— Цилиндр ни к чему, да и чепуха это, но опорки и лапти тоже ни к чему, — сказал Саша Девятин. — Андрей верно говорит: надо по-человечески одеваться.
   — Не нравятся ему комсомолки в лаптях! — закричал Силкин. — Вид у них, видите ли, не человеческий. А ведь у нас их тысячи. Это — настоящие комсомолки, пролетариат, беднота. Они, понимаешь, голодные и холодные, выполняют свой комсомольский долг, а по-твоему, у них вид не человеческий?
   — Брось ты, Сила! — сказал Харбов. — Что ты нас агитируешь! Никто тут к комсомолкам не относится плохо. А только ведь для того и революцию делали, чтоб трудящиеся вместо лаптей шелк и бархат могли носить... Ты как считаешь, Оля?
   Ольга встала и начала не торопясь надевать куртку, в которой пришла. Вечер выдался холодный.
   — Сила прав, — спокойно сказала она, застегивая куртку. — Но и Андрей тоже прав. В этом весь фокус. — Она пошла к дверям, но в дверях остановилась. — А лично я, ребята, очень хочу быть красивой. До свиданья.
   И ушла. Мы не успели ей ничего ответить.
   — Бабушка надвое сказала! — с едкой иронией крикнул ей вслед Силкин, но она, очевидно, уже не слышала этого.
   Я привел два наудачу выбранных спора просто для того, чтобы было понятно, какие вопросы волновали нас тогда. Новый мир должен был быть построен по заранее задуманным чертежам. Естественно, что любая подробность требовала обсуждения и вызывала споры.
   Но чаще всего по тому или другому поводу заходил разговор о будущем. Не о том, кто из нас где будет учиться, кем станет и сколько будет зарабатывать — об этих мелочах мы мало думали и мало говорили. Нам не терпелось окончательно выяснить во всех подробностях будущее страны и мира.
   В то время мое поколение росло и развивалось. Наши отцы и старшие братья сделали революцию, захватили власть и отстояли ее в гражданской войне. Мы оказались хозяевами — во всяком случае, будущими хозяевами огромной страны, в которой должны были создать небывалый в истории общественный строй. Конечно, во главе государства стояли старшие, но и они рассчитывали на нас, на людей, не испорченных прошлым, и мы сами чувствовали, что нам предстоят большие дела.
   Казалось, что все очень просто: царизма нет, власть наша и после многих эпох блуждания в темноте человечеством найдено необычайно ясное решение всех вопросов. Мы снисходительно удивлялись предшествовавшей мировой истории. Прочтя популярное изложение теории Маркса, мы не могли понять, как человечество не додумалось раньше до таких простейших истин. Зато мы-то их знали твердо, и мы не могли не разрешить с помощью этой универсальной теории всех стоящих перед миром проблем.
   Нам было известно все, что будет дальше. Мы спорили о деталях. Архитектор закончил проект дома, материалы были завезены, и постройка началась. Взглянув на проект, мы знали, какая будет комната и какой коридор, где будет окно и где дверь. Оставалось решить, как расставить мебель. Тут начинались споры. Одни считали, что справа нужно поставить шкаф, а слева стол; другие — наоборот. Мы без конца спорили, будут или нет при коммунизме отдельные квартиры. До какого возраста матери будут воспитывать детей дома и с какого возраста дети перейдут на общественное воспитание. Как правильно перестроить Пудож: выстроить ли несколько корпусов, с общими кухнями и столовыми, или принять другую систему и для каждой семьи построить отдельный домик — конечно, с общественной столовой, клубом и яслями в каждом квартале. Это, может быть, и удобно, но не будет ли способствовать развитию индивидуализма?
   Тогда мы не знали и не могли знать, как будет сложно и трудно то, что нам предстоит, как еще далеко до обоев и расстановки мебели. Позже, когда мы поняли это, мы без колебаний взялись за упорный, тяжелый труд. Не все. Многие испугались, и многие дрогнули, но я говорю о поколении в целом.
