— А ну-ка, Задоров, — крикнул Андрей, — проверь бумаги у этих молодчиков!
   — Отчего ж, — спокойно согласился Задоров. — Проверить следует. Это не помешает. Дайте-ка, граждане, документы.
   Какое-то бормотание донеслось из-под капюшона, но Задоров в ответ отрицательно покачал головой.
   — Тут, граждане, — сказал он, — ничего такого секретного нет. Документы покажете и, если в порядке, проедете куда надо.
   Из-под брезентового плаща высунулась рука с удостоверением. Задоров взял его, прочел, посмотрел на брезентовый капюшон и начал читать второй раз. Удивление было на его лице.
   Харбов подскочил и через плечо Задорова прочел удостоверение.
   — Ерунда! — громко и весело сказал он. — Не может быть, чтоб это был председатель горсовета. Проверьте личность, товарищ Задоров. Наверное, просто кто-нибудь украл документы. Что делать товарищу Прохватаеву у кулака Катайкова?
   — Покажите личность, — хмуро сказал Задоров.
   Капюшон откинулся. Мы увидели пышущее яростью лицо Прохватаева.
   — Давай документ, — сказал он и вырвал удостоверение из рук Задорова. — А ты, комсомол, зря суешься не в свое дело! Пожалеешь!
   — Привет товарищу Пружникову! — сказал Харбов, любезно кланяясь спутнику Прохватаева.
   Второй капюшон тоже откинулся, и управляющий делами городского Совета ласково улыбнулся нам.
   Двуколка скрылась за деревьями. Мисаилов бросил окурок на землю и тщательно растер его ногой.
   — Ну что же, — сказал он вставая. — Пошли! Больше нам здесь делать нечего.
   Тяжелые створки ворот медленно закрывались. Загремели запоры. Хутор замолк.
   И тут на полянку выбежал дядя. Он задыхался. Пот лил с него градом. Видно было, что он из последних сил торопился, боясь нас пропустить. За ним шагал свеженький, ничуть не уставший Николай Третий.
   — Вы здесь? — кричал, задыхаясь, дядя. — Важные вести... — Он дотащился до пня, сел и, громко дыша, прерывающимся голосом, замолкая, когда не хватало дыхания, стал рассказывать.
   — Я говорил, девка — пятое дело. Не в девке суть. Тут такие дела творятся, ужас один!
   — Ну что? — сказал Харбов. — Говорите же!
   — Тут у Катайкова... полный ералаш!.. — задыхаясь, начал выпаливать слово за словом дядька. — Хозяин сбежал... Корабль за ним придет... Увезет в дальние страны... Понимай, за границу... Ценности все забрал... Какие-то жемчуга и каменья ему привезли... Жену бросил... Жена рыдает... Совсем уехал... Навечно... Колька соврать не даст...
   — Все правильно говорит, — хмуро подтвердил Николай Третий. — Я сам слыхал. Какие-то жемчуга и каменья и корабль на море ждать будет.
   Наступило молчание. Дядька сопел, как паровоз, и никак не мог отдышаться, а Колька маленький с интересом ждал, что будет дальше и как мы станем себя вести.
   — Вот тебе, Васька, и свобода любви! — сказал Харбов. — Видишь, как оборачивается дело.
   — Да, — согласился Мисаилов, — тут вопрос другой. Ну, далеко-то они не ушли.
   — Далеко не далеко, — сказал Харбов, — а не догонишь. Они на лошадях, а мы пешие. Если они в Петрозаводск, тогда, конечно, дадут знать и задержат. Но только не думаю, чтобы в Петрозаводск.
   — Может, на Каргополь? — сказал Силкин.
   Харбов покачал головой.
   — Не думаю, чтобы на Каргополь, — сказал он. — Там телеграф, телефон, там задержать не сложно. Да и от границы далеко.
   — На север, — прохрипел дядька между двумя вздохами. — Людей засылали... за Водл-озеро... Мешки с едой туда отвозили...
