— Утром сделаем.
   — В моем багаже сохраняются некоторые предметы, без которых наш разговор будет неубедительным.
   — Ну что ж... — Катайков пожал плечами. — Конечно, сейчас багажная касса закрыта, но для меня откроют и вещи выдадут.
   Катайков вышел и отсутствовал минут десять. Булатов сидел не двигаясь, опустив веки. Он полудремал. Он действительно очень устал и, кроме того, подозревал, что хозяин подглядывает в щелку. Он не шевельнулся, пока не вошел Катайков. Вслед за хозяином заспанная женщина внесла поднос. На подносе стояли графин водки и несколько тарелок с закусками. Женщина не поздоровалась, молча поставила поднос на стол и ушла. Катайков налил две рюмки.
   — За багажом поехали, — сказал он. — Лошадка бойкая — часа через полтора прибудет ваш багаж.
   Гость и хозяин молча чокнулись и выпили.
   — Ну? — спросил Катайков.
   — Я приблизительно знаю про вас, — сказал Булатов. — Сейчас у вас тысяч сто пятьдесят, считая недвижимость.
   — Что-нибудь в этом роде, — неохотно согласился Катайков.
   — В ваших руках это очень большие деньги. Вы человек смелый, решительный и умеете делать из рубля сто. Вы не кулак, а купец. Это большая разница. Кулак привязан к деревне, к земле, к месту, где он вырос и развился. Купец может действовать в любой стране. Родись вы на полвека раньше, вы бы вели дела с международными банками и с одинаковым успехом вкладывали бы деньги в сибирские или, скажем, венецуэльские предприятия.
   — Спасибо за хорошее мнение, — сказал Катайков, — но только я-то не родился на полвека раньше.
   — Поэтому, — сказал Булатов, — вы немного еще покрутитесь, а потом будете уничтожены. Все эти ваши дела, влияние, связи — все это, с вашего разрешения, одна только мечтательность, не более того. Через год или два вас запросто уничтожат, и никто даже писка не услышит.
   — Это вы про правительство? — сказал Катайков. — Смею вас уверить — ошибаетесь. Ограничения, конечно, есть, и очень значительные, но человеческая природа на нашей стороне. Так что преодолеваем. И надеемся дальше преодолевать. Я вам честно скажу: я правительством доволен. Многое сделано справедливо: и то, что землю от помещиков отобрали, и то, что царской администрации дали по шапке — это все разумно и современно... Угощайтесь.
   Выпили еще по одной и закусили.
   — Значит, письма, полученные вами, не показались вам убедительными? — сказал Булатов.
   — Почему вы решили? — спросил Катайков.
   — Потому что вы разговариваете со мной так, будто я агент ГПУ.
   — Да разговор-то к чему? — спросил Катайков. — Так, для интересу?
   — Вы про Миловидова слышали? — ответил Булатов вопросом.
   — Нет, не слышал, — сказал Катайков. — Это кто такой?
   — Это тот самый полковник, — сказал Булатов, — с которым вы разговаривали как-то километрах в пятнадцати севернее Калакунды и с которым условились, что если он обеспечит норвежскую шхуну в Белом море, то вы доставите в лагерь людей, которые будут ему нужны, и организуете путь от Пудожа до Белого моря.
   Катайков вспотел. Мелкие капельки пота заблестели на лбу. Он достал из ящика комода коробочку с махоркой и книжечку грубой папиросной бумаги. Не торопясь он насыпал на листик бумаги махорки и тщательно свернул папироску. Мельком он кинул взгляд на Булатова: видит ли Булатов, что у Катайкова не дрожат руки?
   Булатов видел это, тоже достал из кармана кисет и не торопясь набил трубочку. И у Булатова тоже руки не дрожали.
   — Я толком-то не курю, — сказал Катайков. — Баловаться иной раз балуюсь. Прошу вас.
   Твердой рукой он разлил водку в рюмки. Выпили. Катайков захрустел аккуратно очищенной редиской.
