Страница:
Ребята остановились и ждали меня. Я побежал догонять.
— Чего ты отстаешь? — прошипел Саша. — Весь строй портишь...
Я промолчал. В эту минуту я вспомнил, что у меня за плечами был полный мешок и тетка, конечно, поняла, что он с провизией. Что же в нем могло быть еще! А у нее, как назло, была пустая корзинка в руке. Ой! Я застонал от стыда.
— Что с тобой? — спросил Саша.
— Ничего, — сказал я. — Это, знаешь ли, моя тетка была.
Он промолчал. Мы шли дальше. «Какой я подлец! — думал я. — Даже не вспоминал все это время о них. Чужие люди что-то соображали, что-то предпринимали, а я даже не поинтересовался. Какая скотина!» У меня голова кружилась от стыда и омерзения. Впереди горделиво шагал Андрей, победно поглядывая на восхищенных горожан, сзади ровной походкой опытных пехотинцев шагали Силкин, Тикачев и Мисаилов. Жители города Пудожа завидовали тому, что мы такие молодые, уверенные в себе, организованные, хорошо снабженные. Саша Девятин шел молча, иногда искоса взглядывая на меня, а мне хотелось умереть от стыда, и я отдал бы все только за то, чтобы не идти на охоту.
Когда мы проходили мимо дома Каменских, Ольга высунулась в окно и окликнула нас.
— Ну и сони же вы! — сказала она. — Мы уже час кипятим самовар, а вас все нет. Заходите, выпейте на дорогу чаю.
Каменские жили в старом хорошем доме. В доме было четыре комнаты. В самой большой помещался кабинет Юрия Александровича. По трем его стенам шли книжные полки до самого потолка. На большом, очень старом письменном столе стоял чернильный прибор с чугунными орлами и большая лампа «молния» с зеленым железным абажуром. На креслах, обитых зеленым выцветшим плюшем, лежали высокие столбики книг. Я удивился, что все эти книги принадлежат одному человеку. По моим тогдашним понятиям, в этом было что-то странное и даже нехорошее.
Скатерть зеленого плюша, расшитого выцветшими позументами, покрывала большой стол в столовой. Здесь стояли резной дубовый буфет и старые мягкие стулья. В кадке рос фикус.
Я заглянул в Олину комнату. Трудно было сказать, кто в ней живет — девушка или парень. Узкая железная кровать, застланная солдатским одеялом, маленький столик, этажерка на витых столбиках, осколок зеркала, книги и чучело настоящего попугая. Попугай был пестр и ярок: красные, синие, зеленые перья покрывали его. Он таращил выпуклые стеклянные глаза и, кажется, удивлялся, зачем его занесло в страну блеклых красок, болот и дождей.
Дверь в четвертую комнату была закрыта.
Нас встретил Юрий Александрович, веселый и оживленный, сказал, что раз мы уже опоздали на зорьку, то теперь все равно, можно пойти и немного позже. Самовар готов, и мы почаевничаем.
Я снял с плеч мешок, Андрей осторожно поставил в угол ружье. Вид у нас был такой, будто, проплутав целый день по лесу, мы зашли отдохнуть от тяжелых охотничьих трудов. Разливал чай Юрий Александрович. Чашки были старинные, все разные и все с каким-нибудь дефектом. У одной отбита ручка, в другой трещина, у третьей краешек отломался.
Ольга не села за стол; она сказала, что выпила чаю, не дождавшись нас.
— Вы ленивый народец, — сказала она. — Наверное, Александра Матвеевна вас обливает водой, чтобы вы проснулись. А у нас трудовая учительская семья. Мы встаем с петухами.
— Ты напрасно их осуждаешь, Оля, — сказал Юрий Александрович. — Ты думаешь, на охоту ходят, чтобы добыть мяса к обеду? Ничего подобного. Так было только в каменном веке. Теперь на охоту ходят потому, что интересно собираться, укладывать рюкзак, набивать патроны, интересно варить на костре взятую из дома провизию и рассказывать у костра страшные истории. Я вот всю жизнь хожу на охоту, а ни разу никого не подстрелил. Самое скучное на охоте — охотиться. Я избегал этого. Приятна прогулка, костер, неожиданные встречи, а это возможно в любое время суток. Так что не огорчайтесь, юноши, пейте спокойно чай и представляйте себе мешки, полные дичи.
К чаю дали творог и теплые домашние булочки.
Мы сначала отказывались, а потом съели все, что было на столе. Ольга сидела на подоконнике и болтала ногами.
— Ты их совсем испортишь, папа, — сказала она. — Они и так лентяи, но их, по крайней мере, мучает совесть, а ты их уговариваешь, что лениться хорошо... Вася, ты мог бы прожить месяц в лесу?
— Нет, не мог бы, — сказал Вася.
— Почему?
— Потому что там нет кроватей.
— Ну вот! — огорчилась Ольга. — А если тебе придется пройти пешком до Белого моря, что ж ты, кровать с собой будешь нести?
— А мне не придется, — решительно сказал Вася. — Я пароходом доеду до Петрозаводска и сяду в поезд.
— Я ни разу в жизни не ночевала в палатке, — сказала Ольга. — Не знаю, как это делается. Даже не понимаю, что такое палатка. Читаю в книгах: поставили палатку, а как поставили? Ну, парусина, это я понимаю, а на чем она держится? На палках, что ли? А палки чем закреплены?
— Палатки бывают очень многих систем, — произнес чей-то спокойный голос. — У каждой системы свой способ крепления. Как-нибудь выдастся свободный вечер, и я вам прочту лекцию о палатках. Я знаю восемнадцать систем.
В дверях стоял высокий, худой человек во френче защитного цвета. Глубоко посаженные черные глаза, резко очерченные скулы, прямые волосы, гладко расчесанные на пробор... Я смотрел на него не отрываясь. Как чисто выбриты щеки! Какая холеная мужественность! Как ясно выражены на лице ум, воля, энергия! Разве можно представить себе его, одетого в рванину, участником разгульной мужицкой пьянки!
Я с трудом перевел дыхание. Я его видел не в первый раз. Это он со странным равнодушием смотрел на пьяный загул мужиков, это он вел в туманное утро на палубе парохода странный разговор с Катайковым.
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
— Чего ты отстаешь? — прошипел Саша. — Весь строй портишь...
Я промолчал. В эту минуту я вспомнил, что у меня за плечами был полный мешок и тетка, конечно, поняла, что он с провизией. Что же в нем могло быть еще! А у нее, как назло, была пустая корзинка в руке. Ой! Я застонал от стыда.
— Что с тобой? — спросил Саша.
— Ничего, — сказал я. — Это, знаешь ли, моя тетка была.