   — Конечно, — кивнул головой Харбов. — Там ищи-свищи! И знать никому не дашь: ни телефона, ни телеграфа.
   — Ну, брат, — сказал Тикачев Мисаилову, — Ольга-то молодец! За границу бежать собралась.
   — Вздор! — резко сказал Мисаилов. — Не понимаешь разве, что обманули ее? Я, ребята, иду за ними.
   — Все мы идем за ними, — сказал Харбов. — А вы, Андрей Аполлинариевич, прямо к секретарю укома. В укоме сейчас не застанете секретаря, так вы к нему домой. И стучите поэнергичней. Вежливость свою позабудьте... А ты, Задоров, милицию потревожь. Они там привыкли почесываться, так ты объясни, что дело не шуточное.
   — Куда вы пойдете, ребята? — сказал Задоров. — У них небось оружие, а у вас что? Палок наломаете, что ли? Да и продуктов нет. Там знаете какие места...
   — Доберемся! — сказал Харбов. — Взять их без оружия мы, может, и не возьмем, а след не упустим. И никуда они от нас не уйдут.
   — Ладно болтать-то! — сказал Мисаилов. — Время только теряем. Пошли!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СТРАШНЫЕ СЫРОЯДЦЫ

 

Глава первая
ОПАСЕНИЯ ВАНИ РУЧКИНА

 
 
   Дойдя до шоссе, мы простились с Андреем Аполлинариевичем и Задоровым. Перед прощанием Харбов отвел Моденова в сторону, чтобы дать ему последние наставления. Он написал записку, в которой сообщал ребятам из укома, что по важному делу, о котором, вернувшись, расскажет, отлучается на несколько дней, и просил предупредить на работе об отлучке Мисаилова, Тикачева и Силкина. Мы с Сашей получили на месте отпуск от нашего начальника Моденова. Поручение к секретарю райкома Харбов передал на словах.
   Мисаилов стоял отвернувшись, пока Харбов и Моденов разговаривали. Он считал эти разговоры ерундой. Ему не нужна была помощь, которую мог оказать секретарь райкома. Мисаилов и сам без оружия мог побороть Гогина и перехитрить Катайкова.
   — Скоро ты? — спросил он наконец нетерпеливо.
   — Сейчас, — откликнулся Харбов и уже было пошел, но вдруг остановился.
   Хмурясь, смотрел он на Кольку маленького. Николай Третий отводил глаза в сторону, вздыхал и переступал с ноги на ногу.
   — Иди домой, — строго сказал Харбов. — Понял?
   Колька вздохнул и поплелся вслед за Задоровым и Моденовым. Даже по спине его было видно, что хотя он подчиняется грубой силе, но всей душой протестует против произвола.
   — Пошли, — сказал Харбов.
   — Ты бы еще час болтал! — раздраженно бросил Мисаилов.
   Мы шли очень быстро. Дядька то отставал, то догонял нас, пробегая несколько шагов. Старый человек, он был похож на ребенка. Он волновался, тяжело дышал, глаза его горели. Иногда он разговаривал сам с собой. Я не прислушивался к тому, что он говорит. Только отдельные слова доносились до меня.
   — Ерунда, — говорил дядька, — не в девке дело, тут хитрая штука... Раскусить мироеда...
   Последние слова он сказал отчетливо и громко, как будто собирался в самом деле произвести эту операцию: взять Катайкова, поднести ко рту и раскусить.
   Меня, да, наверное, и всех холостяков, не очень занимал вопрос о том, какое преступление совершил Катайков. Драгоценности не действовали на наше воображение. Я их вообще отродясь не видел; думаю, что и остальные ребята тоже. Дело было в другом: мы шли войной на Катайкова и на мир, который он представлял. Мы шли войной на богатых, наглых, презирающих бедняков людей. Бедняки работали на них, нищенствовали, услужали им. Они, гнусные кулацкие рожи, барствовали и нагло смеялись над теми, кто трудился на них. Как мы ненавидели тысячелетних хозяев мира, одинаково помещика и царя, Рокфеллера и Катайкова! Партия нам запретила трогать Катайкова. Мы понимали почему, мы понимали, что не навсегда, а на время. Нам не было легче оттого, что мы понимали.