   — Был ли, не был ли разговор, — сказал он, — речь не об этом. Если вы меня пугать думаете, так это, извините, смешно. Мало ли что набрехал Миловидов! Да и кто он такой? Да и есть ли он на свете? Туманно, господин Булатов, туманно...
   Булатов засмеялся.
   — Не бойтесь, Тимофей Семенович, — сказал он, — я не прошу вас признаваться мне в том, что вы вели переговоры с полковником белой гвардии, я просто должен вам сообщить, что двадцать шестого июля, в известном Миловидову месте, норвежская шхуна будет.
   — Та-ак, — протянул Катайков. — А кого же она возьмет?
   — Миловидова, вас и меня. Ну и тех, кто нам понадобится.
   Катайков кивнул головой:
   — Понятно. Ну, Миловидову в России терять нечего, он все потерял. Вам, думается, тоже, а мне-то ведь есть что терять. Не скажу много, но кое-какое имущество я накопил. А знаете, расставаться с добром жалковато. Я ведь не барин, а мужик. Мне рубль дорого достается, я его дорого и ценю. Вы изволили сказать, что я купец. Благодарю за высокое мнение, а только купец хорош, когда есть на что купить. А если я, скажем, поеду, то с чем же я в европейские страны явлюсь? Там, конечно, свобода, а ведь тоже денежки требуются. Да еще, наверное, нашему рублю не поверят, золото спросят. А тут у меня и наш рубль возьмут. Домик-то я тоже с собой не увезу. Потом, сейчас мне мужики должны, так они на меня работают, а ведь мужиков-то я с собой не увезу? Нет, невыгодное дело вы предлагаете.
   — Ну что ж... — Булатов пожал плечами. — Вам видней. Значит, я был неправильно информирован. Оставайтесь в России, Тимофей Семенович. Бог даст, и проживете.
   — А вы что ж будете делать?
   — А это уж вам знать ни к чему.
   — Так, так... — Катайков разлил опять водку.
   Собеседники в молчании чокнулись и выпили.
   — Ну, а если бы я, скажем, все же решился, — сказал Катайков, — как вы мыслите, что бы я мог взять?
   — Я могу говорить только предположительно. — Булатов вынул из кармана расческу и спокойно расчесал волосы. Жест этот был в странном противоречии со всей его внешностью бедного мужика из глухого лесного района. — Думаю, что золотых десяток у вас порядочно, а их где хотите примут по номиналу. Думаю, что и в Петроград вы недаром ездили — акции какие-нибудь прикупили. Ну, потом, уж если на то пошло, продадите тихонько домик. Купите еще золотишка. Связи-то есть — знаете, где покупать. Потери, конечно, будут. Может, и наполовину уменьшится состояние, так зато же и возможности какие откроются! За границей вы капитал за год удвоите.
   — Нет, — задумчиво сказал Катайков. — Акции я не покупал. Кто его знает, что они сейчас за границей стоят, легко обмишуриться. — Он подумал. — Рисковое дело. За границей хорошо с капитальцем. А нищему человеку везде плохо.
   Со двора донесся шум: скрипели ворота, глухо звучали голоса.
   — Вот как мы с вами славно поговорили! — сказал, усмехаясь, Катайков. — Уже и багаж привезли.
   В дверях появился улыбающийся Тишков с двумя чемоданами в руках.
   — Быстро? — сказал он. — Расстарался, Тимофей Семенович.
   — Ну выпей. — Катайков кивнул головой на графин.
   Тишков поставил чемоданы и на цыпочках вышел из комнаты. Вошла женщина еще с двумя чемоданами и поставила их на пол. Вслед за ней вошел улыбающийся Тишков с граненым стаканом в руке.
   — Я, Тимофей Семенович, рюмочкой не люблю, — сказал он радостно, — я больше люблю стаканчиком!
