— Какой сон утром! — сказал Мисаилов. — Время дальше идти.
   — Это, Вася, по солнцу утро, — возразил Харбов, — а по часам ночь — половина четвертого. До Куганаволока переход двадцать шесть километров и ни одного дома по дороге — отдыхать негде. Так что часа четыре надо поспать. Ты уж не спорь, нам, понимаешь, силы могут понадобиться.
   Мисаилов замолчал. Он понимал, что действительно без отдыха далеко не пройти.
   Очевидно, Харбов рассказал Бакиным все. Это было видно по сочувственным взглядам, которые Маруся бросала на Мисаилова, по ее взволнованному виду. Как всякую женщину, ее очень увлекла романтическая сторона истории. Да и Бакин был в волнении. Он, в шестьдесят лет переживший поэтическую и, может быть, первую в жизни любовь, легко входил в атмосферу любовных горестей и радостей.
   — Может, молочка выпьете? — сказала Маруся. — Он-то ведь молоко разбавляет.
   — Нет уж, — сказал Андрей, — мы пойдем. Спасибо, друзья!
   Он пожал руку Марусе и Бакину, а потом обратился к нам:
   — Значит, мы будто бы прямо пришли к нему, а к Бакину и не заходили. Ясно, ребята?
   — Нет уж, — сказала Маруся, — вы лучше ему и не пробуйте врать. Он, уж конечно, подсматривает. Такой внимательный на чужие дела — это ужас! И когда только он спит, не знаю...
   Простившись с Бакиными, мы перешли дорогу и поднялись на крыльцо постоялого двора. Только мы хотели постучать, как дверь открылась. П. М. Малокрошечный стоял перед нами, кланяясь и улыбаясь. Я даже вздрогнул — так он был похож на И. М. Малокрошечного, которого мы оставили на катайковском хуторе. Странная мысль пришла мне в голову: может быть, И. М., после того как мы отошли от хутора, рысцой побежал по лесу вдоль дороги и, обогнав нас, встречает нас теперь здесь, на этом постоялом дворе? Я даже почему-то представил себе, что бежал он на четвереньках, устремив вперед мордочку с мелкими острыми зубками, с редкими рыжими усиками. Такие же острые зубки сверкали во рту П. М. Малокрошечного. Он улыбался неприятной улыбкой, будто знал что-то, чего мы не знали, будто собирался нас обмануть и заранее радовался удачному обману.
   — А я смотрю, что-то гости мой двор миновали! — заговорил Малокрошечный. — Как же так, думаю? У меня и постельки постланы и самовар закипает.
   Мы вошли в избу. Она была разделена дощатой перегородкой на две половины. В первой стоял длинный стол, уже накрытый на семь приборов, и возле большой печи шумел самовар. Дверь во вторую половину была открыта; там стояли рядами железные кровати, застланные одинаковыми одеялами.
   — Еда у вас есть? — спросил Харбов.
   — А как же-с! — Малокрошечный все кланялся и улыбался, как будто голова была у него приделана к туловищу с каким-то секретом и, раз получив толчок, раскачивалась долго и вне зависимости от его воли. — Послал на погреб. Имею вам предложить холодную телятину, холодец из поросячьих ножек, для баловства пряники и карамель. Рекомендую с устатку по рюмке водочки, или красненького винца, или шипучего Абрау-Дюрсо, из запасов великокняжеского имения.
   — Нет, — хмуро сказал Харбов, — ни Дюрсо, ни водки нам не надо, а холодца дай, хлеба и чаю с сахаром, и семь кроватей. Это сколько нам будет стоить?
   — Три рубля восемьдесят копеек, — не задумываясь, сказал Малокрошечный.
   — Ишь ты! — удивился дядька. — Ты почем же считаешь кровать?
   — По четвертаку. Выходит рубль семьдесят пять. Студень — рубль, сахар — сорок копеек, самовар — сорок пять. Прошу учесть, что доставка обходится дорого, а накидочка самая небольшая.
