, лежавшее у койки, и, ухватившись покрепче… замахнулась, как палкой. Залопотала по-латыни молитвы, но так неотчетливо, что ничего нельзя было разобрать. Однако я пребывала в уверенности, что никогда не слышала их раньше. Я ощущала, как наваливается сестра Клер всем своим весом на мою шаткую койку. Те девицы, которые еще оставались в дормитории, — сколько их было, пятнадцать, двадцать? — не издавали ни звука, молча уставившись на сестру Клер.
   — Отойдите назад, — предостерегла она их. — Молитесь! — Им и вправду не оставалось ничего иного, как отпрянуть в сторону и хором вскрикнуть, когда сестра Клер де Сазиньи по-кошачьи вспрыгнула на койку! Не теряя ни секунды, она припала ко мне, придавив грудь коленом, вытесняя воздух из моих легких. Я извернулась и очертя голову кинулась на нее с кулаками. Но монахиня быстро сумела ступнями прижать мои руки к бокам и вновь так сильно уперлась мне в грудь коленями, что в тех местах, где они соприкасались с ребрами, впоследствии долго не проходили синяки.
   Вновь последовало чтение нараспев каких-то молитв на латыни. Сестра Клер наклонила свое лицо к моему. Ее лицо! Эта страшная маска, бесформенное пятно костей и плоти, налившейся кровью! Казалось, откуда-то из середины ее расширенных, полных ярости зрачков вылетают золотисто-серебряные искры. Белки глаз пожелтели, пошли крапинками, как яичная скорлупа. Бесцветные, потрескавшиеся губы ее кровоточили — она сама искусала их в исступлении. Она так сильно стиснула свои ужасные зубы, что у нее задрожал подбородок; ноздри трепетали; дыхание, исходящее от нее, было наполнено гнилостными запахами. Дышала она часто, сипло, словно животное, и очень тяжело, несмотря на то, что на мне она сидела неподвижно. В какой-то момент — я всегда вспоминаю о нем с таким отвращением, что меня пробирает дрожь, — в какой-то момент, когда мучительница моя особенно низко склонилась надо мной, скрипучие колеса ее мыслей неожиданно сделали новый оборот, и она с мерзким смешком, так тихо, что ее могла слышать одна я, прошептала: