Говорят, что мужчины не плачут. Не думаю, чтобы это была правда. Много раз в жизни видел я плачущих мужчин, и плакали не слабые, не трусливые, не ничтожные — плакали мужественные мужчины. Смелые и честные люди сильнее переживают горе, сильнее чувствуют.
   Надо поднимать носилки, надо трогаться в путь, и я вижу, как, морщась, всхлипывает Сема Силкин, как трясутся плечи Андрея, как слезы стекают с кончика дядькиной бородки, как, уткнувшись в землю лицом, рыдает Николай Третий. Мы вели себя так, как каждый из нас вел бы себя наедине с самим собой. Мы думали, как один, мы чувствовали, как один, нам не перед кем было стесняться.
   Только Мисаилов не плачет. Он все думает о своем. Он знает, конечно, что Ольга убита, что Ольги нет, но он еще не чувствует этого.
   Не помню, кто первый сказал, что надо идти. Не помню, как мы поднимали носилки, как тронулись в путь. Мы идем между молодыми березами и елочками; двое несут носилки, шестеро шагают по сторонам. Мы часто сменяемся. Не потому, чтобы тяжело было нести, а потому, что каждому хочется быть ближе к Ольге, каждому хочется нести ее.
   Мы вступили в полосу непроходимого леса. Носилки застревали между деревьями. Харбов, как ребенка, взял Ольгу на руки и понес, а Вася все поправлял ее руку, лежащую на плече Андрея. И опять она стала совсем как живая.
   Глупая мысль пришла мне в голову: что, может быть, мы ошиблись, не врачи же мы, в конце концов... Может быть, отлежится, выздоровеет. Придем ее навещать, а она улыбается...
   Слезы мне застилают глаза. Я останавливаюсь, держась рукой за ствол березы, потому что от слез не вижу, куда идти. С трудом заставив себя успокоиться, догоняю своих.
   Не помню, как мы встретились с отрядом Дениса Алексеевича. Видно, встреча не показалась нам удивительной и неожиданной. Странно, не помню даже, как увидел мертвую свою дочь Юрий Александрович. Следующее, что помню, — поляну, многих людей, окружающих нас, молчаливых людей, снявших фуражки, опустивших в землю глаза, носилки с Ольгой и старика Каменского, который лежит на земле, положив на край носилок седую голову.
   Помню короткую, произнесенную полушепотом команду Фастова. С нахмуренными лицами разбирают милиционеры сложенные винтовки, и Фастов уводит отряд в погоню. Никого не надо торопить, не приходится повторять команду. С яростью рвется вперед отряд.
   Один из милиционеров уводит в другую сторону двадцать семь взволнованных бородачей.
   Моденов с несчастным, испуганным лицом наклоняется над Юрием Александровичем и что-то говорит ему. Каменский встает. Старик удивительно послушен. Он так беспомощен, что подчиняется каждому. Одна мысль владеет им: чтоб все было сделано как следует. Как именно следует, он не знает. Он верит, что знают другие.
   — Так надо, да? — спрашивает он, и, когда ему отвечают: да, так надо, — он подчиняется.
   Мы решаем сразу двинуться в путь. Откуда-то мне известно — не помню, кто говорил об этом, — что Ольгу похоронят на Ильинском погосте. Это там, где ели, покосившиеся плиты, старинная церковь. Тоже не помню, от кого я узнаю, что псаломщик Сысой арестован, что его отправят в тюрьму или в сумасшедший дом — как скажут врачи. Патетюрин, нахмуренный, с ружьем за плечами, распоряжается всеми нами. Грушин ушел вперед. Нам предстоит долгий путь, мы должны торопиться.
   Грушин пошел, чтобы организовать помощь, лошадей, лодки.
