Катайков встретил его на крыльце, улыбающийся, веселый. Прохватаев начальственно кивнул ему, и они прошли в комнату.
   — Ты что, брат, — забасил тихо, но внушительно Прохватаев, — с ума сошел, что ли? Присылаешь ко мне этого своего дурака...
   Катайкову некогда было особенно нянчиться с председателем горсовета, поэтому он оборвал его сразу:
   — Ты извини, но нужда была, дело спешное. Садись и слушай.
   До сих пор при встречах Прохватаев, как лицо начальственное, всегда говорил Катайкову «ты», а Катайков, как лояльный советский купец, напротив того, «выкал» и даже очень почтительно. Сегодня Прохватаева поразили и «ты» и начальственная нотка в голосе лояльного купца. Он ждал.
   — Дело вот какое, — сказал Катайков. — Мы, четыре человека, желаем пройтись по Пудожскому уезду. Цель у нас, как бы сказать, научная. Места тут, сам знаешь, дикие, порядку нет — словом, нужна от тебя бумажка, вернее — три бумажки. Мне-то она не нужна. О том, что, мол, такому-то и такому-то поручается... ну, скажем, провести предварительную работу... ты уж сам лучше меня напишешь... насчет, что ли, заготовки дров.
   — Да ты что... — удивился Прохватаев, — обалдел, что ли? Чего же это я невесть кому буду бумажки давать? Ты, брат, ври, да не завирайся.
   Голос у председателя звучал фальшиво. Он это чувствовал и фальшивил оттого еще больше.
   Катайков сидел на стуле, положив руки на широко расставленные колени, смотрел на Прохватаева и очень весело улыбался. Молчание тянулось для Прохватаева бесконечно. Надо было что-то еще сказать, но Прохватаев никак не мог придумать достаточно внушительной и веской фразы. Он, собственно, высказал все, что у него было, и великолепно знал, какие превосходные козыри лежат у Катайкова в кармане. Самое противное было то, что Катайков не выкладывал их. Он только сидел и улыбался. Кажется, ему и в самом деле было весело. Наконец Прохватаев не выдержал и сказал:
   — Ну, что же ты?
   — Значит, не дашь? — спросил Катайков, весело поглядывая на председателя горсовета.
   — Да слушай... — забасил Прохватаев почти просительно. — Ты же пойми, это же для меня петля, разве ж я имею право?
   — Ну что делать, — пожал плечами Катайков. — Извини, что побеспокоил.
   Теперь следовало встать и уйти. Разговор был окончен. Но Прохватаев сидел. Уйдешь, а он потом возьмет да и выложит козыри. Лучше пусть выкладывает сейчас. Так они сидели и молчали.
   — А кто эти люди? — спросил наконец Прохватаев.
   — Тишков, — сказал Катайков, — Гогин, приказчик Малокрошечного, и новый школьный учитель — Булатов.
   — А что им вдруг приспичило по уезду шататься?
   — Природу любят, — сказал Катайков. — Красивыми местами желают полюбоваться. Вот ведь, понимаешь, какая штука...
   Он откровенно засмеялся, давая понять, что на нелепый вопрос дает нарочито нелепый ответ.
   Опять наступило долгое молчание. Катайков, кажется, веселился от души, а Прохватаев чувствовал себя ужасно. Лучше бы уж тот говорил, угрожал, выкладывал наконец свои козыри. Но заговорить пришлось самому Прохватаеву. Катайков, видимо, мог молчать до самого вечера. Испытывая потребность занять чем-нибудь руки, председатель схватился за бахрому скатерти, которой был покрыт стоящий рядом стол, и начал ее теребить. Он покраснел и опустил голову. Хотя он был здоровенный верзила, с усами и низким басом, но что-то в его лице сейчас было детское или девичье, какая-то робость и стеснительность.
   — Слушай, — сказал он, — там у тебя расписочка есть моя... Я тебе обещался вернуть деньги, так я, может, немного задержу.