   Дядька нахмурился, но спорить не стал, сел на лавку, стащил сапоги и повесил портянки на веревку, протянутую вдоль печи. Разулись и мы все. Малокрошечный бесшумно ходил по комнате, расставлял на столе стаканы, грязным полотенцем протирал тарелки. Дверь открылась, вошла старая женщина, молча поклонилась, поставила на стол две большие глиняные миски со студнем и вышла.
   — Телятину обратно поставь, — шепотом сказал ей вслед Малокрошечный.
   Он ушел во вторую комнату, принес сахарницу и, сев на лавку возле стола, стал щипцами колоть сахар на маленькие кусочки.
   — А вы, значит, гражданина Бакина навестили? — спросил он, оскалившись. — Ну, как они живут с моей бывшей супругой?.. Счастливо?
   — Очень, — коротко сказал Тикачев.
   — Странные времена пошли! — пожал плечами Малокрошечный. — Совершенно отсутствует у людей совесть. Живут напротив меня, законного мужа, и не испытывают никакого стыда. Это же, понимаете, необыкновенно! Ну, ограбь, обворуй, убей, но стыдись! Нет, я наблюдаю с их стороны самый бесстыдный вид. Будто меня и нет и не было.
   Мы молчали. Спорить с ним не хотелось. Он сверкал зубками и щелкал щипцами. В сонном моем сознании смешивались щипцы и зубки, и мне казалось, что зубками он быстро-быстро перекусывает кусочки сахара.
   — Три шестьдесят, — мрачно сказал дядька.
   — Что, что? — не поняв, переспросил Малокрошечный.
   — Три шестьдесят получается, а не три восемьдесят. — Дядька вытянул руку и стал загибать пальцы. — Рубль семьдесят пять — кровати и рубль студень — два семьдесят пять, и сорок пять самовар — три двадцать, и сорок копеек сахар — три шестьдесят.
   — А двадцать копеек обслуга, — обиженно сказал Малокрошечный. — Заработную плату плачу по профсоюзной ставке. За обслугу двадцать копеек недорого.
   — Про обслугу не говорилось, — настаивал дядька. — Тоже надо совесть иметь.
   — А налоги? — с пафосом произнес Малокрошечный.
   — Ладно, — сказал Харбов, — берите двугривенный за обслугу. Все равно на нас много не наживете. Мы народ бедный. С Катайкова небось больше нажили.
   Малокрошечный опустил глаза в землю, будто разговор зашел на темы, говорить о которых ему не позволяла скромность.
   — У нас для всех одинаковая цена, — сказал он.
   — Куда они от вас поехали? — спросил Харбов.
   — Кто — они?
   — Катайков, Гогин, Тишков, Булатов и девушка, которая с ними была.
   — Знать ничего не знаю, — сказал Малокрошечный. — Пришли, заказали, что хотели, заплатили, что следует, и ушли. Для меня все одинаковы.
   — Ну, а тот? — спросил Харбов.
   — Кто — тот? — вскинулся Малокрошечный.
   — Который один шел, во всем заграничном.
   — А я и не знаю, что такое заграничное. Штаны есть штаны, куртка есть куртка. А где они сделаны, не могу знать. В Москве, в Санкт-Петербурге или где-нибудь в Лондоне — это нам неизвестно.
   Харбов встал и босиком прошелся по комнате, разминая ноги.
   — Значит, Катайков тебе чужой человек? — спросил он. — И даже привета от брата не передал? С братом твоим они ведь дружат.
   Малокрошечный волновался ужасно. Он покраснел, и руки у него чуть заметно дрожали.
   — Братец мой сам по себе, — сказал он, — а я сам по себе. Даже по вывескам можете заметить. Братец называется И. М. Малокрошечный, а я П. M., a в Каргополе лавочку держит — тот уже будет В. М.; И. М. — старший братец, В. М. будет младший, я и того и другого братской любовью люблю, а дела мы ведем каждый отдельно. Зачем же смешивать?