   «Из России нэповской будет Россия социалистическая». Мы помнили эти ленинские слова. Мы знали, что нам предстоит претворить их в жизнь. Мы готовились к этому и ждали. Но ждать было нелегко.
   Враждебный мир богатых, наглых, презирающих бедняков людей обманом похитил Ольгу. Враждебный мир победил Мисаилова. Циничный, старый, самоуверенный мир.
   Сначала казалось, что и это оскорбление должны мы снести. Что мы можем только стиснуть зубы и сжать кулаки, только записать еще и это в огромный список преступлений старого мира, в счет, который когда-нибудь предъявим к оплате.
 
Этот день, этот час недалек:
Ты ответишь по счету, дружок!.. —
 
   писал годом раньше поэт Светлов, обращаясь к нэпману. Мы в Пудоже не знали этих стихов, но чувствовали это так же остро, как сверстники наши в Москве.
   И вдруг все повернулось: можно действовать. Советская власть обманута, нарушен закон. Пусть еще не настал срок исторической битвы на уничтожение, но на этом отдельном участке мы можем вступить в открытую борьбу с людьми старого, циничного, враждебного мира и можем их победить.
   Мы шли быстро. Все долго молчали, потом Харбов сказал Васе:
   — Ты не злись, что я задержался. Зато уговорил Задорова отдать наган. Он ни за что не хотел; конечно, по закону он не имеет права, но тут исключительный случай. Я ему объяснил. Вот смотри. — Он вынул наган из кармана.
   — Что ты говоришь? — спросил Мисаилов. Он не слышал ни слова из того, что говорил Харбов.
   — Наган, — коротко объяснил Харбов.
   Мисаилов равнодушно кивнул головой. Ему казалось все это совсем неважным. Не все ли равно — есть оружие или нет. Чем труднее, опаснее, отчаянней будет борьба, тем лучше. Он все равно победит.
   Мы шли в ногу и незаметно для самих себя выровнялись в ряд. Только дядька не подчинялся общему строю. Он то отставал, поглощенный мыслями о хитростях мироедов, то нагонял нас, бормоча невнятные отрывочные слова. Впереди шагали Мисаилов и Харбов, признанные наши начальники, сзади ровным рядом — мы четверо, солдаты, готовые к бою.
   Вдруг Харбов остановился. Он поднял руку. Остановились и мы все. Мисаилов, досадливо морщась, ждал, когда выяснится причина задержки.
   Мы слышали шорох за кустами, росшими вдоль дороги. Кто-то пробирался лесом, скрываясь от нас, быть может следя за нами, быть может готовясь напасть. Кто-то невидимый сопутствовал нам, и, наверное, недобрые были у него намерения. Когда мы остановились, шорох стих. Невидимый тоже остановился. Но он уже выдал себя.
   — Кто идет? — крикнул Харбов.
   Лес молчал. Андрей, держа наган в руке, перепрыгнул через канаву. Мы ждали, готовые броситься на помощь.
   — Руки вверх! — произнес Харбов, направив дуло нагана на куст, за которым виделись ему неясные очертания человеческой фигуры.
   Хотя и невеселое было у нас настроение, мы все-таки улыбнулись, когда из-за куста, подняв вверх обе руки, вышел с немного смущенным видом Колька маленький.
   — Ты что, команды не слышал? — хмуро сказал Харбов. — Домой сейчас же! Ну! Кому я сказал?
   Колька тяжело вздохнул, переступил с ноги на ногу, отвернул лицо в сторону, вздохнул еще раз, повернулся и зашагал обратно. От растерянности он не опустил руки и так и исчез за поворотом дороги: маленькая, несчастная фигурка, воздевшая руки к небу, как бы взывая о справедливости.
   — Пошли! — сказал Харбов, пряча в карман револьвер.
   Опять впереди шли Мисаилов и Харбов, за ними, построившись в ряд, шагали мы, четверо, и, не подчиняясь строю, шел, то отставая, то нагоняя нас, дядька.