Он промолчал. Мы шли дальше. «Какой я подлец! — думал я. — Даже не вспоминал все это время о них. Чужие люди что-то соображали, что-то предпринимали, а я даже не поинтересовался. Какая скотина!» У меня голова кружилась от стыда и омерзения. Впереди горделиво шагал Андрей, победно поглядывая на восхищенных горожан, сзади ровной походкой опытных пехотинцев шагали Силкин, Тикачев и Мисаилов. Жители города Пудожа завидовали тому, что мы такие молодые, уверенные в себе, организованные, хорошо снабженные. Саша Девятин шел молча, иногда искоса взглядывая на меня, а мне хотелось умереть от стыда, и я отдал бы все только за то, чтобы не идти на охоту.
Когда мы проходили мимо дома Каменских, Ольга высунулась в окно и окликнула нас.
— Ну и сони же вы! — сказала она. — Мы уже час кипятим самовар, а вас все нет. Заходите, выпейте на дорогу чаю.
Каменские жили в старом хорошем доме. В доме было четыре комнаты. В самой большой помещался кабинет Юрия Александровича. По трем его стенам шли книжные полки до самого потолка. На большом, очень старом письменном столе стоял чернильный прибор с чугунными орлами и большая лампа «молния» с зеленым железным абажуром. На креслах, обитых зеленым выцветшим плюшем, лежали высокие столбики книг. Я удивился, что все эти книги принадлежат одному человеку. По моим тогдашним понятиям, в этом было что-то странное и даже нехорошее.
Скатерть зеленого плюша, расшитого выцветшими позументами, покрывала большой стол в столовой. Здесь стояли резной дубовый буфет и старые мягкие стулья. В кадке рос фикус.
Я заглянул в Олину комнату. Трудно было сказать, кто в ней живет — девушка или парень. Узкая железная кровать, застланная солдатским одеялом, маленький столик, этажерка на витых столбиках, осколок зеркала, книги и чучело настоящего попугая. Попугай был пестр и ярок: красные, синие, зеленые перья покрывали его. Он таращил выпуклые стеклянные глаза и, кажется, удивлялся, зачем его занесло в страну блеклых красок, болот и дождей.
Дверь в четвертую комнату была закрыта.
Нас встретил Юрий Александрович, веселый и оживленный, сказал, что раз мы уже опоздали на зорьку, то теперь все равно, можно пойти и немного позже. Самовар готов, и мы почаевничаем.
Я снял с плеч мешок, Андрей осторожно поставил в угол ружье. Вид у нас был такой, будто, проплутав целый день по лесу, мы зашли отдохнуть от тяжелых охотничьих трудов. Разливал чай Юрий Александрович. Чашки были старинные, все разные и все с каким-нибудь дефектом. У одной отбита ручка, в другой трещина, у третьей краешек отломался.
Ольга не села за стол; она сказала, что выпила чаю, не дождавшись нас.
— Вы ленивый народец, — сказала она. — Наверное, Александра Матвеевна вас обливает водой, чтобы вы проснулись. А у нас трудовая учительская семья. Мы встаем с петухами.
— Ты напрасно их осуждаешь, Оля, — сказал Юрий Александрович. — Ты думаешь, на охоту ходят, чтобы добыть мяса к обеду? Ничего подобного. Так было только в каменном веке. Теперь на охоту ходят потому, что интересно собираться, укладывать рюкзак, набивать патроны, интересно варить на костре взятую из дома провизию и рассказывать у костра страшные истории. Я вот всю жизнь хожу на охоту, а ни разу никого не подстрелил. Самое скучное на охоте — охотиться. Я избегал этого. Приятна прогулка, костер, неожиданные встречи, а это возможно в любое время суток. Так что не огорчайтесь, юноши, пейте спокойно чай и представляйте себе мешки, полные дичи.
К чаю дали творог и теплые домашние булочки.
Мы сначала отказывались, а потом съели все, что было на столе. Ольга сидела на подоконнике и болтала ногами.
— Ты их совсем испортишь, папа, — сказала она. — Они и так лентяи, но их, по крайней мере, мучает совесть, а ты их уговариваешь, что лениться хорошо... Вася, ты мог бы прожить месяц в лесу?
— Нет, не мог бы, — сказал Вася.
— Почему?
— Потому что там нет кроватей.
— Ну вот! — огорчилась Ольга. — А если тебе придется пройти пешком до Белого моря, что ж ты, кровать с собой будешь нести?
— А мне не придется, — решительно сказал Вася. — Я пароходом доеду до Петрозаводска и сяду в поезд.
— Я ни разу в жизни не ночевала в палатке, — сказала Ольга. — Не знаю, как это делается. Даже не понимаю, что такое палатка. Читаю в книгах: поставили палатку, а как поставили? Ну, парусина, это я понимаю, а на чем она держится? На палках, что ли? А палки чем закреплены?
— Палатки бывают очень многих систем, — произнес чей-то спокойный голос. — У каждой системы свой способ крепления. Как-нибудь выдастся свободный вечер, и я вам прочту лекцию о палатках. Я знаю восемнадцать систем.
В дверях стоял высокий, худой человек во френче защитного цвета. Глубоко посаженные черные глаза, резко очерченные скулы, прямые волосы, гладко расчесанные на пробор... Я смотрел на него не отрываясь. Как чисто выбриты щеки! Какая холеная мужественность! Как ясно выражены на лице ум, воля, энергия! Разве можно представить себе его, одетого в рванину, участником разгульной мужицкой пьянки!
Я с трудом перевел дыхание. Я его видел не в первый раз. Это он со странным равнодушием смотрел на пьяный загул мужиков, это он вел в туманное утро на палубе парохода странный разговор с Катайковым.
Глава пятнадцатая
ВОСКРЕСЕНЬЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
— Познакомьтесь, — сказал Юрий Александрович, — Дмитрий Валентинович Булатов, новый наш преподаватель математики.
Булатов поклонился, сел за стол, вытащил из кармана маленькую прямую трубку, набил ее табаком из кожаного кисета и не торопясь, раскурил. Синие клубы дыма поплыли по комнате. Это был какой-то другой дым, совсем не похожий на тот, который шел от самокруток и даже от папирос.
Юрий Александрович налил Булатову чай, и чай стоял и стыл, а необыкновенно ароматный табачный дым плыл по комнате, потом стал кольцами выходить изо рта Дмитрия Валентиновича; девять колец поплыли одно над другим, а десятое прошло через все девять.
Ольга зааплодировала.
— Замечательно! — сказала она. — Вы кончили курительный институт? Ведь это ж, наверное, годы надо учиться...
— Я люблю учиться бесполезному, — сказал Булатов не то серьезно, не то шутя. — Я с большим трудом изучил математику настолько, чтобы иметь право преподавать ее, и довольно легко изучил вот эту хитрую науку.
Мы все упорно молчали. Мы никогда не видали таких людей и не знали, как к ним относиться.