   Опять тропа. Опять мы обходим завал. Опять по сторонам вековые деревья. Сменяясь, мы несем носилки. Еще одни носилки поджидают нас на тропе. На них лежит мертвый человек со знакомым лицом. С трудом я вспоминаю, кто это. Эх, Савкин, Савкин! Не повезло тебе, друг... Так все складывалось хорошо: корова пришлась ко двору, девчонки твои веселились и здоровели, копилась сила, росла уверенность. Ты бы еще начал жить... Кто знает, какие способности открылись бы, Савкин, в тебе, сколько бы проявил ты ума, умения, энергии, да вот, не привелось... Дорого тебе обошлась доброта Тимофея Семеновича...
   Мы выходим на большую тропу. Здесь ждут лошади, запряженные в волокуши. На них кладут Ольгу и Савкина. Разные они были люди, разной судьбы, характера, образования. Вероятно, совсем по-разному пошла бы их жизнь. Но, если разобрать как следует, погибли они от одной причины. Обоих отравило лживое, ядовитое очарование старого мира. Тление разъедает старый мир, губительные страсти ведут его к гибели. Вот уже и власти лишился он, нет у него ни войск, ни полиции, а все борется, все воюет, заманивает, обольщает, ищет в каждом слабое место, знает про людей все плохое. Найдет слабое место, уцепится — и пропал человек. Не вырваться. Утащит в болото, отравит ядом...
   На лодках перевозят нас через озера. Ночь, короткий привал — и мы в Калакунде. Страшно мне вспоминать и трудно рассказывать о четырех косичках, завязанных пестрыми тряпочками, о двух девочках, только поверивших в счастливую жизнь, восхищенных отцом, который уехал ради них в далекую страну и привез им благоденствие. И о женщине, которая так растерялась, что все не могла понять, что же случилось, как же так вышло, что же будет...
   И зарыли Савкина на горушке у озера. Председатель сельсовета взошел на холм и сказал, что Савкин жертва кулачества, и обещал, что советская власть будет бороться с кулаками, злыми недругами трудящегося крестьянина.
   Отощавшие от вечного недоедания, нездоровые от сырости и лихорадок, одетые в зипуны, обутые в лапти; жадно и недоверчиво слушают его мужики. Ох, хочется пожить, как люди живут! Да ведь получится ли? Вот возмечтал Савкин, купил корову, в хозяева вышел, а получилось нехорошо.
   Нам пора. Мы идем дальше. На могиле бьется и воет в голос вдова. Дрожат от горя и страха четыре косички.
   Я подошел к Грушину и спросил:
   — Денис Алексеевич, как же с ними?
   — Плохо, плохо, — хмурясь, ответил он. — Такая семья хорошая... Эх, незадача! Надо в Пудож перевозить, вдову на работу устраивать.
   На берегу Илексы нас поджидали карбасы. Всю ночь в Калакунде стучал топор и визжала пила. Ольга уже в гробу. Гроб стоит на носу карбаса. Хмурясь, ладит парус Афонькин. Бежит кораблик по озеру, поднимаются из воды острова, старая церковь, столетние ели, домик, где живет старик со своей старухой. Жители Тишкова острова — их оказывается много, человек двадцать — переправляются на лодках через пролив. Мы пристаем прямо к погосту. Нет псаломщика Сысоя, сумасшедшего священнослужителя, и убраны следы его безобразий. Пусто на острове. Только старые обомшелые стены, вековые ели, надписи на тяжелых могильных плитах...
   Много народу собралось хоронить Ольгу. Слух о событиях последних дней разнесся по окрестным местам. Пришли карбасы с Канзанаволока и Пильмас-озера, с Гумарнаволока и Варшенельды.
   Вырос на могиле холм. Один за другим отчаливают карбасы. Белые паруса разлетаются в разные стороны. Все разъехались, кроме своих. Один только человек посторонний. С трудом я вспоминаю, где его видел. Он молодой, с соломенными волосами, в лаптях. Он стесняется подойти. Все-таки постепенно он приближается к Харбову. Он будто из старой сказки, этот паренек. Третий брат, простой на вид, но умный, который седлает Конька-горбунка, снимает кольцо с пальца царевны, берет у царя полцарства.