   Пока он наливал водку, пил, вытирал губы и, сияя от счастья, разжевывал кусок селедки, женщина, повинуясь незаметному знаку Катайкова, принесла новый полный графин, поставила его и ушла.
   — Ладно, — сказал Катайков Тишкову. — Спасибо тебе. Иди ложись. Больше не потревожу.
   Тишков ушел. Булатов и Катайков молчали, пока не стихли его шаги.
   — Много набрали имущества! — сказал Катайков. — Возвращаться не думаете?
   — Не думаю, — сказал Булатов.
   — Ну что ж, дело хорошее. Небось за границей родственники есть или друзья. А у меня-то ведь родни нет. Жена вот только водку приносила — может, заметили? Так я ее, если и поеду, здесь оставлю. На что она мне?
   — Значит, все-таки ехать думаете? — спросил Булатов.
   — Да нет, это я так, к примеру.
   — Значит, решили остаться, — сказал Булатов. — Думаете, долго будут вас тут терпеть?
   — Да что же... — Катайков разлил водку. Оба выпили. — Конечно, развернуться мне не дают, это вы правильно говорите. Силу я в себе чувствую большую, а приложить ее некуда. Ну, а кое-как вертеться позволяют. Все-таки у себя я хозяин.
   Пока между Катайковым и Булатовым шел напряженный разговор и каждый из них принимал удары и наносил ответные, оба они были совершенно трезвы. Во всяком случае, выглядели трезвыми. Но за те несколько минут, пока Тишков приносил чемоданы, пока жена Катайкова меняла графины, напряжение, в котором находились оба, ослабело, и оба они как-то сразу захмелели. Не то чтоб у них заплетались языки или движения сделались неточными — только покраснели лица, заблестели глаза и откровенней стал разговор.
   — Врете! — сказал Булатов. — Вы миром владеть хотите, а вам «вертеться позволяют». Разве вы долго стерпите? Развернуться захочется, мечтания одолеют, а тут-то вас и к ногтю!
   Катайков долго молчал, потом налил себе еще рюмку и выпил.
   — Ну, верно, — сказал он наконец, и голос его звучал хрипло. — Нету мне ходу, это я лучше тебя понимаю. Разве это дом для меня? Ты не думай, хоромы мне не нужны, не в том дело. Я человек простой, я и в деревянном доме проживу. А вот власть мне нужна — это действительно. Расти мне нужно, вперед двигаться. Я в армяке буду ходить, это мне все равно, да только чтобы люди шептались: «Катайков идет».
   — И ты, значит, думаешь, что тебе советская власть расти позволит? — спросил Булатов.
   — Ну-ну, — обиделся Катайков, — за дурака меня не считай! Сам понимаю, что прижмут к ногтю. Раньше, позже ли, а прижмут. Они меня долго терпеть не будут. Да и они знают, что я их долго не буду терпеть. Кто-нибудь да возьмет верх. Я раньше думал — дело тишком обойдется, а теперь вижу — не получается. Ну, председатель Совета у меня в кармане. Запутанный человек, пикнуть не посмеет: и купленный он, да и материал имею — боится. Ну, а уж в укоме моей власти нет. Пробовал — не выходит.
   Булатов наклонил к Катайкову воспаленную свою голову.
   — Год проживешь, ну три, ну пять, — сказал он. — Близок конец — не ребенок, сам понимаешь.
   Катайков встал и ударил кулаком по маленькому круглому столику, на котором стоял поднос с закуской и водкой. Ножка подломилась, поднос полетел на пол. Водка, негромко булькая, вытекала из графина. Оба молчали.
   — Эй! — крикнул Катайков.
   Молча вошла женщина с подносом в руках. На подносе были графин, и закуски, и рюмки — все то же, что и на первом. Поставив поднос на комод, она бесшумно собрала разбросанные куски селедки и сала, осколки тарелок, графин и молча вышла.
   — Ну, понимаю, — сказал тихо Катайков, как будто и не было перерыва в разговоре. — А что делать?