— Вы надолго к нам? — сдержанно спросил Харбов.
— Годик поживу, — сказал Булатов. — Видите ли, я по характеру Ливингстон. В сущности, мое дело — исследовать Центральную Африку, а судьба меня сделала учителем математики. Сами понимаете, мне несколько обидно. В Центральную Африку не попадешь, а ученики глупы, и математику я терпеть не могу. Вот я и решил побродить по Заонежью.
— Что же у нас интересного? — спросил Саша. — Уж, кажется, такая дыра, дальше некуда...
— Все зависит от точки зрения, — спокойно ответил Булатов. — Постоянным жителям Центральной Африки тоже было непонятно, что нашел у них интересного Ливингстон. Им все казалось таким обыкновенным.
— Нельзя было в более вежливой форме сказать нам, что мы дикари.
— Значит, вы к нам только на год? — спросил Тикачев.
— Не знаю, как поживется. Пока что до начала занятий поброжу по лесам, поохочусь. Да и зимой подстрелю, надеюсь, двух-трех медведей. В промежутках буду объяснять бином Ньютона и проверять тетрадки... У вас что — на всех одно ружье?
— Да, — резко сказал Мисаилов, — и то чужое. С трудом выпросили на один день.
Юрий Александрович торопливо вмешался в разговор.
— Дмитрий Валентинович, — сказал он, — сын моего старого коллеги, петербуржца. Коллега мне написал письмо с просьбой приютить Дмитрия Валентиновича. Я согласился с большим удовольствием. Новый человек в наших местах — это подарок судьбы. Я уже поговорил в школе, и там очень обрадовались. У нас с математикой плохо. Алексей Денисович один не справляется.
— Вы на пароходе приехали? — спросил я.
Дмитрий Валентинович спокойно перевел на меня глаза.
— Да, — сказал он, — на «Розе Люксембург». — Он пододвинул к себе пепельницу и маленькой лопаточкой, которую достал из кармана, стал выгребать пепел из трубки. Когда весь пепел высыпался, он постучал трубкой по краю пепельницы, положил трубку в карман и продолжал так же спокойно и неторопливо: — Путешествие было очень любопытное. Я решил сразу погрузиться в здешнюю жизнь, поэтому вещи сдал в багаж, а сам оделся простым мужиком. Неделю не брился, купил махорки и выучился крутить самокрутки. Представьте себе, под конец получалось недурно. Было только очень противно курить. На пароходе на меня никто не обращал внимания, и я имел возможность понаблюдать. Интереснейший, должен сказать, быт! Картинки нравов народных — прелюбопытные. Я вам как-нибудь расскажу.
— Я сам был на этом же пароходе, — сказал я.
— Ну? — удивился он. — Я вас не видел. И представьте себе, какой случай! — продолжал он, с удовольствием отхлебывая почти холодный чай. — У меня было два письма в Пудож — к Юрию Александровичу и к здешнему кулаку Катайкову. Он когда-то учился в начальной школе у моего батюшки. И вот на пароходе я встречаю Катайкова. Посмотрел на него в естественной обстановке. Экземпляр любопытнейший. Дай только ему развернуться! Такие когда-то снаряжали каравеллы для открытия неизвестных стран и скупали поместья у аристократов. Я представился ему, несмотря на мой странный вид. А оказывается, он и сам заметил меня. Даже выговор сделал. Плохо, мол, мужиком прикидываетесь.
— Ну и были вы у Катайкова? — спросил я.
— Не был, — сказал он, допивая чай. — Для моего интеллигентского сердца слишком сильная личность. Предпочел обременить Юрия Александровича.
— Ну, нам пора, — сказал Мисаилов и встал.
Мы все поднялись тоже.
Во время нашего разговора Ольга сидела на подоконнике и смотрела на улицу. Не знаю, слушала она разговор или думала о своем. Когда мы встали, она спрыгнула с подоконника.
— Ребята, — сказала она, — возьмите и меня! Я тоже хочу охотиться.
— Ну что ж, — сказал Тикачев. — Приходилось по одной шестой ружья на человека, теперь придется по одной седьмой — разница небольшая.
— Если вы возьмете и меня тоже, — сказал Булатов, — то я отчасти вам помогу. У меня тоже есть ружье и, между прочим, очень хорошее, бельгийское. Теперь такие ружья — большая редкость. Тогда придется по одной четверти ружья на человека. А это не так плохо.
Ольга просияла.
— Чудесно! — закричала она. — Не горюйте, холостяки! Это на корабле женщина приносит несчастье, а насчет охоты ничего не известно... Собирайтесь, Дмитрий Валентинович, я тоже сейчас оденусь.
— Мы вас на улице подождем, — мрачно сказал Харбов.
Мы вышли на улицу. Настроение было испорчено. Мы расселись на скамейке, врытой в землю возле забора. Разговаривать нам не хотелось.
По сравнению с этим умным, самоуверенным, красивым человеком все мы чувствовали себя глупыми, темными, даже физически некрасивыми. Жалко выглядели мы рядом с ним. Каждый из нас это понимал.
— Да, — сказал Сема Силкин, — интересный, доложу я вам, фрукт!
Мы молчали.
— Андрей, — спросил Девятин, — ты надумал что-нибудь насчет Колькиного дядьки?
Андрей покраснел.
— Видишь ли, — сказал он, — так сразу это не делается. Я кое с кем говорил, но результатов еще, конечно, не может быть.
Девятин посмотрел на него уничтожающим взглядом.
— Хоть бы не врал! — сказал он сердито. — Натрепался и забыл — вот это будет правильно! И все мы забыли, не ты один. Может, Колька помнил, да стеснялся напомнить: как-никак дядька-то его. А может, и он забыл.
— Верно, — хмуро сказал Харбов, — я скотина, да и вы все хороши.
— Ребята, — сказал Силкин, — знаете что? Зачем мы на охоту пойдем? Ну его к черту с этим бельгийским ружьем! Ведь, по правде сказать, мы толком стрелять не умеем. А он как начнет козырять... Лучше, пока этот бюрократ, — он кивнул головой на Андрея, — надумает за дело взяться, снесем-ка дядьке наши мешки. Все-таки люди хоть день сыты будут.
Наступило молчание. Потом Мисаилов молча взял один из мешков и вскинул его на плечо.
Ольга надела военную гимнастерку, черную юбку и высокие сапоги. Она была из числа тех редких девушек, наружность которых не зависит от того, что на них надето. Она, наверное, и в больничном халате осталась бы такой же Ольгой, стройной и тоненькой, со своей неповторимой посадкой головы, со своими особыми, присущими одной только ей движениями.
— Держитесь, медведи! — радостно закричала она. — В поход, холостяки, барабаны бьют!