   — Товарищ Харбов! — окликает он Андрея.
   — Здравствуй, Ручкин, — говорит Андрей. — Ты здесь как?
   — Что же это, товарищ Харбов... — говорит Ваня Ручкин. — Как же так, убили-то, а? — Он таращит голубые свои глаза, и по розовой, девичьей его щеке сползает слеза.
   — Что делать, Ваня, — говорит Андрей, — убивают наших. Война...
   Солнечная ночь идет над островом. На старой гранитной плите, рядом с могилой Оли, сидят два старика. Легкий ночной ветерок шевелит их седые волосы. Я подхожу к ним.
   — Я все гоню от себя эту мысль, — говорит Юрий Александрович, — а она все ко мне возвращается. Ведь это я вырастил Олю мечтательницей и фантазеркой, я рассказал ей о рыцарских замках, о каравеллах, открывавших новые земли, о капитанах, побеждавших тайфуны и штормы. Я показал ей красоту истории. И вот пришел мерзавец и фанфарон, и она приняла его за героя моих рассказов. Много мы с тобой думали и говорили о русской интеллигенции, и я опять повторил ее грехи.
   — Неправду ты говоришь, — сказал Моденов. — Зачем ты неправду говоришь, Юра? — Он встал, маленький, сухой старичок, палкой уперся в гранитную плиту, выпрямился и гордо, даже заносчиво поднял голову. — Именно здесь, на могиле Оли, я скажу о русской интеллигенции. Кто только ее не ругал! И знаешь почему? Потому что слишком часто сама она говорит о себе плохое. Хорошее, мол, люди сами увидят. Отбросим взяточников-инженеров, лгунов-адвокатов, черносотенных профессоров. Они только по званию интеллигенты. Это паршивые овцы. Отбросим их. Вспомним Радищева, который прокричал правду в беспросветное время, непреклонного, одинокого Герцена, голодных разночинцев, за пустым чаем спорящих о будущей России. Вспомним всех, умерших от туберкулеза, замученных в ссылках, жизнь просидевших в казематах, шлиссельбуржцев и петропавловцев. Ты скажешь, что их не так много. Хорошо. Вспомним других: докторов в военных лазаретах в Севастополе, на Шипке, у Бородина. Тех, кто добровольно шел на тиф, на чуму, на холеру. Тех, кого невежественные люди, натравленные полицией, убивали и выбрасывали из окон больниц: доктора, мол, нас заражают. Ты знаешь их имена? Никто их не знает. И они предвидели, что никто их не будет знать и никто им спасибо не скажет. Вспомним учителей — мы с тобой знаем старое время, — нищих, в нетопленных избах, просящих, как милости, чтоб позволили учить детей. Ты знаешь их имена? Никто не знает. Возьми писателей. Ты назовешь торговцев совестью, бульварных романистов, литературных коммерсантов. Они есть во всех странах мира — кстати, у нас их было меньше, чем где-нибудь. Я тебе назову Чехова и Толстого, Успенского и Короленко, Достоевского и Щедрина, людей не только чистой — великой совести! Таких ты найдешь где-нибудь в мире? Нигде не найдешь. Вот прикинь все это на счетиках, разнеси актив и пассив и суди потом русскую интеллигенцию.
   — Это все так, — сказал Каменский, — но революцию сделал его отец, — он указал на меня, — справедливое общество будет строить он и его друзья, а не мы с тобой.