   — Не надо, — бойко ответил Катайков.
   — Что — не надо? — удивился Прохватаев. — Задерживать?
   — Нет. — Катайков улыбался так ласково и любовно, что Прохватаева даже затрясло. — В субботу ты мне три командировочки принесешь, а я тебе из рук в руки твою расписочку. И никто никому не должен. И водочки выпьем, повеселимся.
   — М-да... — неопределенно протянул Прохватаев.
   — Часикам к девяти приезжай, — пояснил Катайков, — прямо на хутор. Мы уж там всё приготовим. Будешь доволен.
   Прохватаев громко и басовито откашлялся. Теперь, по крайней мере, все было ясно. Постепенно он снова обретал начальственный вид. Робость и стеснительность прошли. Перед Катайковым сидел руководящий товарищ, любимый народом председатель городского Совета.
   — Ну ладно, — барственно согласился Прохватаев. — В субботу зайдем к вам с Пружниковым, посмотрим, как вы там веселитесь.
   Председатель городского Совета поднялся и снисходительно протянул руку Катайкову. Лояльный советский купец почтительно пожал руку уважаемого руководителя и, низко кланяясь, проводил его до ворот.
   — Так я Пружникову передам имена, отчества и фамилии, — сказал Катайков, кланяясь и почтительно улыбаясь.
   — Ну хорошо, передайте, — снисходительно согласился Прохватаев.
   Он вышел на улицу и торопливо огляделся. На улице не было никого. Только в окне мелькнуло чье-то лицо. Прохватаев шагал по улице, поглядывая вокруг бдительным председательским глазом, от которого ничто не укроется. Может, есть где непорядок? Может, допущены какие-нибудь нарушения? Все будет замечено, порок будет наказан, добродетель вознаграждена.
   Председатель вернулся в горсовет какой-то странный. Сотрудники поглядывали на него с тревогой, не зная, чего сегодня ожидать. Несколько раз он напрягал голос, и рокочущий его бас начинал сотрясать стены. Сотрудники были готовы к очередному разносу. Но почему-то каждый раз, когда очередная жертва втягивала голову в плечи, готовясь принять поток ругани, председатель вдруг замолкал и как-то равнодушно выпускал жертву из лап.
   Замечено было, что каждый раз при этом он почему-то краснел.
   А у Катайкова в доме в это время происходил еще один разговор, имевший некоторое значение для дальнейших событий.

Глава двадцать пятая
ПРОШЛОЕ ТИМОФЕЯ СЕМЕНОВИЧА

   Проводив Прохватаева, Катайков вернулся в зало — так называлась комната, в которой он принимал гостей, — и, тихо посмеиваясь, стал ходить из угла в угол. Не то чтобы он радовался происшедшему разговору — он и раньше прекрасно знал, какой будет его результат, — просто любил Тимофей Семенович ощутить свою власть над людьми, вежливо и любезно показать острые зубы. Углубленный в приятные мысли, он и не заметил, как в комнату вошла жена. Увидя ее, он нахмурился.
   — Чего тебе, Клаша? — спросил он. — Иди...
   Жена, по заведенному порядку, должна была коротко объяснить, в чем дело, или, если зашла без причины, молча уйти. Но она ничего не объясняла и не уходила. Катайков нахмурился еще больше.
   — Я сказал — иди, — повторил он настойчиво. — И не мешай, мне обдумать кое-что надо.
   — Ты, Тимофей Семенович, едешь куда? — спросила жена.
   — Еду, — кивнул головой Катайков.
   — Куда? И надолго ли?
   — По делам, Клаша. Купить надо кое-что, бумажки кое-какие оформить. Недельки три или месяц пробуду... Ну, ты иди.
   — А может, совсем уезжаешь, Тимофей Семенович? — спросила жена.