Дмитрий Валентинович остался во френче. Он надел только болотные сапоги и хороший, в меру потертый ягдташ. За плечами у него висело знаменитое бельгийское ружье.
Мы молчали. От нашего имени заговорил Андрей.
— Знаете что, — сказал он, — мы не пойдем на охоту сегодня. Тут у нас дело одно есть...
Ольга удивленно посмотрела на нас и вдруг залилась краской вся, от шеи до кончиков ушей. Мы сразу поняли, почему она покраснела. Она подумала, что мы подозреваем ее в каких-то особенных отношениях с этим франтом. Мысль эта действительно таилась где-то в душе каждого из нас, потому что все мы тоже покраснели и отвели от нее глаза.
Один Дмитрий Валентинович остался совершенно спокойным.
— Очень жалко, — сказал он. — Ну что ж, раз собрались, пойдемте, Оля. Постреляем в воздух и вернемся.
Он вежливо поклонился нам, а Оля топнула сапожком, хотела, кажется, что-то сказать, но не сказала и только передернула плечами. Они пошли в одну сторону, мы — в другую.
Странным, наверное, показалось пудожанам наше внезапное возвращение. Только что люди шли на охоту, только что граждане обсуждали, сколько дичи сегодня будет убито, — и вот охотники, немного посидев у старого учителя, шагают обратно, и вид у них мрачный, и они молчат и ни на кого не смотрят. Пудожане качали головами и перешептывались. Мы злились еще больше от этих взглядов и шепота. Дурацкое было у нас положение, с какой стороны ни посмотреть.
Три окошечка дядиного дома мутным взглядом смотрели на улицу. Мы прошли мимо, не замедляя шага, и остановились на углу.
— Черт его знает, как сделать... — сказал Харбов, морщась. — Никогда не занимался частной благотворительностью. Противно и стыдно. Подумаешь, благодетели!
Мы молчали. Действительно, непонятно было, что делать. Войти с веселыми лицами в бедный домик и сказать, радостно улыбаясь: «Вот мы пришли вам помочь». Отвратительно!
— Я, ребята, не знаю, как быть, — сказал наконец Мисаилов. — Колька, ты не можешь тетку вызвать?
— Ну как я вызову? — сказал я. — Дядька начнет расспрашивать, где я да что я. Это на два часа разговор.
— Подумаешь! — сказал Тикачев. — Я вызову. Вы подойдите к дому и подождите.
Мы подошли к дому и хмуро стояли, поджидая Лешку. Не знаю, что он там соврал и какой придумал предлог, но только вышел он очень скоро и за ним шла Марья Трофимовна. Лицо у нее было взволнованное. Мы стояли чуть в стороне от дома, так что из окон нас не было видно.
— Вот, — сказал Лешка, указывая на Марью Трофимовну, — вы объясняйте сами.
Мы молчали.
— Фу, глупость какая! — сказал наконец Мисаилов. — Вот что, Марья Трофимовна. Тут кое-какая еда... — Он замолчал.
Марья Трофимовна внимательно смотрела на нас. Мы все стояли, опустив глаза в землю. Она усмехнулась и пожала плечами.
— Что ж, я возьму, — сказала она резко. Взяла оба мешка и потащила их к дому.
Мы повернулись и зашагали прочь, испытывая глубочайшее отвращение к самим себе.
— Да, — сказал Харбов, — история, скажу я вам... Вот она, частная благотворительность! Будь она трижды проклята!
— А ты бы еще месяц думал там у себя в укоме! — резко обрушился на него Силкин. — Ты бы еще месяц мусолил, как помочь, бюрократ чертов!
— Ладно, ребята, не ссорьтесь, — сказал Мисаилов хмуро.
Лешка плюнул в сердцах, но смолчал.
Мы пришли домой. Непереносимо противно было у нас на душе. Силкин взял гитару и стал задумчиво перебирать струны. Удивительное дело, ни разу в жизни ему не удалась ни одна мелодия, но с течением времени он научился каким-то своим нелепым способом выражать через треньканье свои чувства. Это была, конечно, не музыка, а бормотание, но бормотание по-своему выразительное. Вот и сейчас струны звучали, кажется, вразброд, не в такт, без какой бы то ни было последовательности, но всякому слушателю было ясно, что у Силы нехорошо на душе.
И тут с грохотом распахнулась наружная дверь. Быстрые шаги раздались в коридоре. Дверь комнаты приоткрылась, и вошел дядя.
«Ой, скандал будет!» — подумал я с ужасом. Но, посмотрев на дядю, успокоился. Он даже как будто улыбался, и глаза у него были как будто веселые.
— Здравствуйте, — произнес он и поклонился.
Мы ответили:
— Здравствуйте.
— Садитесь, — сказал Вася.
— Садиться мне незачем, — сказал дядя спокойным, даже слишком спокойным голосом. — Я и стоя скажу.
Какой-то шум доносился из коридора. Топот и шорох, будто что-то тащили. Мы не обратили на это внимания. Мы ждали, что скажет дядя.
— Значит, — сказал дядя ужасно спокойно, — набрали кусков и принесли. Кушайте, мол, на здоровье и нас поминайте. Спасибо тебе, племянник! — Он низко поклонился мне. — И вам спасибо, господа вы мои хорошие.
У него дрогнул голос. Он поднял руку и дернул жидкие волосики, росшие на подбородке. Сейчас только я увидел, что рука у него дрожит. Даже не дрожит, а прыгает.
«Ой, будет скандал!» — решил я снова. И действительно, скандал разразился.
— Я благодарить не желаю! — вдруг закричал дядя отчаянным голосом.
Услыша крик, влетела в комнату Александра Матвеевна. Она стала в дверях, да так и стояла, застыв, до самого ухода дяди.
— Не желаю благодарить, — повторил дядя вдруг очень тихо и спокойно. И снова загремел: — Я правду ищу, я за правду родных детей гублю, а вы мне кусков насбирали! Да мне воры больше дадут, чтоб я про их воровство не гремел.
Он замолчал и вытер дрожащей рукой пот со лба. Он, видимо, очень старался оставаться спокойным, не распуститься.
— Думаете, Катайков меня не купил бы? Катайков и Малокрошечный? Купили бы. Хорошую цену бы дали.
Он опять замолчал. Теперь я понял, что ему вот-вот станет дурно, что он борется с дурнотой, потому что хочет, во что бы то ни стало договорить. Дверь отворилась еще раз, и в двери показался старший сын дяди. К стыду своему, я даже не знал, как его зовут. Лицо у него было хмурое, и на нас он не обратил никакого внимания. С трудом он волоком втащил в комнату два наших мешка. Он чуть-чуть оттянул их от двери, так, чтобы они не мешали проходу, и оставил их на полу. Не здороваясь, он смотрел исподлобья на отца. Кажется, в поведении отца он не видел ничего странного. А Николай Николаевич подошел к Харбову.