   — Ложь! — ответил Моденов. — Ничто не прошло бесследно. Все сказанное, продуманное, все пережитое каждым учителем в глухой деревне, каждым доктором на холере, на голоде, на войне, каждое слово писателя, каждое его чувство — все осталось и все вошло в русскую революцию. Ольга увлеклась миражем, призраком, пустяковым обманом. Это несчастный случай. Но русская революция не совершилась бы, если бы народ не умел до безумия смело мечтать. И в этом русском умении смело мечтать разве мало вложено русской интеллигенцией? Сейчас кипят страсти, нам некоторые не верят, некоторые про нас плохо думают. Интеллигент, мол, куши получал, капиталистам прислуживал. В главном и основном это неправда. Она рассеется. Да, пока еще она живет. Наверное, Коля Николаев слушает меня и тоже думает что-нибудь вроде этого. А ты мне вот что скажи... (Я уже не понимал, к кому он обращается — ко мне или к Юрию Александровичу.) Чем отвечает на эту неправду русская интеллигенция? Работает не жалея сил, старается научить, вылечить, выстроить, сделать вдесятеро против того, что от нее требуется по службе. Ты хоть раз отказал Грушину в какой-нибудь просьбе? Зачем ты ведешь кружки, читаешь лекции, споришь до хрипоты с тем же Грушиным, если он не помогает тебе в полезном деле? Что тебе, деньги платят за это, что ли? Так вот ты мне скажи: всякая ли интеллигенция смогла бы начисто позабыть все обиды ради дела, которое считает правым?
   Моденов провел рукой по волосам. Я никогда не думал, что он способен говорить так горячо.
   — Ты научил Ольгу мечтать... — сказал он уже спокойно, как бы раздумывая. — Прекрасно, что научил. Обязан был научить. И других учи. Рассказывай о смелых и честных людях, о человеческом мужестве и благородстве. Пусть фантазируют, пусть волнуются! Несчастный случай погубил Ольгу, а не мечтательность. Несчастные случаи всегда бывают. Ты виноват в том, что она увлеклась миражем? Может быть... Но благодаря тебе, вырастившему ее в атмосфере высоких чувств и великих мечтаний, она пошла против плохих людей одна, в диком лесу, зная, что никто не придет на помощь. Это было, конечно, так, иначе бы ее не убили. Весь остаток жизни будешь ты горевать об Оле, да и я буду о ней всегда горевать, но давай, как прежде, любить смелых и ярких людей, мечтателей и фантазеров, способных на удивительные поступки.
   Моденов достал папиросу, сел рядом с Юрием Александровичем и закурил. Так я и оставил их, двух стариков, на старой обомшавевшей гранитной плите, рядом со свеженасыпанным могильным холмом.

Глава двадцать восьмая
ТРОПА СТАРОВЕРОВ

   Фастов с отрядом вернулся в Пудож тремя днями позже нас. Задержать беглецов не удалось: они словно ушли в бездонную глубину жидкой болотной грязи. Но по многим следам и приметам удалось установить, что с ними произошло.
   Есть в лесу страшное место. Километров на сорок тянется непроходимая трясина, способная поглотить тысячи людей. Есть путь через эту трясину. Прыгая с кочки на кочку, можно через нее перебраться. Однако далеко не все кочки устойчивы. Надо знать те немногие, на которые можно ступить без риска. Через эту трясину и повел своих спутников отец Елисей. Этот путь, очевидно, и назывался тропой староверов.
   Надо представить себе молчаливое болото: кое-где зеркальце воды, кое-где кажущаяся устойчивой поросшая травой лужайка, шаткие кочки... Тишина.
   Пока они шли через эту трясину, отношения между ними были самые лучшие. Общая страшная опасность объединяла их. Под каждым, или под всеми вместе, могла расступиться зыбкая болотная почва. Тут было не до счетов и ссор.
   Но вот болото осталось позади. Под ногами была твердая земля, и непосредственная опасность им не угрожала. Теперь-то, когда перестал действовать объединявший всех интерес, каждый начал, наверное, думать, как одолеть и уничтожить своих товарищей.