   — Тысяч тридцать наберешь золотом да ценностями, — сказал Булатов, — для начала достаточно.
   — Пятьдесят наберу, — сказал Катайков. — Все равно мало. Ерунда, копейки. Тысяч двести бы для начала — это бы еще ничего. Я через год бы миллионером был.
   — А если добавлю до двухсот тысяч? — шепотом спросил Булатов.
   — Штаны, что ли, продашь? — также шепотом пошутил Катайков. — Старые штаны — не дадут столько.
   Шутка была неискренней. В шепоте было волнение. Дыхание прерывалось. Он понимал, что идет разговор всерьез.
   Булатов вынул из кармана ключ и подошел к чемодану. Не торопясь он отомкнул три замка. Трижды щелкнули замки, и крышка открылась. Резким движением Булатов выбросил лежавший наверху френч, галифе, пару сапог. Потом пошли рубашки, шелковый бухарский халат, шелковое трикотажное белье. Легкий запах духов прошел по комнате — особенных, парижских мужских духов: запах сена и кожи. Катайков смотрел, как Булатов роется в чемодане. Руки он положил на расставленные колени и плотно прижал, так, чтоб не было видно, что они немного дрожат. Наконец Булатов вынул из чемодана деревянную, инкрустированную перламутром шкатулку. Расстегнув ворот, Булатов вытащил цепочку, нательный крест и снял висевший вместе с крестом крохотный ключик. Замочек щелкнул, крышка открылась. Катайков перевел дыхание. Но содержимое было закрыто кусочком синего бархата. Булатов повернулся к Катайкову.
   — Думаешь, я на родственников надеюсь? — спросил Булатов. — Чепуха! Родственники чаем напоят и помогут шофером устроиться. А у меня не те планы, что у тебя, другие, но тысяч двести и мне нужно. И Миловидову нужно. Он знаешь как озверел, шесть лет проживя в лесу! Он эти двести тысяч в полгода спустит, подожжет жизнь с обоих концов. Ну, да это не наше дело. Я с ним за границей знакомство поддерживать не собираюсь. Важно другое. За тобой норвежскую шхуну посылать не станут и за мной тоже. А за Миловидовым посылают. Он нужен. Шхуна — это его взнос. Без тебя нам до Белого моря не дойти. Выследят. А ты проведешь. У тебя по всем деревням свои люди. Это твой взнос. Ну, а я зачем? Я кому нужен?
   Так и не приподняв бархат, закрывавший содержимое шкатулки, Булатов сел, достал трубку, набил ее табаком и закурил. Катайков не шелохнулся.
   — Дело, видишь ли, в том, — заговорил Булатов, пустив клуб дыма, — что в свое время жил в Петербурге один ювелир. На вывеске у него было написано «Андрэ», а от рождения он был Титов. Старик был глуп, верил в законность и порядок и, когда революция началась, вовремя не уехал. Только в двадцать первом году он догадался, что надо укладывать чемоданы. В Петербурге был в это время голод, реквизиции, обыски и полная нищета. На самом деле, однако, много фамильных драгоценностей лежало под половицами и за печными вьюшками. Кое-что уберегли бывшие графы и князья, а больше — бывшие горничные и лакеи, которые в решительную минуту смекнули, что незачем пропадать добру. Старик стал скупать драгоценности. Хотелось ему в Европу приехать человеком богатым. Продавцы не дорожились, да многие и не знали вещам настоящую цену. Бесценные вещи попадали к старику за гроши. Наконец ювелир условился с некоторыми людьми, что те его проведут по льду Финского залива в Финляндию. С собой можно было взять только самую малость. Все, что возьмешь, надо было нести в руках тридцать километров по льду. Вот он самое дорогое и уложил в шкатулочку. А часа за два до того, как ему отправляться, явилась Чека. Старика забрали, всякую ерунду, а шкатулочку не нашли.