   Вдоль дороги тянулся мелкий лес: осинник, молодая березка, кусты, но за ними все выше возносили вершины огромные сосны и березы. Листва перемешивалась с хвоей. Мертвая тишина стояла над лесом. Солнце село. Настала короткая ночь. Но и ночью было так светло, что ясно виднелся каждый камушек на дороге. Через полчаса или час должно было начаться утро.
   Чистое, голубовато-серое небо было над нами. Только одно маленькое облачко торопливо бежало, будто спешило догнать скрывшихся за горизонтом товарищей. Мы шагали в ногу, в быстром и четком ритме.
   Прошло больше часа с тех пор, как мы расстались с Задоровым и Моденовым, когда за поворотом дороги блеснуло озеро и мы увидели деревню на его берегу.
   В ней было дворов пятнадцать. По здешним местам это считалась большая деревня.
   — Вот что, ребята, — сказал Харбов, — надо поосторожней. Черт их знает... может, они сейчас здесь. Лучше пойдем лесом.
   Перепрыгнув через канаву, мы пошли, замедлив шаг, гуськом, зачем-то даже пригибая головы.
   Озеро блестело холодным серебряным светом. Дорога подошла к самой воде. Вода стояла еще высоко после весеннего половодья и в нескольких местах залила дорогу. На сыром песке ясно отпечатались свежие следы колес и копыт. Мутя сапогами воду, мы перешли затопленное место. Колеи и следы подков были глубоко вдавлены в мокрый песок. Можно было угадать, с каким трудом лошади вытаскивали из воды коляски.
   — Видно, мимо проехали, — сказал Мисаилов, вглядываясь в следы. — Далеко до следующей деревни?
   — Через четырнадцать километров Сердечкина избушка, — сказал Харбов, — постоялый двор и еще два дома.
   Мисаилов ковырял мокрый песок носком сапога.
   — А может, обман? — с сомнением сказал он. — Может, они сошли, а коляски погнали дальше?
   — Обман, обман! — вмешался дядька. — Всё на обмане!
   — Черт его знает, как проверишь! — Харбов, хмурясь, смотрел на спящие дома. — Неудобно людей будить...
   Мы стояли, не зная, что предпринять. Катайков был человек хитрый: направив нас по ложному следу, он мог утром, достав в деревне лошадей, пуститься обратно и, объехав Пудож, сесть в Подпорожье на пароход; или, свернув на Каргопольский тракт, добраться до железнодорожной станции Няндомы. Ищи его потом по всей России!
   — Давайте решать, — неторопливо сказал Мисаилов. — Не ждать же нам, пока народ проснется!
   — Ладно. — Харбов шагнул вперед. — Постойте здесь, ребята. Живет тут свой паренек...
   Он зашагал к деревне. Но ждать было нам невтерпеж. За Харбовым двинулся Мисаилов, а за Мисаиловым и мы все.
   Черные дома тянулись вдоль низкого песчаного берега. На песок набегали крошечные волны. Сохли сети, растянутые на шестах. Деревня казалась мертвой. Я думал, что собаки поднимут лай. Но собаки молчали. Живя на проезжей дороге, они привыкли к чужим и не боялись их.
   Харбов подошел к одному из домов и осторожно зашагал вдоль изгороди. Собака, лежавшая возле крыльца, подняла голову и негромко тявкнула, но Харбов почмокал, похлопал рукой по ноге; собака вильнула хвостом и положила морду на лапы, хотя одним глазом все-таки продолжала за нами следить. Харбов набрал в кулак немного песка и швырнул в маленькое окошечко холодных сеней.
   Через минуту за стеклом будто что-то мелькнуло, еще через минуту бесшумно раскрылась дверь, и сонный паренек вышел из дома. Волосы у него торчали в разные стороны, глаза слипались. Он был бос, в ситцевых штанах и ситцевой рубашке с расстегнутым воротом. Когда он увидел Харбова, лицо у него оживилось. Он замахал нам рукой, чтоб мы уходили. Мы отошли. Очень осторожно, стараясь не скрипнуть и не стукнуть, он закрыл дверь и, высоко поднимая ноги, пошел к нам.