— Я простой человек, — сказал он тихо, — болею душой за советскую власть, потому что кулаки имеют силу над народом и богатый над бедным опять издевается. А что ты, комсомольский начальник, об этом думаешь? Ты, комсомольский начальник, мне подачку принес и доволен. Оправдался!
Я всем телом чувствовал, как сильно бьется у дяди сердце, как ему трудно говорить, как он задыхается. Но он все-таки нашел в себе силы прогрохотать напоследок еще раз.
— Кулакам продал крестьянство! — заорал он вдруг с такой силой, что даже Александра Матвеевна вздрогнула, стоя в дверях. — Мужика Катайкову продал! Заседаешь по кабинетам!
На этот взрыв дядька истратил последние силы. Больше он говорить не мог: дыхания не хватало.
— До свиданья, — сказал он совсем тихо и вышел.
Мальчишка повернулся и тоже хотел выйти. Но я успел схватить его за руку. Я прикрыл дверь, чтоб в коридоре не был слышен наш разговор.
— Как тебя звать? — спросил я.
— Коля, — ответил парень.
— Ты, Коля, вечером прибеги в рощу. Разговор есть. Прибежишь?
— А когда прибегать? — спросил Коля.
— Как коров с поля погонят, так и прибегай. Прибежишь?
— Ну, прибегу, — сказал Коля и, не прощаясь, вышел.
— История... — сказал мрачно Харбов.
— Мешки разбирать? — спросила Александра Матвеевна.
Ей никто не ответил. Вздохнув, она взяла мешки и потащила их вниз на кухню.
Мы молчали и думали все по-разному об одном и том же. Снизу из кухни доносился грохот горшков и кастрюль: Александра Матвеевна сердилась.
Булатов поклонился, сел за стол, вытащил из кармана маленькую прямую трубку, набил ее табаком из кожаного кисета и не торопясь, раскурил. Синие клубы дыма поплыли по комнате. Это был какой-то другой дым, совсем не похожий на тот, который шел от самокруток и даже от папирос.
Юрий Александрович налил Булатову чай, и чай стоял и стыл, а необыкновенно ароматный табачный дым плыл по комнате, потом стал кольцами выходить изо рта Дмитрия Валентиновича; девять колец поплыли одно над другим, а десятое прошло через все девять.
Ольга зааплодировала.
— Замечательно! — сказала она. — Вы кончили курительный институт? Ведь это ж, наверное, годы надо учиться...
— Я люблю учиться бесполезному, — сказал Булатов не то серьезно, не то шутя. — Я с большим трудом изучил математику настолько, чтобы иметь право преподавать ее, и довольно легко изучил вот эту хитрую науку.
Мы все упорно молчали. Мы никогда не видали таких людей и не знали, как к ним относиться.
— Вы надолго к нам? — сдержанно спросил Харбов.
— Годик поживу, — сказал Булатов. — Видите ли, я по характеру Ливингстон. В сущности, мое дело — исследовать Центральную Африку, а судьба меня сделала учителем математики. Сами понимаете, мне несколько обидно. В Центральную Африку не попадешь, а ученики глупы, и математику я терпеть не могу. Вот я и решил побродить по Заонежью.
— Что же у нас интересного? — спросил Саша. — Уж, кажется, такая дыра, дальше некуда...
— Все зависит от точки зрения, — спокойно ответил Булатов. — Постоянным жителям Центральной Африки тоже было непонятно, что нашел у них интересного Ливингстон. Им все казалось таким обыкновенным.
— Нельзя было в более вежливой форме сказать нам, что мы дикари.
— Значит, вы к нам только на год? — спросил Тикачев.
— Не знаю, как поживется. Пока что до начала занятий поброжу по лесам, поохочусь. Да и зимой подстрелю, надеюсь, двух-трех медведей. В промежутках буду объяснять бином Ньютона и проверять тетрадки... У вас что — на всех одно ружье?
— Да, — резко сказал Мисаилов, — и то чужое. С трудом выпросили на один день.
Юрий Александрович торопливо вмешался в разговор.
— Дмитрий Валентинович, — сказал он, — сын моего старого коллеги, петербуржца. Коллега мне написал письмо с просьбой приютить Дмитрия Валентиновича. Я согласился с большим удовольствием. Новый человек в наших местах — это подарок судьбы. Я уже поговорил в школе, и там очень обрадовались. У нас с математикой плохо. Алексей Денисович один не справляется.
— Вы на пароходе приехали? — спросил я.
Дмитрий Валентинович спокойно перевел на меня глаза.
— Да, — сказал он, — на «Розе Люксембург». — Он пододвинул к себе пепельницу и маленькой лопаточкой, которую достал из кармана, стал выгребать пепел из трубки. Когда весь пепел высыпался, он постучал трубкой по краю пепельницы, положил трубку в карман и продолжал так же спокойно и неторопливо: — Путешествие было очень любопытное. Я решил сразу погрузиться в здешнюю жизнь, поэтому вещи сдал в багаж, а сам оделся простым мужиком. Неделю не брился, купил махорки и выучился крутить самокрутки. Представьте себе, под конец получалось недурно. Было только очень противно курить. На пароходе на меня никто не обращал внимания, и я имел возможность понаблюдать. Интереснейший, должен сказать, быт! Картинки нравов народных — прелюбопытные. Я вам как-нибудь расскажу.
— Я сам был на этом же пароходе, — сказал я.
— Ну? — удивился он. — Я вас не видел. И представьте себе, какой случай! — продолжал он, с удовольствием отхлебывая почти холодный чай. — У меня было два письма в Пудож — к Юрию Александровичу и к здешнему кулаку Катайкову. Он когда-то учился в начальной школе у моего батюшки. И вот на пароходе я встречаю Катайкова. Посмотрел на него в естественной обстановке. Экземпляр любопытнейший. Дай только ему развернуться! Такие когда-то снаряжали каравеллы для открытия неизвестных стран и скупали поместья у аристократов. Я представился ему, несмотря на мой странный вид. А оказывается, он и сам заметил меня. Даже выговор сделал. Плохо, мол, мужиком прикидываетесь.
— Ну и были вы у Катайкова? — спросил я.
— Не был, — сказал он, допивая чай. — Для моего интеллигентского сердца слишком сильная личность. Предпочел обременить Юрия Александровича.
— Ну, нам пора, — сказал Мисаилов и встал.
Мы все поднялись тоже.
Во время нашего разговора Ольга сидела на подоконнике и смотрела на улицу. Не знаю, слушала она разговор или думала о своем. Когда мы встали, она спрыгнула с подоконника.
— Ребята, — сказала она, — возьмите и меня! Я тоже хочу охотиться.
— Ну что ж, — сказал Тикачев. — Приходилось по одной шестой ружья на человека, теперь придется по одной седьмой — разница небольшая.