   — Как это — совсем? — испугался Катайков. — Ты что, с ума сошла? Куда ж я поеду от имущества? Что ж, думаешь, дом и хутор тебе оставлю? И за людьми сколько денег ходит — все тебе? Не рассчитывай! Самому надо. Не даром досталось — трудом наживал... Ну, иди, иди!
   Жена повернулась, пошла к двери, и Катайков, решив, что разговор кончен, стал было думать уже о своем, но, подняв голову, увидел, что жена не ушла. Она стояла — очень немолодая женщина в ситцевой кофточке, в сером платке на голове. Она носила платок всегда — зимой и летом, в комнате и на улице. Стояла и молча смотрела на Катайкова.
   — Ну, чего ты, дура? — рассердился Катайков.
   — Возьми меня с собой, Тимофей Семенович, — сказала жена.
   — Чего ради? — рассмеялся Катайков деланным смехом. — Дорога тяжкая — сама знаешь, какой наш уезд... Да и что это я по делам вдруг с женой ездить буду? Иди, иди, Клаша, не дури голову.
   Клаша стала на колени, наклонилась и лбом стукнулась об пол.
   — Не бросай ты меня, Тимофей Семенович, — сказала она, и голос ее звучал спокойно, не соответственно позе, выражавшей отчаяние и мольбу. — Возьми ты меня с собой, Тимофей Семенович, — повторила она. — Как я останусь одна тут? Старая я, истасканная. Всю жизнь возле тебя прожила, дай уж и умереть рядом.
   Она говорила ровно, на одной интонации и только все время равномерно повышала голос.
   Катайков испугался ужасно. Именно теперь всякий шум был ему прямо смерть.
   — Тише ты! — сказал он сдавленным шепотом и выскочил в соседнюю комнату.
   Там не было никого. Он высунул голову в сени, — в сенях возилась одна из племянниц. Она глянула на него испуганными глазами, и Катайков понял, что голос жены был здесь слышен. «Черт с ней! — подумал Катайков. — Пусть знает, что скандал, лишь бы не слышала, что эта дура болтает».
   — Кыш отсюда! — сказал он негромко, и племянницу точно ветром вынесло из сеней во двор, только юбка взвилась и даже как будто щелкнула на ветру.
   Катайков закрыл наружные двери и почему-то на цыпочках вернулся в зало. Жена по-прежнему стояла на коленях, упираясь в пол обеими руками и лбом.
   — Встань, Клаша, — сказал Катайков ласково. — Не дури ты... Ну, чего ты на самом деле вбила себе в голову глупости!
   — Как я останусь, — заговорила по-прежнему однотонно и громко Клаша. — Не могу я без тебя — привыкла я очень.
   Катайков нагнулся, силой оторвал ее от пола, поднял и посадил в кресло.
   — Успокойся ты! — шипел он. — Вот дура какая! Ну, чего ты, на самом деле... с ума, что ли, спятила?
   — Грешно тебе, Тимофей Семенович, — продолжала жена, будто не слыша Катайкова. — Жизнь прожили вместе, а теперь меня на помойку! Куда я теперь? Кому я теперь, такая?
   Она протянула скрюченные, с потрескавшейся кожей, с утолщениями в суставах, малоподвижные, изработавшиеся руки.
   — Да с чего ты решила, что я совсем уезжаю? — сказал Катайков. — Ну, откуда такая дурь в голову?
   — Слышала, — почти уже заголосила Клаша, — все слышала!
   Катайков зажал ей рот рукой:
   — Что слышала? Ну, что ты слышать могла? Говори!
   Он забыл, что с зажатым ртом жена говорить не может, и ждал, чтоб она объяснила, что именно ей известно. А Клаша сидела, тараща испуганные глаза, сотрясаясь от сдержанных рыданий. Заметив, что он сам не дает ей говорить, Катайков выругался и отнял руку от ее рта;
   — Ну, говори, что ты могла услышать?