   Труп Булатова найден не был. Однако на холмике у болота нашли широкий кожаный пояс с очень поместительными карманами. По-видимому, в этот пояс Булатов переложил из шкатулки свои драгоценности. В глубине одного из карманов оказался маленький брильянт без оправы. Его, видно, не нащупали, когда очищали пояс. Рядом валялась раздавленная трубка Булатова. Не очень рискуя ошибиться, можно представить себе, как происходило дело.
   Четверо поглядели друг на друга и поняли, что думают об одном и том же. И, вероятно, троим стало ясно, что очередь за Булатовым. Сразу же понял это и Булатов. Начал, может быть, говорить жалкие слова, заглядывал им в глаза и заискивающе посмеивался, стараясь показать, что у нас, мол, общие интересы, мы, мел, с вами товарищи. Думаю, что те трое, не говоря о своих планах, не очень, однако, и старались их скрыть. Они понимали, что Булатов все равно беззащитен и ничего сделать не может. А Дмитрий Валентинович суетился, поднес спичку Миловидову, соврал что-нибудь насчет того, что он умеет костры хорошо раскладывать, старался всячески показать, что очень может оказаться полезным, пригодиться, не надо его убивать.
   Сначала, наверное, думали просто всадить ему пулю в затылок, но он, конечно, вертелся, как юла, и под любыми предлогами устраивал так, чтоб никто не мог оказаться у него за спиной. Вероятно, всем это наконец надоело, и Миловидов или монах вынули револьвер. Вряд ли особенно много разговаривали. Все было и так ясно. Булатов отчаянно кричал, стал на колени или даже распростерся по земле, полз, бормотал что-то и плакал, пока Миловидов или отец Елисей не спустили курок.
   Потом, очевидно, сняли пояс, разделили брильянты, и каждый спрятал свою долю. Булатова бросили в трясину. Когда возились, кто-то каблуком случайно раздавил трубку.
   Теперь они остались втроем, и Миловидов посмотрел на своих спутников: на одного, потом на другого. Подозрение у него возникло сразу же. Не такой он был человек, чтобы доверяться тем, кому не следует. Но монах и Катайков держались спокойно. Может быть, только отвели глаза. Пошли дальше. Шли молча, внимательно следя друг за другом. Миловидов напряженно старался придумать, как обмануть своих спутников. Но не такие были люди Катайков и отец Елисей, чтобы это полковнику удалось. Все трое превосходно понимали друг друга. На хитрость рассчитывать было нечего. Решала простая арифметика: два и один. Один был полковник.
   Изменились обстоятельства. Пока речь шла о том, чтобы вырваться за границу, Миловидов был самый нужный человек. За ним должна была прийти норвежская шхуна. Но теперь все понимали, что до шхуны не добраться. Они не знали подробностей, но были уверены, что, раз лагерь Миловидова обнаружен, немалые силы брошены против них. Конечно, на побережье следят за каждым отходящим судном, за каждым вновь появившимся человеком. Не только человека — мышь не вывезешь в море.
   И, конечно, оседланы все тропы, взяты под наблюдение все пристани и станции железной дороги. За границу не вырваться. Значит, так или иначе придется и дальше жить в России. В России Миловидов им только мешал.
   Итак, они шли втроем и готовились к последнему акту невеселой пьесы. Катайков и Елисей шли спокойно. Они знали, что проиграть не могут. Миловидов нервничал, но внешне был тоже спокоен. Полковник умел держаться в опасные минуты.
   Он ставил себя на их место. Раз идея с бегством не удалась, раз надо оставаться в России, они, конечно, должны его убить. Им было куда идти, а ему некуда. Если б они его привели в город или село, это вызвало бы подозрения. Им и так будет трудно замести следы, а тут еще он на их шее. Если бы Миловидов был на месте Катайкова или монаха, он застрелил бы полковника не размышляя.