   Сейчас, когда мне почти пятьдесят, я не могу не думать с гордостью и уважением о моих сверстниках. В юности они мучились оттого, что, как им казалось, старшие сделали за них все главное и все трудное, что им, мол-де, остается лишь пожинать плоды, они, мол-де, не успели принять участия в революции и гражданской войне. Потом оказалось, что главные бои впереди, и они без колебаний пошли воевать. Они сделали много ошибок?.. Да, конечно. А сколько они совершили подвигов? Кто их считал, эти подвиги? Какие наградные отделы успели их записать?
   Очень ясно видели мы тогда будущее, очень прямая впереди лежала дорога. Конечно, наивными кажутся теперь тогдашние наши споры и рассуждения, но нам потом пригодилась инженерная точность наших фантазий, наше умение на голой площадке видеть еще не начатый строительством дом. Ох, как все это пригодилось нам!

Глава двенадцатая
ИЗБАЧ ИЗ КОЛОВА

   Однажды затеялся разговор о том, как преобразятся наши места при социализме, то есть в ближайшем будущем. Ну конечно, болота все будут осушены. Леса сохранятся. Мы не против природы — наоборот, мы ее любим. Но по лесам пройдут широкие гладкие дороги, по ним будут катиться ярко окрашенные автомобили, красивые катера будут ходить по озерам. Возле озер встанут дома из стекла и бетона. В них будут жить умные, веселые, красиво одетые люди: лесорубы, рыбаки, охотники. Мы очень увлеклись переустройством знакомых нам близлежащих мест.
   В ту ночь мне долго не спалось; мне были внове все эти разговоры и мысли, поэтому меня они волновали еще больше, чем других. Я лежал и представлял себе террасы над лесными озерами, радостный труд счастливых и свободных людей. И вдруг я услышал стук. Стучали в окно второй комнаты. Кто мог явиться в такое время? Я встал и подошел к окну. Снаружи кто-то прижимался к стеклу лицом. Было сумеречно, я не мог разглядеть, кто это, и открыл окно.
   За окном стоял молодой парень в холщовой рубашке.
   — Слышь-ка, — сказал он, — Харбова разбуди-ка, Андрея. Скажи, спех большой. Избач, скажи, из Колова — Лапин.
   Ребята проснулись и сидели на кроватях, когда я ввел в комнату избача. Андрей успел даже одеться. У него был спокойный, деловой вид.
   — Здорово, — сказал он и пожал Лапину руку. — Ну-ну, садись рассказывай.
   Избач сел на край стула — не от робости, конечно, а от смущения, что, мол, разбудил ночью людей, страху нагнал, а может, дело того и не стоит. Он и улыбался очень смущенно.
   — Да, видишь ли ты, — сказал он, — девчушку я тут привел одну. Положение у ней получилось такое...
   — Что за девчушка? — спросил Харбов.
   — Да Натка, видишь ли ты, Фомина. Может, помнишь, в комсомол принимали недавно?
   — Ну, помню. Из зажиточной семьи, активистка.
   — Так, видишь ли ты, она-то дома помалкивала, что в комсомол записалась, а тут решила, что, мол, довольно, пора, мол, и им узнать.
   — Кому — им?
   — Ну, родителям. Отец-то у нее не родный, но все равно как отец. Ну и мать... Вот. Ну, и как она, видишь ли, сказала, что записывается в нашу ячейку, так мать бросилась на нее, что собака, и за волосы таскать начала. Ну, Ната вырвалась, прибежала к нам, а сама во весь голос ревет, домой идти не смеет. Я было с ней к ихним пошел, да навстречу отчим бежит с погонялкой. Хватил он Наташу за руку да и давай жогать по спине и ниже. «Вот, говорит, тебе, комсомолка!» Шуму тут было на селе! Наши ребята собрались, крик подняли, и с ихней стороны народ подошел, на нас кричать начали. Ну, куда ж тут, не пойдешь с голыми руками! Их, видишь ли ты, много. Ну, покричали, покричали и разошлись, решили, видишь ли ты, через уком этот вопрос поднимать.
   — Правильно, — сказал Андрей. — Развели тут, понимаешь, феодализм! Думают — царское время. Сейчас мы тебя ночевать устроим, ты поспишь, а утром я в уком партии схожу, поговорю с Грушиным, и мы с тобой в Колово двинем.