   Она всхлипывала и вздрагивала всем телом и ничего не могла сказать. Чертыхаясь, Катайков налил стакан воды и силой влил ей в рот.
   — Успокойся, — сказал он. — Ну, что ты слышала?
   — И как ты с этим... учителем... бежать сговаривался, что шхуна вас ждать будет и увезет. А я с тобой хоть куда, мне хуже не будет. И у Малокрошечного денег просил... Да ну их, деньги-то, проживем без денег. И этот приходил — председатель... — Она снова начала содрогаться от всхлипываний. — Чую, чую, дело готовится! — заговорила она, повышая голос. Еще секунда — и она впала бы в кликушество.
   Но Катайков с силой тряхнул ее за плечи и цыкнул негромким, но таким грозным голосом, что она замолчала, сжалась и только по-прежнему вздрагивала время от времени. Увидя, что истерики не будет, Катайков несколько успокоился. Шагая по комнате, он стал думать, как преодолеть это внезапное препятствие. Все в нем так и клокотало от злости, но он понимал, что воли себе давать нельзя. Во что бы то ни стало все следовало кончить тихо. И надо же! За двадцать лет ни разу не пикнула, слова поперечь не сказала, и вдруг как раз сейчас...
   В свое время Тимофей Семенович женился по любви. Так, во всяком случае, считалось в селе Кривцы, откуда он был родом. Двадцать лет назад, в тысяча девятьсот шестом году, Катайков еще крестьянствовал у себя в Кривцах. Земли у него было мало, но появилась уже лошаденка, а это по здешним местам дело большое. Были в нем уверенность и рассудительность, которые обещали, что он ни при каких обстоятельствах не пропадет. Тимофей был безденежный человек, но умные понимали, что в него стоит вложить деньги. Многие состоятельные отцы засылали разведку. Если бы он захотел, он бы мог взять хорошее приданое и сразу стать на ноги. Но он помалкивал, ухмылялся и вдруг женился на самой нищей девке, сироте, жившей из милости у старухи бобылихи. Девка была хорошенькая, поэтому все решили, что женился он по любви. Конечно, она ему нравилась. Ему было все-таки двадцать три года, и женская красота равнодушным его не оставляла. Но он никогда не позволил бы себе жениться, если бы считал это неразумным.
   Он рассуждал так: «Нажить свое я и сам сумею, голова на плечах есть. А женишься на богатой — и попадешь в зависимость. Тесть будет указывать, что тебе делать, и жена из богатой семьи может даже пойти против мужа. А так я никому не обязан, и жена за меня будет бога молить».
   Так оно и получилось. Скоро у него было три лошади и четыре коровы. Но теперь хозяйство его интересовало мало. Он понимал, что в здешних местах, крестьянствуя, много денег не наживешь. Его влекло к торговым операциям. Силу он чувствовал в себе очень большую.
   Тут началась война, и его взяли в армию. И опять получилось очень хорошо. Если бы он до революции очень разбогател — неизвестно, что бы с ним сделали; теперь же он был крестьянин и, значит, принадлежал к классу трудящихся. Хозяйство его за войну не разорилось — жена работала за двоих. Ему повезло и в том, что в гражданскую он был мобилизован в Красную Армию. Советская власть симпатии в нем не вызывала, но солдат он был как солдат, не хуже многих, зато, вернувшись домой, как бывший красноармеец, получил некоторые льготы, которые на первое время ему помогли.
   За шесть лет, пока его не было, жена сильно постарела. Видно, хозяйство давалось ей нелегко. Но она мало рассказывала об этих шести годах, да Катайков и не расспрашивал. Хозяйство было в порядке, и он мог, не торопясь, осуществлять свои планы.
   Когда-то в Пудоже растили лен-корелку, известный даже в Европе; теперь его перестали выращивать. Подо льном в уезде не было ни одного гектара. Катайков сразу почуял золотое дно. Сам он лен не сеял, но помог деньгами и хлебом нескольким мужичкам с условием, что они посеют лен и продадут ему по цене, заранее условленной.