   — Допрыгаешься! — сказал мрачно Харбов. — Смотри, как бы в темном деле не попасться.
   — Никаких темных дел не веду. Если вы говорите, что в заграничном, не знаю; вы в модном вопросе лучше меня разбираетесь, а я материал не обязан щупать.
   — Я человек, извините, обиженный, у меня вон Бакин-старик жену сманил. Тоже надо чувства мои уважать... Проходил человек какой-то, а почем я знаю — кто.
   — С Катайковым разговаривал? — спросил Харбов.
   — Кто?
   — Человек этот.
   — Ну, разговаривал.
   — О чем?
   — А я и не слышал. Я по хозяйству занимался. Откуда мне знать, о чем разговаривают! Вот вы, скажем, будете разговаривать, — что ж, думаете, я подслушивать стану?
   — Обязательно станешь, — сказал Харбов, — и очень внимательно.
   Вошла женщина и принесла большой горшок с молоком.
   — Молока не надо, — сказал дядька, — ты в него воду подмешиваешь.
   — Это вам Маруся сказала? — спросил Малокрошечный. — Красиво, красиво! Сама ушла, бросила и еще гадости распускает!
   — При чем тут Маруся! — пожал плечами Харбов. — Это даже на пристани в Подпорожье известно, что у тебя на постоялом дворе в молоко подмешивают.
   — А-а... — Малокрошечный успокоенно засмеялся, — это, значит, вы шутите.
   Он поставил сахар на стол и встал.
   — Прошу, гости почтенные, — сказал он кланяясь.
   Самовар бурлил и плевался. Малокрошечный снял трубу, натужившись поднял его, поставил на стол, принес чайник и заварил чай. Мы расселись за столом. Малокрошечный нервно и как-то по-мужски неумело стал разливать чай и передавать стаканы. Харбов разделил студень и разложил его по тарелкам. Тикачев разрезал ковригу хлеба на огромные ломти. Наконец можно было начинать есть.
   Не буду клеветать на Малокрошечного: студень был вкусный, или, может быть, он показался нам вкусным — больно уж мы были голодны. Мы жевали без передышки, и, если б нам так не хотелось спать, мы, наверное, ели бы еще дольше. Первым встал дядька, зевнул; ничего не сказав, пошел во вторую комнату и лег на первую попавшуюся постель. За ним поднялись и мы все.
   Я лег не раздеваясь, натянул одеяло и заснул сразу, как упал в черную пропасть. Я чувствовал, что меня трясут за плечо, и пытался сопротивляться. Мне казалось, я только закрыл глаза. Но меня безжалостно подняли и встряхнули. Харбов натягивал сапоги, Мисаилов стоял уже одетый в дорогу, у Тикачева торчала за плечами двустволка и вид был воинственный и серьезный. Натянул сапоги и я, потопал ногами и почувствовал, что готов в путь.
   — Пошли, — сказал Харбов.
   Малокрошечный с обиженным лицом распахнул перед нами дверь и вышел на крыльцо проводить нас. Во дворе напротив возилась Маруся, Бакин колол дрова. Малокрошечного как ветром сдуло. Бакин и Маруся помахали нам на прощание.
   День был ясный, солнечный. Мы вышли на дорогу и зашагали — впереди Мисаилов и Харбов, сзади мы все, построившись в ряд. Еще один, третий дом был в поселке. Харбов внимательно на него посмотрел, когда мы проходили мимо.
   — Здесь почтальон живет, — сказал он. — Почту возит отсюда до Куганаволока. — Он оглянулся и посмотрел назад. — Лошади, нет. Значит, уже уехал.