   Избач слушал Андрея, вежливо улыбаясь, и, когда тот договорил, сказал смущенно:
   — Да, видишь ли, тут не вся сказка. Тут, видишь ли, только присказка...
   — Ну, ну! — нахмурился Андрей.
   — Так вот, — продолжал Лапин, — хорошо ли, плохо ли, а только затихло дело. Решили мы с ребятами, что я утречком к тебе пошагаю. Но только вечером, часов в десять, кто-то мне в избу-читальню стучит... Я у себя в избе-читальне ночую — мне удобней... Открыл, смотрю — Натка. Волосы растрепаны, в одной шали завернувшись, а лицо наплаканное. «Я, говорит, из чулана сбежала, окно открыла. Мне, говорит, теперь здесь не жить. Тут меня все равно забьют. Так дай мне, говорит, Христа ради, на дорогу денег, я, говорит, в Петрозаводск поеду. Может, меня комсомольцы на работу устроят, а уж мои там меня не достигнут».
   Стал я свои капиталы считать, а у меня до двух рублей рубля не хватает. А пароход знаешь сколько стоит? Да и есть ей надо в дороге. Теперь думаю так: если у нас в Колове ребят будить, так еще неизвестно, сколько у них деньжат соберется; а второе — это то, что шум по селу пойдет. Непременно отчим проведает. Вот я и решил: пойду-ка я вместе с ней. Здесь у вас все же народу больше и люди независимые.
   — Правильно, — сказал Андрей. — Где ж ты ее оставил?
   — Так, видишь ли, — сказал, смущенно улыбаясь, парень, — тут еще не конец рассказу.
   — Ну, ну, — сказал Андрей, — рассказывай дальше.
   — Вот мы с ней задами да огородами выбрались из села и пошли. А она-то еле идет. Напугалась очень — это одно, и второе — ей шагать больно. Били ее там ужасно.
   — Ей восемнадцать-то есть уже? — спросил Андрей.
   — Восемнадцать исполнилось. Оттого она и сказать решилась... А только ты зря так рассуждаешь. Тут на закон смотреть нечего. Тут, видишь ли, патриархально-монархический семейный уклад — вот что. По закону, она, конечно, совершеннолетняя, а только у нас в Колове ей жить не дадут. Или кольями забьют, или такую жизнь устроят, что сама в реку кинется. У нас, видишь ли, деревня грубо-скандально рвет ростки нового быта. Так что ты не на то смотри, что ей восемнадцать лет, а на то смотри, как уберечь девчонку.
   — Ладно, — сказал Андрей, — давай дальше.
   — Вот, значит, протащились мы версты четыре, а Натка и говорит: «Слышу я, говорит, стучит телега. Погоня!» Я сперва думал — ей метится, но потом голову преклонил — слышу, стучит. Мы с дороги сошли и в кустах спрятались. И вот представляешь — едут, двух коней запрягли. Свою в пристяжку, а в корень взяли у Бойкова. Есть у нас такой — кулак не кулак, а крепенький. И человек шесть на телеге. Отчим и его друзья. Все мужики серьезные. Мы их тихенько пропустили и думаем, что делать. Натка вся дрожит, плачет, да и я струхнул. Попадись им ночью-то на дороге, так живой никто не уйдет. Вот и стали лесом пробираться. А лесом у нас знаешь, как идти... Минуту идешь — десять из болота выбираешься. А как к городу подходить стали, опять Натка испугалась. Кажется ей, что непременно на каждой улице ее поджидают. Ну, я ее на кладбище спрятал, там ей все-таки спокойней, и прибежал.
   Избач из Колова пригладил рукой волосы, смущенно улыбнулся и сказал:
   — Вот теперь все.
   Мы начали быстро одеваться. Как бы ни повернулось дело, было ясно, что беготни хватит всем.
   — Деньги есть? — спросил Харбов.
   — Рублей восемь, — сказал Мисаилов. — На билет хватит, но надо с запасом дать. Еще рупь-другой не помешали бы.