   Катайков забылся. Лицо у него стало как у ребенка, слушающего интересную сказку. Даже рот чуть приоткрылся.
   — А как же? — выдохнул он.
   — Приказчик у Титова был человек молодой и сообразительный, — сказал Булатов.
   — Ты и донес? — увлеченно спросил Катайков.
   Булатов, кажется, не слышал вопроса.
   — Так вот, — сказал он, — ради этой шкатулочки Миловидов меня включил в операцию. Это мой взнос. И так как на шхуну мы сядем все трое, так как через лес и болото мы тоже все трое пойдем, то справедливо и мой взнос разделить на троих.
   — А там отнимут, — каким-то чужим голосом полувопросительно сказал Катайков.
   — Кто? И почему? — Булатов достал гребенку и, странно улыбаясь, расчесал еще раз волосы, хотя они и так лежали совершенно прямо. — Ювелира Титова, надо полагать, давно нет в живых, а знают про него двое — ты и я.
   Резким движением Булатов поднял кусочек бархата. В комнате сразу стало светлее, или это только показалось Катайкову. В шкатулке лежали кольца и серьги, браслеты и кулоны. Золото, в которое они были оправлены, казалось тусклым и не привлекало внимания. Но камни сверкали. Они светились белым, зеленым, синим, красным светом. Не то чтоб они отражали лучи висевшей под потолком керосиновой лампы — нет, они светились, переливались, жили, играли собственными лучами, особенными, невиданными, живыми. Белый свет был почти непереносимо ярок, красный зловеще мрачен, зеленый холоден, как луна, синий скрывал страшные тайны. Булатов пошевелил шкатулку, и камни заволновались, стали переговариваться своим световым языком, особенным, непонятным сверканием.
   Катайков рассмеялся. Он рассмеялся слишком спокойным смехом. В эту минуту такой смех не мог быть естественным. Он скрывал истерику, этот смех. Тимофей Семенович чуть наклонился и смотрел на брильянты не отрывая глаз. Засмеялся негромким смехом и Булатов. Они смеялись оба, будто выслушали очень смешную историю.
   Катайков взял себя в руки. Он закрыл на минуту глаза и заставил себя успокоиться. Когда он опять посмотрел на камни — наваждение прошло. Не так уж много было драгоценностей. Десять — двенадцать колец, штук пять кулонов, с десяток браслетов да пар шесть серег. Еще была нитка белого жемчуга.
   «Похоже, настоящие, — подумал Катайков. — Хотя, говорят, нынче ловко подделывают». Все-таки руки у него дрожали и под коленками ощущалась слабость. Он подошел к столу, налил рюмку водки, выпил, налил вторую и выпил тоже.
   — Пей, — сказал он Булатову.
   Булатов отрицательно покачал головой.
   — Нет, при них я пить не могу, — сказал он. — С ума сойдешь.
   Он закрыл камни бархатом, защелкнул замочек, поставил ящик в чемодан и закрыл крышку чемодана.
   Бухарский халат, шелковое белье, френч — все это лежало, разбросанное по полу.
   — Вот теперь выпью, — сказал Булатов.

Глава девятнадцатая
НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК В ДОМЕ

   Решили, что Булатов не будет жить у Катайкова: могли возникнуть подозрения, да и не хотелось обоим часто видеться. Они друг другу не нравились. Булатов считал Катайкова хамом и мужиком. Катайков подозревал, что Булатов фразер и человек неверный.
   Несколько дней Булатов не выходил из дому и даже не подходил к окнам, а Катайков подловил как-то на старом кладбище учителя Каменского. Юрий Александрович занимался любимым делом — читал эпитафии на могилах и вспоминал людей, лежащих под надгробьями. Это занятие напоминало ему Василия Андреевича Жуковского, элегию Грея «Сельское кладбище» и вообще милый век сентиментализма. Он представлял себе, как все это выглядит со стороны: большие, раскидистые деревья, камни, поросшие мхом, покосившиеся кресты, и он, красивый пожилой человек, единственная тонкая душа в городе, размышляет, бродя меж разрушенных могил, о тленности всего сущего.