   За две войны он много где побывал и многого навидался. Ему было не страшно и в Петербург съездить. Он и съездил. Продал лен и взял очень хорошую цену. В Петербурге он дешево купил муку и повез в Пудож. В Заонежье своего хлеба всегда не хватало.
   Оказался у Катайкова серьезный конкурент — Малокрошечный, один из отпрысков старой купеческой фамилии, издавна торговавшей мукой.
   Катайков явился к нему с предложением:
   — Если мы станем конкурировать, обоим придется снижать цены, и заработаем мы пустяки. Лучше бы, сговорившись, выделить на продажу, скажем, каждому по пятьсот пудов, а остальное до времени спрятать. Тогда можно даже повысить цену процентов на десять и нажить хорошо.
   Малокрошечный согласился и цену повысил. А Катайков дождался, пока Малокрошечный поехал в Петрозаводск за товаром, неожиданно скинул пять процентов и за один день продал всю партию.
   Отпрыск старой купеческой фамилии, Малокрошечный чуть-чуть не разорился в этот день. А Катайков сразу и сильно вырос.
   К тому времени, когда я приехал в Пудож, в уезде, да, пожалуй, и в губернии, не было никого, кто мог бы сравниться с Катайковым. У него завязались дела и связи с крупными ленинградскими нэпманами. Он называл их «купцами». Слово «нэпман» было нехорошее слово, какое-то временное, преходящее, не подтвержденное историей. Теперь дом, хутор, хозяйство — все это было только для виду, для юридического положения. Настоящие дела делались не здесь, и знал о них только один Катайков.
   Малокрошечный быстро понял, что времена изменились, и что сердиться на Катайкова за историю с мукой не имеет смысла. Катайков может, если захочет, съесть его, Малокрошечного, с потрохами.
   Он пришел к Катайкову; они весело посмеялись, пошутили о том, что, мол, дело такое, торговое, ухо надо держать востро, и Малокрошечный стал как бы спутником Катайкова, как бы луной этой большой планеты. Что там было на душе у Малокрошечного, Катайкова беспокоило мало. Он все равно никому не доверял. Что бы Малокрошечный про себя ни думал, а укусить Катайкова он не мог.
   Итак, все было великолепно. Состояние быстро увеличивалось, в своем кругу Катайков встречал только угодливость и подобострастие, его знали уже в Петрозаводске и даже в Ленинграде, а настроение у Тимофея Семеновича было плохое.
   Он понимал, что вся его власть и сила — одна эфемерность, одна только игра воображения. Не для того же, в самом деле, он богател, чтобы больше есть, жить в трех домах, чтобы вокруг него с подобострастной улыбкой крутился какой-нибудь Тишков или даже Малокрошечный! Конечно, в свое время его бы и это радовало, но аппетит приходит во время еды. Ему нужен был размах, непрестанный рост, постоянное движение вперед. Некоторые из его деловых знакомых мечтали о том, что власть отменит монополию внешней торговли и тогда все станет совсем хорошо. Катайков считал этих мечтателей дураками, он был убежден, что отмена монополии при советской власти немыслима, да и не в одной монополии было дело. Не могли быть в стране две взаимно исключающие власти. Власть партии и власть денег никаким образом не сочеталась. Партия терпела Катайкова только до времени, и он это великолепно знал. Если сначала и были надежды на то, что постепенно и незаметно удастся прибрать к рукам имеющих власть людей, то теперь об этом даже и дураки не мечтали. Ну, Прохватаев был у Катайкова в кармане, а что толку? Получить бумажонку незаконно еще можно было, а пусть-ка приедет Катайков в Петрозаводск с командировкой Прохватаева! Через два дня начнется такой скандал, что упаси боже... Три копейки цена была Прохватаеву и всем тем, кого Катайков прибрал или мог бы прибрать к рукам.