   Мы все, уже одетые, стояли, ожидая приказаний. В дверях я увидел тетю Шуру. Не знаю, когда она вошла, но, видно, раньше, потому что, как выяснилось, все уже поняла.
   — Ладно, — сказала она, — покаюсь. Отложила пятерку. Думала крышу чинить. Возьми, если такое дело...
   Для приличия пошарили в карманах и мы. Это был чисто символический жест. Все мы прекрасно знали, что денег в карманах нет.
   Вася и тетя Шура передали деньги Харбову. Решено было трешку оставить в доме. Червонца Нате хватит и доехать до Петрозаводска и прожить день-другой, если получится какая-нибудь задержка. Харбов сел к столу писать письмо в губком. Александра Матвеевна собрала узелок в дорогу для Наты и сунула избачу ломоть хлеба и кусок сала. Очень быстро все было готово. Решено было так: Харбов и Мисаилов идут на кладбище. Избачу лучше на улице не показываться; пусть сидит у нас, чтоб не было улик, если встретим Наткиного отчима. Мы все тоже идем вместе с Харбовым и Мисаиловым, чтобы на обратном пути у девушки был достаточно сильный конвой. Ночует Натка у тети Шуры, днем в обеденный перерыв мы ее провожаем за город километра два, дальше она доходит до Подпорожья и вечером пароходом отбывает в Петрозаводск.
   Все было хорошо продумано, и все получилось не так.
   Александра Матвеевна открыла дверь, и мы вышли на улицу. Минуту мы постояли прислушиваясь. Тихо было в Пудоже. Город спал, сонный уездный город, освещенный красным ночным солнцем. Даже собаки не лаяли. Тишина и покой.
   Но стоило нам на шаг отойти, как нас окружили люди. Появились они внезапно, их было человек пятнадцать. Видно, кроме приехавших из Колова, нашлись у Наткиного отчима и в Пудоже верные товарищи. Они скрывались за крылечками, за кустами, за деревьями, а теперь вышли и стояли вокруг нас, все коренастые, крепкие мужики, с серьезными хмурыми лицами, все в самой поре — лет сорока, сорока пяти.
   Они стояли неподвижно. Оружия у них — во всяком случае, на виду — не было. Двое держали в руках кнуты. Стояли неподвижно и мы, шестеро.
   — Пошли, ребята, — спокойно сказал Харбов, будто не замечая их. — Не опоздать бы...
   — Не опоздаешь, гражданин секретарь, — сказал широкоплечий, коренастый крестьянин с широким скуластым лицом. У него в руке был кнут. Он похлопывал кнутовищем по сапогу и, сделав шаг вперед, стоял перед Харбовым, прямо глядя ему в лицо. — Вы что же безобразием занимаетесь! Детей у родителей крадете, девушек к распутству склоняете...
   Мы, пятеро, подобрались к Андрею. Драка могла начаться в любую минуту. На первый случай мы защищали тыл.
   — А вы, гражданин, кто такой? — с интересом спросил Харбов. — И о чем говорите? О каких девушках?
   Харбов спокойно сел на крыльцо и, положив руку на колено, ждал, пока ему объяснят, в чем дело.
   — Я Стрюков, — сказал человек с кнутом, — крестьянин села Колова. А говорю я про Нату Фомину, мою дочь неродную, которую ваши мальчишки в распутство втянули и из дому увели. Так вот сделайте уважение: верните мне дочь, и разойдемся миром.
   — И большая у вас девочка? — спросил Харбов. — Сколько лет?
   — Лет ей восемнадцать, — ответил Стрюков. — Да ты мне зубы не заговаривай! Восемнадцать ей или сколько, а она мне дочь!
   Ночью в Пудоже громко звучат голоса. Казалось, крепко спят пудожане за окнами, а проснулись легко. Поднимались занавески, окна открывались, любопытные лица выглядывали на улицу.
   — Восемнадцать?.. — с удивлением протянул Харбов. — Это, гражданин Стрюков, дело другое. Она уже человек взрослый, сама за себя отвечает. Если с ней что-нибудь помимо ее воли сделали, тогда это преступление, преступников надо к суду, и я, если желаешь, тебе помогу. А если она сама что сделала тебе не по вкусу, это уж извини! Закон за нее. И закон, и суд, и милиция. Понял меня?