— Если вы возьмете и меня тоже, — сказал Булатов, — то я отчасти вам помогу. У меня тоже есть ружье и, между прочим, очень хорошее, бельгийское. Теперь такие ружья — большая редкость. Тогда придется по одной четверти ружья на человека. А это не так плохо.
Ольга просияла.
— Чудесно! — закричала она. — Не горюйте, холостяки! Это на корабле женщина приносит несчастье, а насчет охоты ничего не известно... Собирайтесь, Дмитрий Валентинович, я тоже сейчас оденусь.
— Мы вас на улице подождем, — мрачно сказал Харбов.
Мы вышли на улицу. Настроение было испорчено. Мы расселись на скамейке, врытой в землю возле забора. Разговаривать нам не хотелось.
По сравнению с этим умным, самоуверенным, красивым человеком все мы чувствовали себя глупыми, темными, даже физически некрасивыми. Жалко выглядели мы рядом с ним. Каждый из нас это понимал.
— Да, — сказал Сема Силкин, — интересный, доложу я вам, фрукт!
Мы молчали.
— Андрей, — спросил Девятин, — ты надумал что-нибудь насчет Колькиного дядьки?
Андрей покраснел.
— Видишь ли, — сказал он, — так сразу это не делается. Я кое с кем говорил, но результатов еще, конечно, не может быть.
Девятин посмотрел на него уничтожающим взглядом.
— Хоть бы не врал! — сказал он сердито. — Натрепался и забыл — вот это будет правильно! И все мы забыли, не ты один. Может, Колька помнил, да стеснялся напомнить: как-никак дядька-то его. А может, и он забыл.
— Верно, — хмуро сказал Харбов, — я скотина, да и вы все хороши.
— Ребята, — сказал Силкин, — знаете что? Зачем мы на охоту пойдем? Ну его к черту с этим бельгийским ружьем! Ведь, по правде сказать, мы толком стрелять не умеем. А он как начнет козырять... Лучше, пока этот бюрократ, — он кивнул головой на Андрея, — надумает за дело взяться, снесем-ка дядьке наши мешки. Все-таки люди хоть день сыты будут.
Наступило молчание. Потом Мисаилов молча взял один из мешков и вскинул его на плечо.
Ольга надела военную гимнастерку, черную юбку и высокие сапоги. Она была из числа тех редких девушек, наружность которых не зависит от того, что на них надето. Она, наверное, и в больничном халате осталась бы такой же Ольгой, стройной и тоненькой, со своей неповторимой посадкой головы, со своими особыми, присущими одной только ей движениями.
— Держитесь, медведи! — радостно закричала она. — В поход, холостяки, барабаны бьют!
Дмитрий Валентинович остался во френче. Он надел только болотные сапоги и хороший, в меру потертый ягдташ. За плечами у него висело знаменитое бельгийское ружье.
Мы молчали. От нашего имени заговорил Андрей.
— Знаете что, — сказал он, — мы не пойдем на охоту сегодня. Тут у нас дело одно есть...
Ольга удивленно посмотрела на нас и вдруг залилась краской вся, от шеи до кончиков ушей. Мы сразу поняли, почему она покраснела. Она подумала, что мы подозреваем ее в каких-то особенных отношениях с этим франтом. Мысль эта действительно таилась где-то в душе каждого из нас, потому что все мы тоже покраснели и отвели от нее глаза.
Один Дмитрий Валентинович остался совершенно спокойным.
— Очень жалко, — сказал он. — Ну что ж, раз собрались, пойдемте, Оля. Постреляем в воздух и вернемся.
Он вежливо поклонился нам, а Оля топнула сапожком, хотела, кажется, что-то сказать, но не сказала и только передернула плечами. Они пошли в одну сторону, мы — в другую.
Странным, наверное, показалось пудожанам наше внезапное возвращение. Только что люди шли на охоту, только что граждане обсуждали, сколько дичи сегодня будет убито, — и вот охотники, немного посидев у старого учителя, шагают обратно, и вид у них мрачный, и они молчат и ни на кого не смотрят. Пудожане качали головами и перешептывались. Мы злились еще больше от этих взглядов и шепота. Дурацкое было у нас положение, с какой стороны ни посмотреть.
Три окошечка дядиного дома мутным взглядом смотрели на улицу. Мы прошли мимо, не замедляя шага, и остановились на углу.
— Черт его знает, как сделать... — сказал Харбов, морщась. — Никогда не занимался частной благотворительностью. Противно и стыдно. Подумаешь, благодетели!
Мы молчали. Действительно, непонятно было, что делать. Войти с веселыми лицами в бедный домик и сказать, радостно улыбаясь: «Вот мы пришли вам помочь». Отвратительно!
— Я, ребята, не знаю, как быть, — сказал наконец Мисаилов. — Колька, ты не можешь тетку вызвать?
— Ну как я вызову? — сказал я. — Дядька начнет расспрашивать, где я да что я. Это на два часа разговор.
— Подумаешь! — сказал Тикачев. — Я вызову. Вы подойдите к дому и подождите.
Мы подошли к дому и хмуро стояли, поджидая Лешку. Не знаю, что он там соврал и какой придумал предлог, но только вышел он очень скоро и за ним шла Марья Трофимовна. Лицо у нее было взволнованное. Мы стояли чуть в стороне от дома, так что из окон нас не было видно.
— Вот, — сказал Лешка, указывая на Марью Трофимовну, — вы объясняйте сами.
Мы молчали.
— Фу, глупость какая! — сказал наконец Мисаилов. — Вот что, Марья Трофимовна. Тут кое-какая еда... — Он замолчал.
Марья Трофимовна внимательно смотрела на нас. Мы все стояли, опустив глаза в землю. Она усмехнулась и пожала плечами.
— Что ж, я возьму, — сказала она резко. Взяла оба мешка и потащила их к дому.
Мы повернулись и зашагали прочь, испытывая глубочайшее отвращение к самим себе.
— Да, — сказал Харбов, — история, скажу я вам... Вот она, частная благотворительность! Будь она трижды проклята!
— А ты бы еще месяц думал там у себя в укоме! — резко обрушился на него Силкин. — Ты бы еще месяц мусолил, как помочь, бюрократ чертов!
— Ладно, ребята, не ссорьтесь, — сказал Мисаилов хмуро.
Лешка плюнул в сердцах, но смолчал.
Мы пришли домой. Непереносимо противно было у нас на душе. Силкин взял гитару и стал задумчиво перебирать струны. Удивительное дело, ни разу в жизни ему не удалась ни одна мелодия, но с течением времени он научился каким-то своим нелепым способом выражать через треньканье свои чувства. Это была, конечно, не музыка, а бормотание, но бормотание по-своему выразительное. Вот и сейчас струны звучали, кажется, вразброд, не в такт, без какой бы то ни было последовательности, но всякому слушателю было ясно, что у Силы нехорошо на душе.