   И вдруг мы все замерли. Из сарайчика, стоявшего возле дороги, вылезла вывалянная в сене фигурка. Колька маленький, заспанный, несчастный, стоял и смотрел на нас, протирая глаза кулаками. Дядька громко ахнул. Колька вздохнул и медленными шагами подошел к нам. Он стоял перед нами, и вид его выражал примерно следующее: «Вот я весь тут. Делайте со мной что хотите». Молчали и мы. Потом наконец Харбов, стараясь, чтобы голос звучал как можно строже, спросил:
   — Ты что?
   Колька вздохнул и отвернул лицо.
   — Мы же тебе велели домой идти! — настаивал Харбов.
   Колька еще раз вздохнул и переступил с ноги на ногу. Потом, подумав, негромко всхлипнул и рукой провел под носом.
   — Ну что мы с ним будем делать? — спросил Харбов. — Николай Николаевич, как вы считаете?
   Дядька почесал в голове:
   — Да ведь, видишь ли, какое дело: как его пошлешь теперь обратно? Тоже страшно одного отправлять.
   — Не пойду я обратно, — сказал Колька. — Что хотите делайте, не пойду!
   — Ты ел чего-нибудь? — спросил Харбов.
   — Ел.
   — Где?
   — У тетеньки попросил.
   — Делать нечего, — сказал Харбов, — иди с нами. Но смотри: слушаться! Понял?
   — Понял! — сказал Колька, сияя. — Вот те крест, слушаться буду!
   Харбов повернулся и зашагал вперед. За ним зашагали мы. Сзади бодро семенил ногами Колька маленький, и физиономия его сияла, как медный пятак.
   — Товарищи! — окликнули нас из леса.
   Мы остановились. Женщина, подававшая у Малокрошечного студень и молоко, вышла из-за деревьев и подошла к нам.
   — Вы про Катайкова интересовались... — сказала она.
   Харбов пристально на нее посмотрел:
   — Ну, ну?
   — Точно я вам не скажу, куда они поехали, но только далеко, за озеро.
   — Ты почему думаешь? — спросил Харбов.
   — Их в Куганаволоке лодки ждут. Был разговор, я слышала.
   — Так, так... — Харбов кивнул головой. — А куда они на лодках этих, не знаешь?
   — Не знаю, — сказала женщина.
   — Ты не почтальонова ли жена?
   — Я, я!.. — закивала женщина улыбаясь.
   — Чего же ты работать к нему пошла?
   Женщина помрачнела.
   — Долг отрабатываю, — сказала она.
   — И много должна?
   — Да не так много, а только что отрабатываю, то должаю опять.
   — Пошли, Андрей, — сказал Мисаилов.
   — Подожди минуточку. — Харбов с любопытством смотрел на женщину. — Это как же так получается? За что ж ты должаешь?
   — Не я должаю, а муж, — хмуро сказала женщина.
   — А он чего же должает?
   — Тут, видишь, какое дело... — Женщина отвела глаза в сторону. — Он ему водку в долг отпускает. А мужик у меня слабый на это дело. Думала отработать, да опять не выходит.
   — Угу... — неопределенно протянул Харбов. — Ну ладно, спасибо тебе. Я, если твоего встречу, поговорю с ним.
   — Поговорите, товарищ Харбов! — сказала женщина. — Очень прошу вас, поговорите. Он ведь так ничего, человек хороший, и не пить может, но только, когда в долг дают, не выдерживает. Характер слабый.
   — Поговорю, — подтвердил Харбов. — Ну еще раз спасибо. Прощай.
   Мы зашагали дальше. Сердечкина избушка, крошечный поселок — три дома, пять человек, — скрылась за поворотом дороги. Пять человек, кипящие страсти, любовь и ненависть, человеческая сила и слабость!
   Дорога вела нас дальше по пустынному лесу. Предстоял переход в двадцать шесть километров до Куганаволока.