   — Понял, — сказал Стрюков. Он помолчал минуту и поиграл желваками скул. — Я тебя очень хорошо понял, гражданин секретарь! Только, видишь ли, нет такого закона, чтобы девчонку из дому в распутство сманывать! И ты меня зря пугаешь. Вот здесь нас пятнадцать крестьян, а кликнем клич — еще столько придет. И я понимаю, что ты сейчас к ней идешь. Туда, где она спрятана. Так вот и мы за тобой пойдем!
   — Безобразничаешь, Стрюков, — сказал Харбов равнодушным голосом и, повернувшись к нам, кивнул головой: — Пошли, ребята!
   Вшестером молча мы шагали по улице, окруженные полукольцом молчаливых, хмурых крестьян. Я не понимал, куда нас ведет Харбов. Он шел уверенно, неторопливо, сунув руки в карманы, поглядывая по сторонам. Во всяком случае, конечно, не на кладбище. В милицию? Нет. Мы свернули в другую сторону. Мы подошли к укому комсомола. Харбов не торопясь вынул из кармана ключ, отпер дверь, пропустил нас всех внутрь, вошел сам и запер дверь изнутри.
   — Садитесь, ребята, — сказал он, войдя в свой кабинет, снял стекло с большой лампы «молния», достал спички из ящика стола, зажег фитиль, подышал на стекло, погрел его на огне, опустил и не торопясь отрегулировал фитиль. Комната ярко осветилась.
   Искоса, не поворачивая головы, я глянул в окно. Оно было забрано решеткой: в укоме хранились личные дела комсомольцев. На улице против окна стоял Стрюков и его товарищи. Все ли они были здесь, я не знаю. Во всяком случае, несколько человек мне были видны.
   — Значит, так, — сказал, раздумывая, Харбов. — Можно позвонить в милицию, да жалко девчонку. Уж если милиция ввяжется — дело пойдет. Следствие, свидетели, показания... А тут все же семейная история. Мать, как ни говорите, родная. К нам ее приводить и думать нечего. Если они сразу не догадались сторожевых оставить, так уж сейчас-то сообразили. Прямо отправить Фомину в Подпорожье? Во-первых, она устала, наволновалась; во-вторых, этот Стрюков мог на дорогу выслать заслон...
   — Подожди, Андрей, — вмешался я. — Да как мы до нее-то доберемся? Стерегут ведь.
   — Это не большое дело, — сказал Харбов. — Отсюда мы выберемся. Вот куда ее отвести?
   — К Каменским, — сказал Вася. — На их дом не подумают.
   — Можно, — сказал Харбов. — А в Подпорожье ее на санитарной повозке можно отвезти. Повозка закрытая, и никому в голову не придет... Ладно, пошли. — Он погасил лампу. — Подождите, хочу я еще с этим субчиком переглянуться.
   Мы сидели молча. Тихо было на улице, потом в белом квадрате окна показалось лицо Стрюкова. Оно медленно приблизилось и прижалось к решетке. Прямоугольное лицо с выпирающими скулами и жестким ртом. Лицо злого, упрямого человека. Харбов приблизил с другой стороны свое весело улыбающееся лицо. Они посмотрели друг на друга. Медленно отодвинулось от окна лицо Стрюкова. Перестал улыбаться и Харбов.
   — Через год-другой кулачок будет, — сказал он хмуро. — Зверь человек! Плохо, если такой до власти дорвется!
   Мы вышли во двор. Андрей отворил маленькую калитку в углу. За ней был крошечный садик, заросший сиренью. Тихо мы протиснулись сквозь кусты. Андрей отодрал гнилую доску забора, отодвинул в сторону вторую. Еще несколько заборов нам пришлось перелезть, прежде чем мы выбрались на площадь. Теперь уже быстро и уверенно мы прошли короткой улицей, миновали старую кирпичную церковь и оказались на кладбище.