   Тут-то и подловил его Катайков. Они поздоровались, поговорили о том о сем, и Катайков осторожно перешел к делу: приехал, мол, образованный человек, учитель. Думает здесь погостить. Хочет он, понимаете, поступить в школу преподавать математику. Хотя рекомендовал его малознакомый человек, Катайков не отказал в приюте. Однако при поступлении в школу дружба с Катайковым может только помешать. Знаете ведь, как к Катайкову относятся — кулак, мол, и все. Учитель этот не нравится Катайкову. Чересчур, знаете, интеллигент. Катайков любит людей попроще. Было бы, мол, хорошо, если бы человек этот — Булатов его фамилия — переехал к Каменскому, снял бы комнату, но с тем, что будто он и не бывал у Катайкова, а просто приехал к Юрию Александровичу с письмом от старого его друга.
   Каменскому очень нравилось представлять себя интеллигентом вымирающей ныне породы. Он человек уходящего мира. Ему на смену идут другие люди, люди «рацио», люди дела... Им непонятна вся душевная тонкость Юрия Александровича. Он же сам понимает печальную неизбежность победы этих чуждых ему по духу, но нужных стране людей.
   Так как в голове у Юрия Александровича, в общем, был ералаш необыкновенный, то в разряд представителей нового мира, приходящих на смену ему, философу, не способному к практическим делам, попадали люди самые разные. Там, в этом разряде, соседствовали, например, все члены партии и Катайков.
   Литературные ассоциации — превосходная вещь, но Каменский не понимал, что каждый литературный образ только в ограниченной степени похож на людей другой эпохи. Так, например, может статься, в Катайкове и было кое-что от Лопахина, но все-таки Катайков был не Лопахиным, а самим собой, так же как и Каменский далеко не во всем походил на Лаврецкого или Гаева. Юрий Александрович великолепно помнил многие литературные произведения, но в действительном мире разбираться совсем не умел. Всех встречавшихся ему людей он подгонял то под героев Чехова, то под героев Тургенева, то под кого-нибудь еще. Так было, кстати, гораздо проще. Достаточно назвать человека каким-нибудь из знакомых уже имен: этот — Лопахин, этот — Лаврецкий, этот — Базаров, этот — Поликушка — и будто бы уже человека знаешь.
   Катайков в глазах Каменского был Лопахиным. При этом Каменскому, естественно, доставалась роль старого барина, с печалью уступающего место грубым, но деловым людям из народа.
   Удивительно то, что сам Каменский барином, даже в скромном уездном смысле, никогда не был. Отец его — фельдшер, служил всю жизнь в Петрозаводском уезде и прославился страшной физической силой и неумеренным пьянством. Учился Каменский, как говорится, на медные деньги и был счастлив, получив место в Пудожском училище. Убогая пудожская аристократия третировала его и долго не считала своим. Его и в члены клуба приняли только через три года.
   Однако после революции он твердо вошел в роль последнего аристократа, единственного представителя прошлого мира. Память ему изменила, и он начисто позабыл, что в прежние времена даже в клубе, в обстановке, так сказать, приватной, всегда вставал со стула, когда входил исправник или местный миллионер Базегский.
   Но вернемся к разговору с Катайковым. Каменский понял одно: приехал интеллигентный человек... может быть, даже аристократ, будет с кем поговорить, вспомнить прекрасный старый мир и печально признать торжество нового, победу деловой прозы над поэзией, разума над чувством. Он представил себе совместные вечерние разговоры, прогулки на закате двух одиноких мудрецов в сонном мещанском городе. Он очень ясно представил себе, как одинок этот похожий на него, тонко организованный человек в грубой и прозаической обстановке катайковского дома.