   Многие из друзей Катайкова — не пудожских, конечно, а больших, ленинградских друзей — поговаривали о том, что власть надо сменить. Они вели какие-то тайные переговоры, принимали каких-то таинственных людей, приехавших из-за границы, и даже давали им деньги — правда, не очень большие. Их Катайков тоже считал дураками. Он понимал, что все они — купцы, крупные и мелкие, зависимые от них люди, ответственные работники, которых им так или иначе удалось подчинить, — все это тонкий слой, не смешанный с глубокими основными пластами. Жизнь народа идет сама по себе, не соприкасаясь с ними и в главном не завися.
   Если бы Булатов пришел к нему с каким-нибудь, даже убедительным проектом свержения советской власти, Катайков не стал бы с ним разговаривать и выгнал бы его вон.
   Последние годы Катайков чувствовал, что наверху, в тех таинственных местах, где была сосредоточена настоящая власть и куда Катайкова и его знакомых не допускали, что-то готовится. Никаких, собственно, данных не было, но внутреннее чувство говорило Катайкову, что там обсуждаются большие планы и что, наверное, эти планы направлены и против него — Тимофея Семеновича.
   Человек неглупый и одаренный, Катайков догадывался, что его судьба наверху решается или уже решена — и непременно в дурную сторону.

Глава двадцать шестая
БУДУЩЕЕ ТИМОФЕЯ СЕМЕНОВИЧА

   Мысль о том, чтобы убежать за границу, давно зрела в мозгу Катайкова. Давно уже скупал он маленькими партиями золото и валюту. Давно уже он ночей не спал, продумывая, как с наименьшим риском перескочить рубеж и унести с собой хоть часть накопленного.
   Вот потому-то, когда года за два до событий, о которых я рассказываю, Катайкову донесли связанные с ним люди, что далеко в лесу, в потаенном месте, скрывается, не желая сдаваться советской власти, полковник Миловидов с отрядом верных людей, оставшимся от частей генерала Миллера, — Катайкова это очень заинтересовало. К этому времени отряд Миловидова дошел до крайней степени одичания и нищеты. Катайков тихонько наладил с ним связь, помог ему продуктами и, якобы случайно попав в тот район, имел с ним в лесу разговор. Миловидов за муку, порох, пули и сахар был согласен на все. Положение у него было безвыходное.
   В это время на советско-финской границе, через которую раньше довольно легко шла контрабанда, положение осложнилось. Погранвойска окрепли, охрана границы была усилена, и очень уж много контрабандистов стало попадать в руки пограничников. Петербургские купцы заволновались. Как правильно Катайков говорил Малокрошечному, в Петербурге тайно обращалось много золота и валюты, но валюту платили только за товары, привезенные из-за границы. А валюта была нужна. Ее подкапливали многие нэпманы. Одни ждали в ближайшие месяцы смены правительства, другие потихоньку продумывали, как перебежать за границу.
   Катайков рассказал Малокрошечному сущую правду. Действительно, в поисках новых путей контрабанды несколько крупных нэпманов предложили Катайкову помочь наладить дорогу для заграничных товаров. Рыбацкие суда, принадлежавшие богатым поморам, принимали в море товар с иностранных рыболовных шхун. Выгрузить товар на берег было не очень трудно. Берег охранялся слабо, заставы отстояли далеко друг от друга, имели в своем распоряжении мало судов, да мало и людей. Но доставить товар в Петербург было почти невозможно. Контрабандистов ловили на железнодорожных станциях и в поездах, осматривали обозы, тащившиеся по трактам. Солидное и доходное дело — контрабанда — становилось очень уж рискованным и малодоходным.