   Натка спряталась было, увидя идущих людей, но Андрей просвистел «Мы кузнецы...». Натка высунулась, узнала Андрея и кинулась к нам.
   Она была совсем молоденькая. Я даже удивился, что ей исполнилось восемнадцать. Глаза у нее были такие наивные, что странным казалось, откуда взялась у нее воля противостоять скуластому человеку с квадратным лицом.
   — Ой, товарищ Харбов, — заговорила она, — а эти-то здесь? Вы их не встретили? А я слышу — идут, ну, думаю, пропала: они.
   Очень она была испугана и несчастна.
   — Ладно, Натка, — сказал Харбов, — не горюй. Обойдется. Самое страшное позади.
   — Ой, товарищ Харбов, товарищ Харбов! — повторяет Натка и всхлипывает. — Не знаете вы, что за люди. Это же ужас какой! Ведь они же убьют, не задумаются...
   Она припадает к Харбову и начинает всхлипывать совершенно по-детски. И Харбов гладит ее по голове и все повторяет:
   — Ладно, Натка! Что было, то прошло. Теперь хорошее будет. Не горюй, Натка!
   Когда мы подходим к дому Каменских, там уже предупреждены. Сема Силкин — быстрый гонец, примчался раньше нас и разбудил Ольгу и Юрия Александровича. Ольга спокойна и деловита, а Юрий Александрович в восторге. Он сам зажег примус, поставил чайник, достал зачем-то домашние туфли, старый халат и порывается уступить собственную постель.
   Нату поят чаем. Юрий Александрович, видимо, надеется рассказать ей несколько аналогичных историй, происшедших в средние века, но она засыпает прямо за столом; ее ведут и укладывают спать, а мы отправляемся домой.
   Мы проходим задами и огородами, так что патруль, выставленный Стрюковым, нас не видит. Мы спим часа три, пьем чай и как ни в чем не бывало в положенное время выходим из дому, чтобы идти на работу. Товарищи Стрюкова разошлись, видно поняв, что мы обманули их. Но сам Стрюков сидит на крыльце и тяжело поднимается, когда мы выходим.
   — Провел ты меня, гражданин секретарь, — медленно говорит Стрюков. — Что ж, бывает по-всякому. Случилось так, что твоя взяла. Будет и так, что моя возьмет. Тогда уж не обижайся!
   — Нет, Стрюков, не будет! — весело говорит Харбов. — Твоя не возьмет, и не думай!
   Не сильно бьет Стрюков кнутовищем по сапогу. Чуть движутся желваки на его лице да подрагивает рука, держащая кнутовище.
   А в десять часов утра из ворот больницы выезжает санитарная двуколка. Больничный кучер, молодой парень, сидит на козлах и обменивается шутками с прохожими. Возле дома учителя Каменского он останавливается, закутанную в платки больную выводит под руки сам учитель, и она залезает под брезентовый верх. Прежде чем соседи успевают опомниться, двуколка уже уехала. В горести, что пропустили такую новость, соседи бросаются к учителю. Кто заболел, чем? Учитель спокойно объясняет, что приехала знакомая из деревни, больна грыжей; придется, наверное, операцию делать.
   А санитарная двуколка между тем минует больницу и выезжает из города. Кучер начинает нахлестывать лошадь, ничуть не заботясь о покое больной. Двуколка едет прямым путем в Подпорожье.
   Вечером кучер приходит в уком. Он докладывает секретарю, товарищу Харбову, что поручение укома выполнил. Девушку посадил на пароход, дождался, пока пароход ушел, и она ему с палубы помахала рукой. Девушка кланяется и благодарит.
   В тот же вечер в Домпросвете делает доклад для молодежи заведующий уездным отделом здравоохранения. Он говорит много и интересно о достижениях медицины и о том, как плохо обслуживалось население в царской России. Заведующий здравотделом, молодой человек канцелярского вида, аккуратно листает блокноты и книжки, приводит цифры монотонным, вялым голосом. Но, кончая доклад, он откладывает блокноты и книжки в сторону, подходит к краю сцены и вдруг говорит очень искренне и просто.