   — Выйдем за деревню, — шепотом сказал он. — Тут нехорошо разговаривать, — и бесшумно пошел вперед.
   Дойдя до дороги, он остановился. Теперь он разрешил себе улыбнуться, сунул Андрею руку и сказал с сияющим лицом:
   — Здорово, товарищ Харбов! По делу какому или так?
   — Дело есть, Ваня, — ответил Харбов. — Ты вот что скажи: Катайков тут проезжал?
   — Ага, — кивнул головой парень, — проезжал. Гулянье целое. С гармонью ехали, с песнями...
   — В деревне останавливались?
   — Не... мимо проехали. Верно, в Сердечкиной избушке гулять будут. У нас бабка Сидорчиха уж так расстроилась! Она шинкарит — так думала хорошо нажиться.
   Парень широко улыбнулся. Видно, неудачи бабки Сидорчихи доставляли ему большое удовольствие.
   — А разговаривали с кем? — спросил Харбов.
   — Не... Наши-то сбежались, думали — угощенье перепадет, раз Тимофей Семенович гуляет, а они только ручкой помахали — и до свиданьица!
   — Так, — сказал Харбов. — Спасибо, Ваня.
   Ручкин засмеялся. Андрей внимательно на него посмотрел.
   — Есть еще какие новости? — спросил он. — Давай выкладывай.
   — Странный человек проходил! — таинственно зашептал Ручкин. — Одет не по-нашему. И ружье.
   — Какое ружье? — нахмурясь, спросил Харбов.
   — Двустволка.
   — Ну, а в чем странность? (Ручкин молчал.) Как одет?
   — Голенища какие-то вязаные. И штаны не такие. И пинжак.
   — Заграничные, что ли?
   — Кто ж его знает, какие... Я таких не видел.
   — Когда он прошел?
   — К вечерку дело было. Часиков, может, в восемь.
   — Ладно. — Харбов кивнул головой. — Интересно, что за человек... Спасибо, Ваня, иди досыпай.
   Парень смотрел на Харбова, по-прежнему улыбаясь. Ему не хотелось кончать разговор.
   — А как там у тебя в комсомоле, товарищ Харбов? — спросил он.
   — Все в порядке, — ответил Харбов. — Одно горе: не вступает в комсомол Ваня Ручкин.
   Парень смущенно хмыкнул.
   — Так ведь я всей душой, товарищ Харбов, — сказал он улыбаясь. — Мне ж самому в охотку.
   — «В охотку, в охотку»! — передразнил его Харбов. — Трус ты, Ручкин, вот что! Подал бы заявление, как человек, вступил бы в организацию...
   Ручкин опустил глаза.
   — Боязно, — сказал он стесняясь. — Знаешь, у нас народ какой? Заедят. И хозяин держать не будет. Хозяин у меня знаешь какой? А мне матку кормить.
   — Трусишь, — сказал Харбов, — трусишь, Ваня! Люди за это дело на смерть идут, а ты, понимаешь, хозяина испугался. Ну ладно, прости, что разбудили. Иди досыпай.
   Он протянул ему руку. Ваня крепко ее потряс.
   — Если что комсомолу нужно, товарищ Харбов, — сказал он, сияя улыбкой, — я всей душой, пожалуйста! Какое приказание будет, считай меня готовым.
   — Комсомолу нужно, — хмуро ответил Харбов, — чтоб Ваня Ручкин человеком стал, хозяина перестал бояться, деньги получал за работу сколько ему положено, в церковь не ходил, поскольку он неверующий — вот что комсомолу нужно!
   Парень засмеялся, стараясь обратить слова Харбова в шутку. Но лицо у Андрея было хмурое. Перестал смеяться и Ручкин.
   — Ладно, товарищ Харбов, — сказал он. — Соберусь с силами — и по-твоему будет. Вот тебе крест, в комсомол вступлю! Дай только духу набраться.