   Поэтому он не придал никакого значения той конспирации, которую, оказывается, следовало соблюдать. Жилец должен был почему-то явиться как будто бы прямо с парохода, и Каменскому следовало всем говорить, что Булатов привез письмо от своего отца, старого товарища Юрия Александровича. Каменский сразу придумал красивое слово «петербуржец», а слово «товарищ» заменил словом «коллега». Получалось совсем уж великолепно. «Мой коллега, старый петербуржец, просит помочь сыну». Таким образом, по разным соображениям конспирация устраивала и Катайкова и Каменского.
   На следующий день телега привезла с пристани чемоданы. Рядом с телегой шагал худощавый человек в защитном френче и в блестящих хромовых сапогах.
   Ольга знала только вторую версию с «петербуржцем» и «коллегой». Не потому, что старый учитель хотел что-нибудь скрыть от дочери. Просто, пока Каменский дошел до дома, он уже и сам поверил, что дело обстоит именно так.
   И вот начались печальные закаты и интересные разговоры. Юрий Александрович говорил со свойственным ему пафосом, иногда сам прерывал себя базаровской фразой: «Аркадий, не говори красиво». Отдав таким образом долг легкой насмешке над самим собой, он все-таки говорил красиво и первые дни не давал сказать своему гостю ни слова.
   Сидели обычно втроем: Юрий Александрович, Булатов и Ольга. Булатов и Ольга молчали. Дмитрий Валентинович серьезно смотрел на разболтавшегося старика и ни разу не позволил себе улыбнуться. Он ставил себе это в заслугу: улыбнуться очень хотелось.
   Молчала и Ольга. Она очень боялась, что гость даст ей понять, как смешон и жалок ее отец. Ольга давно уже об этом догадывалась, а сейчас поняла окончательно. Но гость не намекнул на это ни жестом, ни улыбкой, ни взглядом. Он слушал с интересом, курил трубочку и, когда следовало, кивал в знак согласия.
   Если бы Ольга почувствовала, что жилец гордится своим происхождением, что он жалеет о падении русского дворянства или что-нибудь в этом роде, он стал бы ей, конечно, просто смешон. Она была человеком своего времени. Она-то великолепно знала, что происходит от простых мужиков, и не только не огорчалась, но гордилась этим. Слово «аристократ» для нее было ругательным словом. Ничего романтического не видела она в старых поместьях, вишневых садах и преданных слугах. Но Булатов ни разу даже не сказал — дворянин он или нет. Об этом говорил только Каменский.
   В первый день Ольга ждала, что Булатов станет хвастаться дворянством, и собиралась издеваться над ним. Но Булатов молчал. На второй день она ждала, что он выразит чем бы то ни было снисходительное презрение к ее отцу, и готова была защищать старика. Но защита ее не потребовалась. На третий день Булатов просто стал ей интересен. Она хотела, чтобы он заговорил, но, кроме обыкновенных, бытовых фраз, просьбы налить чаю или отказа съесть еще тарелку супа, Булатов не сказал ни слова. За эти три дня она только один раз пошла на свидание с Мисаиловым.
   Ольга и Мисаилов никогда не уславливались о встрече. Просто раньше каждый вечер и он и она приходили в рощу. В том, что она не пришла, не было повода для обиды. Она и не обещала — значит, обижаться не на что. Но все-таки она понимала, что он целый вечер бродил один и думал, и передумывал, и волновался, и мучился. И это ей целый вечер и следующий день портило настроение. И за испорченное свое настроение она сердилась на Васю. Понимала, что это несправедливо и глупо, и все-таки продолжала сердиться.
   Я много думал об отношении Ольги к Мисаилову. Любила ли она его? Да, любила, но не по-настоящему. Объясню, что я под этим подразумеваю. Татьяна Ларина полюбила, когда пришла пора: «Пора пришла, она влюбилась». И Наташа Ростова полюбила, потому что ей время пришло полюбить. Ольга и Мисаилов встретились, когда пора Ольги еще не пришла.