   — Товарищи! — говорит он. — Я буду с вами откровенен, потому что молодежь должна знать, как много трудного ей предстоит, и еще потому, что молодежь не из пугливых. Мы получили в наследство от царской власти огромную страну, разоренную бездарным многовековым хозяйствованием. Положение, товарищи, очень тяжелое. Мы с вами живем в диком краю. Достаточно вам сказать, что по Карелии медведи дерут в год три тысячи восемьсот голов скота. В нашем уезде не обслужено школами сорок процентов населения. Уезд не землеустроен, и мы не можем провести землеустройство, потому что нет землемеров. В городе врачей не хватает, а в уезде до этого года не было ни одного врача, да и сейчас на весь уезд только два. В уезде восемь акушерок, все кандидаты на пенсию, только одиннадцать фельдшеров, почти нет ветеринаров. Площадь уезда беспредельно велика, и при скудных разъездных средствах ее нельзя даже изучить. На многие километры друг от друга отстоят серые деревеньки, зимой занесенные снегом, куда не только врач, но и фельдшер не заглядывал десятки лет. Сто четырнадцать женщин родили детей в этом году, а акушерская помощь была оказана в больнице трем и на дому — четырем. Даже в городе на сто человек детей тридцать пять не доживают до года. Сейчас в уезде эпидемия бешенства, есть случаи, когда бешеные собаки и волки кусают людей, а пострадавших мы вынуждены отправлять на прививки в Ленинград. Я говорю это вам, товарищи комсомольцы, для того, чтоб вы поняли: вам есть, что делать в нашем уезде!..
   Мы пришли после доклада домой взволнованные. Сема Силкин принял окончательное решение поступать на медицинский факультет. И даже Тикачев заколебался: не заняться ли и ему медициной?
   — Знаете, ребята, чего я не понимаю, — сказал я. — Вот мы с вами говорим про будущее. Очень скоро все будет красиво и хорошо. Гладкие дороги, катера на озерах, дома со стеклянными стенами. А тут вот Стрюков Натку погонялкой избил за то, что она в комсомол записалась. А видали, как его товарищи на нас смотрели? Убили бы, если б могли. И докладчик говорит: медведи, бешеные собаки. И нет врачей, фельдшеров, землемеров, агрономов. И чуть не половина детей не учится. И треть детей умирает...
   Я замолчал. Сема Силкин с удивлением смотрел на меня.
   — Ну и что же? — спросил он. — Конечно, поработать придется. Мы же и не говорим, что это легко. Важно то, что мы знаем, как сделать. Это ведь самое главное.
   — Начать бы скорей! — вздохнул Тикачев. — Взяться бы наконец за работу...

Глава тринадцатая
НАС ПРЕСЛЕДУЮТ НЕУДАЧИ

   В середине дня Сила заглянул в библиотеку и, стоя в дверях, быстро проговорил:
   — Здравствуйте, Андрей Аполлинариевич!.. Ребята, Андрюшка велел всем быть у него в перерыв. Дело серьезное, явка обязательна... До свиданья, Андрей Аполлинариевич!
   Дверь закрылась, Сила мчался уже где-то по улицам с очередным пакетом в руках.
   Когда мы с Девятиным пришли в уком, Тикачев и Мисаилов уже были у Харбова. Андрей заканчивал разговор с двумя медсестрами из городской больницы.
   — Вы мне это спецеедство бросьте! — говорил он им строго. — Вы сперва медицину изучите да поработайте лет двадцать, а потом указывайте доктору, как ему больного лечить!
   — Так он, товарищ Харбов, — сказала одна из сестер побойчее, — к интеллигенту так относится, а к крестьянину — этак.
   — Вранье! — рявкнул Харбов. — Клеветой занимаешься! Человек тридцать лет в уезде работает, всю жизнь бесплатно бедноту лечил, без отказа по деревням ходил на вызовы. Молоко у вас на губах не обсохло, а почтенного человека порочите! Ну, вот что... На этот раз похороним дело, но, если еще повторится, будете на укоме держать ответ! Наше счастье, что в городе есть такой врач, и мы вам не позволим у него под ногами путаться! Ну, идите.