   Вот тут-то и возникла мысль о новом маршруте. Ясно, что в Пудоже, отделенном непроходимыми лесами от моря, никто контрабанды искать не станет. Человек с мешками, севший в Подпорожье на пароход, не вызовет никаких подозрений. И, может быть, леса, которыми Пудож отделен от моря, не так уж непроходимы?
   То предложение, о котором Катайков рассказывал Малокрошечному, действительно было сделано в Петербурге Тимофею Семеновичу и принято им. Только это было года на полтора раньше. Катайков обрадовался этому предложению. До сих пор он только тратился на Миловидова. Траты были настолько невелики, что имело смысл содержать Миловидова и просто так, на всякий случай. Но еще лучше, если бы Миловидов к тому же и приносил доход.
   Очень осторожно Катайков стал использовать отряд. В район его расположения некие люди доставляли с морского берега, с севера, по незаметным тропам, через леса и болота мешки и ящики. Сам Миловидов, или его доверенное лицо, принимали их и прятали. Потом другие люди с юга приходили и забирали их. Товары занимали не много места. Это были тончайшие чулки, духи, кокаин, коробочки с пудрой, палочки губной помады. Теперь Миловидов приносил немалую выгоду и с лихвой оправдывал скромные расходы, которые нес Катайков.
   Постепенно Тимофей Семенович накапливал пачечки солидных американских и английских денег, столбики золотых десяток. Он рассчитывал подкопить тысяч до ста и тогда рисковать. С меньшей суммой за границей нечего было делать.
   Однажды Миловидов передал с очередным вестовым, что ему непременно нужно повидать Тимофея Семеновича. Без особенной охоты Катайков отправился на это свидание. Миловидов заявил, что больше он в лесу не продержится. Он человек европейского воспитания и желает в Париж. Так вот пусть Катайков поможет ему наладить связи, а то он, отчаявшись, может явиться в ГПУ и в припадке раскаяния наговорить лишнего.
   Катайков помертвел. Он проклинал себя, что связался с этим сумасшедшим, но выхода не было: коготок увяз — приходилось рисковать дальше. Письма Миловидова были доставлены в Петербург и вручены адресатам. Правда, из десяти писем вручено было только два. Восемь адресатов эмигрировали или находились в тюрьме.
   К удивлению Катайкова, письма произвели впечатление. Миловидов оказался значительной фигурой. То ли у него было влиятельное родство в эмиграции, то ли он был кому-то за границей очень нужен, но через некоторый довольно значительный срок на письма были получены ответы. Завязалась переписка, и в результате ее Катайкову сообщили, что если он доставит Миловидова к морю и устроит так, чтобы какой-нибудь рыбак взял полковника с собой в очередной рейс, то специально присланная норвежская шхуна в условленное время, в условленном месте примет полковника на борт.
   Катайков отказался категорически. Дело было слишком рискованное. Началась долгая торговля, но договориться ни до чего не могли. Наконец Катайков намекнул, что он, мол, и сам бы с удовольствием отправился на этой шхуне к норвежским берегам, да валюты у него мало и ехать не с чем. Месяца через три известные ему люди сообщили из Петербурга, что к нему явится некто и сделает предложение, к которому следует отнестись серьезно. Вот потому-то Катайков поджидал Булатова, встретил его хорошо и устроил к Каменскому.
   В это время Катайков еще ничего окончательно не решил. Он понимал, что готовится к самому главному шагу своей жизни, что сейчас ошибиться и споткнуться — это значит раз и навсегда все погубить. Страшно было быть пойманным пограничниками, но страшно было и оказаться в капиталистическом мире нищим. Капитализм устраивал Катайкова только при капитале. Оказаться там рабочим ему совсем не хотелось — настолько-то он понимал свойства капитализма.
   Булатовские драгоценности произвели впечатление, однако дело решали не они, вернее — не только они. Незаметно для себя Катайков втянулся в это сложное и опасное предприятие. Он жил уже его интересами. Это было уже его дело, и оно обязательно должно было закончиться успешно.