И тут с грохотом распахнулась наружная дверь. Быстрые шаги раздались в коридоре. Дверь комнаты приоткрылась, и вошел дядя.
«Ой, скандал будет!» — подумал я с ужасом. Но, посмотрев на дядю, успокоился. Он даже как будто улыбался, и глаза у него были как будто веселые.
— Здравствуйте, — произнес он и поклонился.
Мы ответили:
— Здравствуйте.
— Садитесь, — сказал Вася.
— Садиться мне незачем, — сказал дядя спокойным, даже слишком спокойным голосом. — Я и стоя скажу.
Какой-то шум доносился из коридора. Топот и шорох, будто что-то тащили. Мы не обратили на это внимания. Мы ждали, что скажет дядя.
— Значит, — сказал дядя ужасно спокойно, — набрали кусков и принесли. Кушайте, мол, на здоровье и нас поминайте. Спасибо тебе, племянник! — Он низко поклонился мне. — И вам спасибо, господа вы мои хорошие.
У него дрогнул голос. Он поднял руку и дернул жидкие волосики, росшие на подбородке. Сейчас только я увидел, что рука у него дрожит. Даже не дрожит, а прыгает.
«Ой, будет скандал!» — решил я снова. И действительно, скандал разразился.
— Я благодарить не желаю! — вдруг закричал дядя отчаянным голосом.
Услыша крик, влетела в комнату Александра Матвеевна. Она стала в дверях, да так и стояла, застыв, до самого ухода дяди.
— Не желаю благодарить, — повторил дядя вдруг очень тихо и спокойно. И снова загремел: — Я правду ищу, я за правду родных детей гублю, а вы мне кусков насбирали! Да мне воры больше дадут, чтоб я про их воровство не гремел.
Он замолчал и вытер дрожащей рукой пот со лба. Он, видимо, очень старался оставаться спокойным, не распуститься.
— Думаете, Катайков меня не купил бы? Катайков и Малокрошечный? Купили бы. Хорошую цену бы дали.
Он опять замолчал. Теперь я понял, что ему вот-вот станет дурно, что он борется с дурнотой, потому что хочет, во что бы то ни стало договорить. Дверь отворилась еще раз, и в двери показался старший сын дяди. К стыду своему, я даже не знал, как его зовут. Лицо у него было хмурое, и на нас он не обратил никакого внимания. С трудом он волоком втащил в комнату два наших мешка. Он чуть-чуть оттянул их от двери, так, чтобы они не мешали проходу, и оставил их на полу. Не здороваясь, он смотрел исподлобья на отца. Кажется, в поведении отца он не видел ничего странного. А Николай Николаевич подошел к Харбову.
— Я простой человек, — сказал он тихо, — болею душой за советскую власть, потому что кулаки имеют силу над народом и богатый над бедным опять издевается. А что ты, комсомольский начальник, об этом думаешь? Ты, комсомольский начальник, мне подачку принес и доволен. Оправдался!
Я всем телом чувствовал, как сильно бьется у дяди сердце, как ему трудно говорить, как он задыхается. Но он все-таки нашел в себе силы прогрохотать напоследок еще раз.
— Кулакам продал крестьянство! — заорал он вдруг с такой силой, что даже Александра Матвеевна вздрогнула, стоя в дверях. — Мужика Катайкову продал! Заседаешь по кабинетам!
На этот взрыв дядька истратил последние силы. Больше он говорить не мог: дыхания не хватало.
— До свиданья, — сказал он совсем тихо и вышел.
Мальчишка повернулся и тоже хотел выйти. Но я успел схватить его за руку. Я прикрыл дверь, чтоб в коридоре не был слышен наш разговор.
— Как тебя звать? — спросил я.
— Коля, — ответил парень.
— Ты, Коля, вечером прибеги в рощу. Разговор есть. Прибежишь?
— А когда прибегать? — спросил Коля.
— Как коров с поля погонят, так и прибегай. Прибежишь?
— Ну, прибегу, — сказал Коля и, не прощаясь, вышел.
— История... — сказал мрачно Харбов.
— Мешки разбирать? — спросила Александра Матвеевна.
Ей никто не ответил. Вздохнув, она взяла мешки и потащила их вниз на кухню.
Мы молчали и думали все по-разному об одном и том же. Снизу из кухни доносился грохот горшков и кастрюль: Александра Матвеевна сердилась.
Глава шестнадцатая
ДЯДЯ РЕШАЕТ ВЕСТИ ПОДКОП
Было о чем подумать. Какое-то тревожное состояние владело нами. Казалось бы, новости, которые нас волновали, никак не связывались между собой. Известие о том, что председатель горсовета бывает у Катайкова и что Ольга об этом откуда-то знает, очевидно, не имело отношения к появлению в семье Каменских неприятного нам человека. И уж совсем к другой области относилась трагическая судьба моего дяди. Тем не менее, все это как-то соединялось в наших представлениях, как-то переплеталось одно с другим.
Веселый и беззаботный дух, который я застал в «Коммуне холостяков», сменился духом тревоги.
Казалось бы, все было, как обычно. По-прежнему Силкин, придя с работы, втягивал носом воздух и радостно удивлялся, что пахнет щами; по-прежнему допоздна занимались Харбов и Мисаилов; по-прежнему иногда заходила к нам Ольга.
Впрочем, наши отношения с Ольгой изменились. Раньше приходила она и садилась в углу, и мы разговаривали так, будто ее и нет, а если она вступала в спор, то отвечали ей так же резко, как отвечали друг другу.
Теперь мы стали с ней гораздо любезнее. Мы замолкали, если она начинала говорить. Раньше Харбов, когда Ольга возражала ему в споре, мог сказать ей, махнув рукой: «Ерунду ты говоришь». Теперь он внимательно ее выслушивал и объяснял подчеркнуто спокойно, почему он с ней не согласен.
Как будто мы теперь меньше с ней были знакомы, чем раньше. Как будто она теперь не была своим человеком.
Кто был в этом виноват, мы не знали. Может быть, Ольга действительно сдружилась с Булатовым и чувствовала себя чужой среди нас, а быть может, Булатов не играл никакой роли и мы ее напрасно подозревали в том, что она к нам хуже относится. Но так как мы ее все-таки подозревали, то и сами относились к ней хуже.
В воскресенье же вечером я встретился с моим двоюродным братом. Вне дома он оказался гораздо более общительным. Мне удалось с ним договориться о том, чтобы он заходил к нам. И он заходил, садился в уголке, смотрел, слушал, сдружился с Александрой Матвеевной и уничтожал внизу в кухне невероятное количество щей. Именовался он у нас интимно: «Колька маленький», а официально: «Николай Третий». Считалось, что первый Николай дядя, а второй — я.