   Следы дальнейших событий найдены в трех верстах от раздавленной булатовской трубки. Три версты они прошагали молча, думая каждый о своем. Путь их лежал вдоль болота с невысокими холмами, поросшими мелким лесом. Видно, Миловидов начал действовать первым. Выбрав минуту, он бросился бежать. Они его упустили и начали стрелять вслед. Пули содрали кору с деревьев, срезали ветку. Одна пуля застряла в стволе березы. Полковник, вероятно, петлял и уклонялся от пуль. По следам на деревьях видно, что он отстреливался. Они тоже бежали зигзагами. Представляю себе монаха с кольтом в одной руке, подобравшего другой рукой рясу выше колен, палящего из кольта и отчаянно ругающегося. Катайков, вероятно, перебегал от прикрытия к прикрытию и предоставлял монаху главную роль. Тимофей Семенович был смел в деловых решениях, но физически трусоват. Он смотрел испуганными глазами, крестился и бормотал молитвы. По следам нельзя понять, то ли пуля из кольта попала наконец в полковника, то ли он случайно споткнулся и упал, а монах подбежал и пристрелил его. Во всяком случае, возле сломанной бурей березки натекла большая лужа крови. Вероятно, здесь лежал мертвый уже полковник, пока они обыскивали его и делили его долю драгоценностей.
   Думаю, что между ними двумя споров и ссор не было. Каждый был нужен другому, и каждый знал это. Друг друга они не подозревали. Без отца Елисея Катайков не выбрался бы из леса. Отцу Елисею, вероятно, были нужны какие-то связи, какие-то друзья Тимофея Семеновича. Они бросили труп в болото и зашагали дальше.
   Много раз говорили мы о странной личности отца Елисея.
   Монах, оказывается, появился в наших местах года за два до событий, про которые я рассказываю. Он бывал в Калгачихе и всегда останавливался у сердитой и богомольной старухи бобылки. Она ему верила, потому что он привез привет от отца Ивана, который прежде жил в скиту и у которого она исповедовалась. Где сейчас отец Иван, откуда прислал он привет, установить не удалось. Можно предположить, что через старуху отец Елисей держал связь с Пудожем, а может, и с более дальними местами. Через нее его снабжали всем необходимым.
   Видели его и мужики в Калгачихе и даже в Носовщине. Туда он пришел однажды отпевать бывшего монаха, умершего от лихорадки. В этих местах к отшельникам и монахам привыкли и на отца Елисея внимания не обратили.
   Опросили настоятеля пудожской церкви, старого священника, прожившего в Пудоже всю жизнь. Он показал, что отца Елисея знает: человек тот не простой, говорит на иностранных языках, бывал до революции за границей и принял пострижение, получив во сне указание свыше. В Пудоже отец Елисей был год назад; говорил, что спасается в скиту, переночевал и ушел. Виделся ли отец Елисей с Катайковым? Да, виделся. Как раз в этот вечер Катайков случайно зашел к священнику. Все трое сидели и пили чай. Потом отец Елисей и Катайков вдвоем пошли прогуляться.
   Приблизительно через месяц после описанных мною событий в газетах появилось следующее сообщение: «В городе Гжатске задержан Коновалов, личный адъютант подвизавшегося на севере России белогвардейского генерала Миллера. В 1920 году Коновалов организовал в железнодорожной полосе „национальное ополчение“, прославившееся зверскими расправами с железнодорожными рабочими. Коновалов — один из самых кровавых героев интервенции на севере. В частности, он собственноручно расстрелял военкома Архангельска Зенкевича. После разгрома интервентов Коновалову удалось скрыться. С благословения епископа Звенигородского, он стал дьяконом, а потом священником в Сергиевом посаде, около Москвы. В дальнейшем, опасаясь разоблачения, он перевелся в город Гжатск, в Богоявленский собор. Бывший красноармеец, спасшийся от расправы и знавший в лицо кровавого адъютанта, опознал его. Коновалов задержан».
   В то время мы не сопоставили это сообщение с личностью таинственного монаха.