   — Что-то ты долго набираешься! Смотри, как бы плохо не получилось! Потом могут и не взять. У нас, знаешь, народ с характером... Ну ладно. Прощай... Пошли, ребята!
   Мы зашагали дальше. Парень стоял и смотрел нам вслед. Когда кто-нибудь из нас оборачивался, он начинал махать рукой и улыбаться. Харбов шагал с недовольным лицом и сердито бормотал:
   — Поди ж ты! Честный парень, батрак, беднота, а до чего кулачье запугало! Хозяин полставки платит, а расписываться заставляет за всю. Человек сочувствующий, а боится: хозяин выгонит. Да и матка у него богомолка. Как это так — Ваня в церковь ходить не станет!
   Андрей долго еще бормотал, обличая Ваниного хозяина, и Ванину мать, и самого Ваню в душевной слабости. Мисаилов шагал вперед и, кажется, даже не слышал слов Харбова и не понимал, о чем шла речь.
   — Четырнадцать километров до Сердечкиной избушки, — сказал Харбов. — Часа за два с половиной дойдем. Отдыхать будем, ребята, или шагаем дальше?
   Ему никто не ответил. Каждому было ясно, что Мисаилова не остановить, что он будет идти до тех пор, пока не нагонит Булатова. Каждому было ясно, что ни один из нас не отстанет от Мисаилова. Мы устали и проголодались, но усталость и голод были тут ни при чем.

Глава вторая
КОНЕЦ БЛЕСТЯЩЕЙ КАРЬЕРЫ

   Если бы Задоров был один, он, несмотря на свою медлительность, гораздо раньше пришел бы в Пудож. Но Моденов задыхался, часто останавливался, а бросать старика Задорову было неловко. Поэтому только в начале второго ночи они дошли до города.
   Здесь они решили расстаться. Задоров пойдет будить начальника уездной милиции, а Моденов — секретаря укома.
   Задоров давно достучался до своего начальника, и тот впустил его в дом, и Задоров уже доложил обо всех обстоятельствах дела, а Моденов еще томился под окнами секретаря укома, не решаясь как следует постучать.
   Он, правда, ударил раза два в дверь костяшками пальцев, но с таким же успехом в спящий дом мог бы царапаться котенок.
   Моденов ужасно себя стыдил. Он твердил мысленно, что уходит время, что промедление смерти подобно, что он ведет себя глупо и недостойно интеллигентного человека. Он с силой замахивался кулаком, но кулак, приближаясь к двери, терял силу и касался досок нежно и почти беззвучно.
   Так продолжалось бы очень долго, если бы Моденов не рассердился. Обращаясь к самому себе, он произнес мысленно целый монолог о том, что своей нерешительностью он унижает не только себя, но всю русскую интеллигенцию, что за такую вот нерешительность ее, то есть интеллигенцию, не уважает партийное руководство, а между тем оно не имеет права не уважать, потому что русская интеллигенция...
   Тут, доведя себя до белого каления, он неожиданно ударил в окно с такой силой, что стекло вылетело и со звоном разбилось где-то в комнате. Вся горячность Моденова сразу исчезла, и от стыда ему стало дурно. Когда жена секретаря укома Грушина, Марья Степановна, заведующая женотделом, испуганная, высунулась в окно, она вместо пьяного хулигана, которого собиралась как следует отчитать, увидела держащегося за сердце худенького, маленького Моденова.
   — Андрей Аполлинариевич! — удивленно сказала она. — Что случилось?
   Андрей Аполлинариевич простонал в ответ непонятное. Ему действительно было плохо.
   — Пойдите лягте спать, — сказала строго Марья Степановна. — Если у вас дело к Денису Алексеевичу, заходите утром.
   К этому времени Андрей Аполлинариевич несколько пришел в себя и произнес еле слышно, умирающим голосом:
   — Срочное дело... Дениса Алексеевича! Скорей!
   — Завтра, завтра! — замахала она рукой. — Сейчас поздно уже, все спят.