Глава пятая
УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИЦА

   За ночь мы не отдохнули как следует. Сначала ноги болели при каждом шаге, но потом я разошелся. Трудно было подниматься на холмы. Зато вниз мы шагали быстрее. В среднем мы делали, вероятно, километров шесть в час. Скоро стало жарко. С некоторым испугом заглядывал я в густую чащу леса. Больно уж много звериных следов отпечаталось на дороге. Неизвестно, какая зверюга могла выскочить и броситься на нас. Осторожненько, чтоб ребята не догадались, что я боюсь, завел я об этом разговор. Но они догадались сразу и, смеясь, объяснили мне, что волки летом на людей не нападают, они сытые, сыты сейчас и медведи, что нас много да, наконец, есть у нас двустволка и наган. Я успокоился.
   Вдоль дороги стояли верстовые столбы. Их поставили еще в царское время; они почернели с годами и подгнили. Когда-то на столбах были написаны цифры, но даже следы цифр давно уже стерлись. Мы обратили внимание на столбы не сразу, а только часа через полтора и пожалели, что не считали версты с самого начала. Оказалось, что Николай Третий считал. Он объяснил, что от Сердечкиной избушки это уже восьмой столб — стало быть, восемь верст позади. Его похвалили, и он засиял гордостью и самодовольством. Теперь он назначил себя вроде как бы главным заведующим столбами. Завидя столб, он бежал вперед и всматривался: все надеялся разобраться, какое написано число, чтоб доказать правильность своего счета.
   Вообще Колька вел себя, как веселая собачонка. Он то убегал вперед и ждал нас на вершине холма, то, наоборот, отставал и бегом догонял нас.
   Решено было устроить привал через шестнадцать километров. Затеяли спор: все считали, что отдыхать нужно час. Мисаилов утверждал, что двадцать шесть километров можно пройти и без отдыха, в крайнем случае отдохнуть пятнадцать — двадцать минут. Спорили мы больше ради самого спора, чтобы время шло незаметней. Все равно ни у кого из нас не было часов, и каждый определял время по-своему.
   Мисаилов сказал, что если мы будем тратить время на отдых, то никогда не догоним Катайкова. На лошадях они все больше и больше будут от нас удаляться.
   — Лошади их довезут только до Куганаволока, — сказал Харбов. — Через озеро они на лошадях не поедут. Ты мне другое скажи, Вася: куда они направляются? Вот чего я понять не могу. В Куганаволок?.. Нет, дальше, раз лодки заказаны. Да и продукты за озеро завезли. Так куда же? Дальше дороги нет. За озером вдоль Илексы идет тропа. Куда она ведет, черт ее знает! Места там почти что ненаселенные. Гнуса, правда, еще нет, но он может со дня на день появиться; а говорят, когда гнус, так там и привычному человеку жить невозможно. Есть поселки на островах. Может, они на остров куда-нибудь? Опять-таки непонятно, зачем. Странная история!
   Мисаилов молчал. Он считал ненужным задаваться такими вопросами. Надо догнать — и все. И вот он шел, стараясь шагать как можно быстрее, делать шаги как можно больше, и обгонял нас, останавливался и ждал, выражая всем видом своим нетерпение, и, дождавшись, поворачивался, и снова шагал вперед, и снова нас обгонял.
   К концу перегона мы очень устали. Когда миновали тринадцатый столб, Сашка Девятин предложил устроить привал. Мол, как раз половина, и отдых совершенно законен. Но все на него набросились. Во-первых, раз решили пройти шестнадцать, значит, шестнадцать и надо пройти; во-вторых, чем больше пройдем, тем меньше останется. На втором перегоне мы больше устанем. Может быть, спор бы и разгорелся, но Андрей, догадавшись, затянул песню. Мы подхватили. Оказалось, что под песню гораздо легче идти. Мы пели про белую армию и черного барона и стали снова шагать все в ногу, потом спели «Под тяжким разрывом» и, в общем, прошагали лишнюю вересу и остановились отдыхать, только пройдя семнадцатый столб. Здесь был ручеек, и на маленькой лужайке остались следы костров. Видно, это было обычное место отдыха на пути из Сердечкиной избушки в Куганаволок.