Удалось мне свести Харбова с Марьей Трофимовной. Они встречались раза два и подолгу разговаривали. Харбов пытался устроить дядю на работу, но пока ничего из этого не получалось. Больно уж дурная была у дяди репутация. Все только отмахивались, услыша его фамилию. Харбов утверждал, что раньше или позже, а своего он добьется.
И все-таки тревожно было у нас в доме. Холостяки волновались. Трудно сказать, в чем это выражалось. Меньше было смеху, осторожней разговаривали друг с другом, боялись затронуть неприятную тему.
Однажды зашел к нам посидеть вечерок Ваня Патетюрин, милиционер, или «работник милиции», как он себя называл. Говорили о бешенстве. Охотники и милиционеры застрелили за последние дни тридцать с чем-то собак, а эпидемия продолжалась. Видимо, в лесах бесились волки, а от них зараза переходила к домашним псам. В нашем уезде бороться с бешенством было нелегко.
Потом Патетюрин стал прощаться и, уже стоя в дверях, вдруг сказал Мисаилову:
— Ты бы, Вася, женился скорее, а то как бы у тебя этот хлюст не увел невесту.
Мисаилов усмехнулся и сказал совершенно спокойно:
— А ты зачем поставлен, милиция? Что случится — с тебя спрошу.
И мы все рассмеялись громче и веселей, чем следовало.
Мисаилов теперь не часто уходил по вечерам. Он говорил, что надо приналечь на занятия, а то он оскандалится в институте.
Он был единственный из нас совсем спокоен. Может быть, даже слишком спокоен.
Да, холостяки волновались. Гитара в руках Силы говорила на своем тарабарском языке только печальное, и, когда я смотрел с обрыва, мрачным казался мне жидкий лес, тянувшийся до горизонта, и мертвенно блестела серебряная вода протоков и маленьких озер.
Был вечер, когда Мисаилов, посидев за столом, вдруг вскочил, захлопнул книгу и поднял сжатый кулак. Мы все застыли: это было неожиданно. Вот сейчас раздастся грохот, и стол разлетится на кусочки, и кончится это мнимое спокойствие.
Но Мисаилов разжал кулак, медленно опустил руку и сказал:
— Что-то не могу заниматься сегодня. Устал, что ли?
— Отдохни вечерок, — сказал Харбов.
И мы все поддержали:
— Да, конечно, отдохнуть надо, заучился.
А лица у нас еще были бледные: мы очень переволновались за Мисаилова.
Веселый и беззаботный дух, который я застал в «Коммуне холостяков», сменился духом тревоги.
Казалось бы, все было, как обычно. По-прежнему Силкин, придя с работы, втягивал носом воздух и радостно удивлялся, что пахнет щами; по-прежнему допоздна занимались Харбов и Мисаилов; по-прежнему иногда заходила к нам Ольга.
Впрочем, наши отношения с Ольгой изменились. Раньше приходила она и садилась в углу, и мы разговаривали так, будто ее и нет, а если она вступала в спор, то отвечали ей так же резко, как отвечали друг другу.
Теперь мы стали с ней гораздо любезнее. Мы замолкали, если она начинала говорить. Раньше Харбов, когда Ольга возражала ему в споре, мог сказать ей, махнув рукой: «Ерунду ты говоришь». Теперь он внимательно ее выслушивал и объяснял подчеркнуто спокойно, почему он с ней не согласен.
Как будто мы теперь меньше с ней были знакомы, чем раньше. Как будто она теперь не была своим человеком.
Кто был в этом виноват, мы не знали. Может быть, Ольга действительно сдружилась с Булатовым и чувствовала себя чужой среди нас, а быть может, Булатов не играл никакой роли и мы ее напрасно подозревали в том, что она к нам хуже относится. Но так как мы ее все-таки подозревали, то и сами относились к ней хуже.
В воскресенье же вечером я встретился с моим двоюродным братом. Вне дома он оказался гораздо более общительным. Мне удалось с ним договориться о том, чтобы он заходил к нам. И он заходил, садился в уголке, смотрел, слушал, сдружился с Александрой Матвеевной и уничтожал внизу в кухне невероятное количество щей. Именовался он у нас интимно: «Колька маленький», а официально: «Николай Третий». Считалось, что первый Николай дядя, а второй — я.
Удалось мне свести Харбова с Марьей Трофимовной. Они встречались раза два и подолгу разговаривали. Харбов пытался устроить дядю на работу, но пока ничего из этого не получалось. Больно уж дурная была у дяди репутация. Все только отмахивались, услыша его фамилию. Харбов утверждал, что раньше или позже, а своего он добьется.
И все-таки тревожно было у нас в доме. Холостяки волновались. Трудно сказать, в чем это выражалось. Меньше было смеху, осторожней разговаривали друг с другом, боялись затронуть неприятную тему.
Однажды зашел к нам посидеть вечерок Ваня Патетюрин, милиционер, или «работник милиции», как он себя называл. Говорили о бешенстве. Охотники и милиционеры застрелили за последние дни тридцать с чем-то собак, а эпидемия продолжалась. Видимо, в лесах бесились волки, а от них зараза переходила к домашним псам. В нашем уезде бороться с бешенством было нелегко.
Потом Патетюрин стал прощаться и, уже стоя в дверях, вдруг сказал Мисаилову:
— Ты бы, Вася, женился скорее, а то как бы у тебя этот хлюст не увел невесту.
Мисаилов усмехнулся и сказал совершенно спокойно:
— А ты зачем поставлен, милиция? Что случится — с тебя спрошу.
И мы все рассмеялись громче и веселей, чем следовало.
Мисаилов теперь не часто уходил по вечерам. Он говорил, что надо приналечь на занятия, а то он оскандалится в институте.
Он был единственный из нас совсем спокоен. Может быть, даже слишком спокоен.
Да, холостяки волновались. Гитара в руках Силы говорила на своем тарабарском языке только печальное, и, когда я смотрел с обрыва, мрачным казался мне жидкий лес, тянувшийся до горизонта, и мертвенно блестела серебряная вода протоков и маленьких озер.
Был вечер, когда Мисаилов, посидев за столом, вдруг вскочил, захлопнул книгу и поднял сжатый кулак. Мы все застыли: это было неожиданно. Вот сейчас раздастся грохот, и стол разлетится на кусочки, и кончится это мнимое спокойствие.
Но Мисаилов разжал кулак, медленно опустил руку и сказал:
— Что-то не могу заниматься сегодня. Устал, что ли?
— Отдохни вечерок, — сказал Харбов.
И мы все поддержали:
— Да, конечно, отдохнуть надо, заучился.
А лица у нас еще были бледные: мы очень переволновались за Мисаилова.