   Коновалов был приговорен к расстрелу. Однако в его судьбе были заинтересованы влиятельные круги за границей. В обмен на адъютанта генерала Миллера было предложено передать Советскому правительству четырех видных революционеров, схваченных реакционным правительством одной страны и приговоренных к смертной казни. Советское правительство согласилось. Ценой грязной жизни Коновалова были спасены честные, мужественные люди.
   Много лет спустя один мой друг, знавший историю «Коммуны холостяков», привез из Парижа выпущенную эмигрантским издательством книгу воспоминаний некоего отца Елисея (в скобках — Коновалова). Так я узнал, что кровавый адъютант и таинственный монах — одно и то же лицо.
   В предисловии мельком говорилось, что автор в молодости служил на военной службе и был адъютантом знаменитого генерала Миллера. В дальнейшем, по-видимому огорченный неблагоприятным ходом исторических событий, автор удалился от мира и принял пострижение.
   В книжке много говорится о пудожских лесах, о тайных монастырях, о жизни скитов. Кажется, будто Россия населена монахами и застроена скитами. Кое-где, в виде исключения, попадаются города. Между прочим, в числе большевистских зверств, свидетелем которых он был, отец Елисей рассказывает о зверском уничтожении отряда полковника Миловидова батальоном озверелых молодых большевиков. Святой отец насчитал в батальоне около пятисот человек и двадцать три пулемета. Впрочем, описание лагеря Миловидова, деревень, озер и троп исключительно обстоятельное и точное.
   В книге очень много лжи, но сквозь ложь можно порой угадать правду. Автор, например, утверждает, что дочь учителя Каменского, молодая большевичка Ольга была заслана ГПУ в отряд полковника Миловидова. Однако, выдумав для собственного оправдания эту ложь, он, по-видимому, совершенно точно описывает убийство Ольги. Он утверждает далее, что Булатов пытался убить его, Миловидова и Катайкова, за что они его и застрелили. Не похоже на Дмитрия Валентиновича, чтобы он рискнул на такой отчаянный поступок. На этот счет привирает отец Елисей. Но обстоятельства убийства Булатова правдоподобны. Полковник Миловидов, по его словам, в припадке безумия прыгнул в болото и утонул. Этому противоречит лужа крови, обнаруженная на месте гибели полковника.
   След, потерянный некогда отрядом Фастова в глухих болотах, неожиданно отыскался через несколько лет в Париже.
   Как отец Елисей и Катайков вышли из леса, не знаю. Наверное, во многих деревнях были налажены у монаха связи — с какими-нибудь богомольными старухами и верующими крестьянами. Вероятно, много честных людей помогали ему, прятали его, думая, что спасают святого человека. Сложный был человек отец Елисей...
   На много лет потерялись следы и Тимофея Семеновича. Несколько раз возникали слухи, будто кто-то из пудожан где-то встретил Катайкова, но каждый раз на поверку оказывалось, что это ошибка. Видно, крепко засел Катайков в памяти жителей города.
   В 1946 году, через двадцать лет после рассказанной мною истории, в городе Новосибирске умер от рака заведующий одной из крупнейших овощных баз города Киселев. Он считался хорошим работником, в хищениях и жульничествах не попадался, жил скромно, был одинок, принимал участие в общественной жизни и неоднократно избирался в члены месткома. Поскольку наследников у покойного не оказалось, маленький его домик на окраине города отошел государству. К общему удивлению, в домике было обнаружено около двух миллионов рублей советскими деньгами, двадцать тысяч долларов, много золотых десяток, брильянтовых колец, серег и браслетов. Нашли также письма, адресованные некоему Катайкову, жителю города Пудожа. Фастов, работавший на руководящей должности в республиканской милиции в Петрозаводске, получил по этому поводу запрос. Прислали и фотографию Киселева. Сомнений быть не могло: Катайков мало изменился за прошедшие двадцать лет.