   — Скорей, скорей! — бормотал Моденов. — Преступление!
   К счастью, Денис Алексеевич сам выглянул из-за плеча жены. Он быстро сообразил, что дело не просто, и, не тратя времени на разговоры, вышел на крыльцо, взял Моденова за руку и ввел его в дом.
   — Бога ради, извините! — говорил Моденов. — Я завтра же вставлю стекло. Скажите, когда удобней прийти стекольщику.
   Он сам понимал, что порет чушь, и от этого терялся еще больше.
   Денис Алексеевич зачерпнул ковшом воды из бочки, плеснул себе на голову и немного выпил. Сон с него как рукой сняло.
   — Стекло потом, — сказал он Моденову. — Выпейте воды и рассказывайте.
   Моденов воды выпил, пришел в себя и кое-как изложил обстоятельства дела. Денис Алексеевич слушал его не перебивая и, когда тот кончил, не задал ни одного вопроса.
   — Большое спасибо, Андрей Аполлинариевич, — сказал он. — Идите сейчас домой, ложитесь спать, вы устали, а утром заходите в уком. Мы еще с вами поговорим.
   В общем, Моденов ушел домой успокоенный. Даже история с разбитым стеклом не казалась теперь ему такой ужасной. На всякий случай он выпил валерьянки и заснул.
   А Денис Алексеевич молча оделся, вышел и зашагал к дому, где жил Прохватаев.
   Шел Грушин по светлой сонной улице и размышлял.
   Неужели он действительно так недопустимо, так непростительно ошибся с Прохватаевым? У него не было никаких иллюзий насчет этого человека. Он понимал, что Прохватаев легкомыслен и не слишком умен, но от легкомыслия до преступления еще очень далеко. Несколько раз в губкоме заходил разговор о председателе горсовета, и Грушин каждый раз его защищал. Ему казалось, что прохватаевская привычка кричать и ругаться происходит от большого темперамента и неумения себя сдерживать, но что вообще человек он честный, искренний и на преступление неспособный.
   Грушину было тридцать пять лет. До двадцати двух он работал слесарем на «Красном выборжце», прямо с завода в четырнадцатом году отправился в армию. В партию он вступил позже, уже в семнадцатом, у себя в полку, но еще на заводе участвовал в кружках, распространял листовки, выполнял партийные поручения. И в полку он сразу принял участие в нелегальной жизни, которая состояла в распространении запрещенных книжек, в беседах на политические темы, в спорах с членами других партий. Романтическая сторона его натуры была целиком удовлетворена этой деятельностью. Смолоду он так увлекся, так был поглощен полной напряжения жизнью партийного функционера, что никогда не нуждался в искусственных возбудительных средствах. Он не пил — не только оттого, что считал это плохим и вредным, а прежде всего оттого, что пить ему казалось просто неинтересным. Гораздо интереснее было во время выпивки, как будто случайно, сказать несколько слов о политике, поспорить с меньшевиком или эсером, сунуть кому-нибудь в карман полезную брошюру. Ему было скучно с людьми, с которыми нельзя было говорить и спорить о волновавших его политических вопросах.
   Принимая годами участие в партийной жизни, он воспринял свое вступление в партию как событие колоссальной важности. Ему казалось, что в партии могут состоять только люди исключительного ума, мужества, чистоты, а себя он считал человеком очень уж обыкновенным. Когда ему предложили подать заявление, он очень волновался. Его, думал он, оценили гораздо выше, чем он того стоит.
   Время гражданской войны он проработал в маленьком городке на севере. Он был членом уездного ревкома. В городке дважды вспыхивали восстания, чуть ли не каждый день в представителей власти стреляли из-за угла, был голод, подходили войска интервентов — словом, жизнь была трудная и полная опасностей. Но Денису Алексеевичу все время было стыдно, что он отсиживается в тылу, в то время как другие сражаются за советскую власть. Он всегда чувствовал себя виноватым перед фронтовиками, хотя хлебнул не меньше некоторых фронтовиков.