   Мы все разделись до пояса и обмылись холодной водой. Это здорово нас освежило.
   Колька маленький заморился к концу перегона. Он притих, лег на траву и лежал не двигаясь. Впрочем, скоро он отошел, вымылся холодной водой и стал рыскать вокруг. Мы несколько раз строго его наставляли, чтоб не отходил далеко. Он обещал и через минуту исчезал снова. Потом прибежал испуганный и сказал, что идет человек. Оказывается, Колька нашел тропинку, ведущую в глубь леса. Побежал, конечно, ее исследовать, но, к счастью, издали услышал приближающиеся шаги. Он даже видел мелькнувшую между деревьями фигуру. По его описанию это был огромный верзила и шел он крадучись, стараясь не шуметь — видно, тая недоброе.
   Харбов вынул наган, Тикачев взял в руки двустволку. Здесь можно было всего ожидать. Никто точно не знал, какие люди живут в лесу.
   Притихнув, мы ждали появления этого неведомого верзилы. Тишина в лесу была мертвая, только ручеек чуть слышно журчал. Потом мы услышали шорох. Шуршали листья, потрескивали сучки под ногами неизвестного. Он шел молча, но, кажется, не скрывался — наоборот, шагал решительно и быстро, не обращая внимания на шум.
   А потом из-за деревьев вышла маленькая, тоненькая женщина в больших сапогах, в черной суконной куртке, с красным платочком на голове. Наган Харбова и двустволка Тикачева были нацелены прямо ей в грудь. Она вздрогнула и остановилась. Тикачев опустил двустволку и сделал вид, что поднял ее совершенно случайно. Харбов тоже смутился и сунул револьвер в карман.
   — Здравствуйте, — сказала женщина. — Вы не разбойники? Мне говорили, что здесь разбойников нет.
   — Здравствуйте, товарищ Лунина, — сказал Харбов. — Давно пора бы приехать в уком побеседовать. Видите, пришлось мне к вам идти.
   Лунина держала в руках небольшой чемоданчик. Она поставила его на землю, подошла к Харбову и протянула руку.
   — Вы секретарь укома? — спросила она. — Здравствуйте. Не сердитесь, никак не выбраться.
   — Знакомьтесь, ребята, — сказал Харбов, — доктор Лунина, из Куганаволоцкого врачебного пункта.
   Мы стали пожимать маленькую сильную руку докторши.
   — Вы к нам или от нас? — спросила Лунина.
   — Сейчас к вам, — ответил Харбов, — но, наверное, двинемся дальше, через озеро.
   Лунина очень обрадовалась встрече с нами. Оказывается, в двенадцати километрах от дороги был маленький поселок, всего два дома. И вот в этом поселке придавило деревом человека. Лунина долго нам объясняла, какие она приняла меры, но мы поняли только, что опасности нет, и что калекой он не останется.
   Лунина, рассказывая, все время посматривала на нас: видно, хотела что-то спросить, но не решалась. Мы понимали, что ее интересует, зачем это вдруг такая большая компания, с секретарем укома комсомола во главе, отправляется в Куганаволок. Когда люди идут в такое далекое путешествие, должны у них быть по крайней мере дорожные мешки.
   Но ей неловко было спрашивать, а нам не хотелось объяснять длинную и сложную нашу историю.
   — Как вам работается? — спросил Харбов.
   Это была с его стороны большая неосторожность. Представьте себе, что вы встретили знакомого, любезно спрашиваете его: «Как живете?» — и он вместо такой же вежливой фразы: «Ничего, спасибо», — начинает вам подробнейшим образом рассказывать про свою жизнь. Нечто подобное произошло с Луниной. Ее как прорвало. Она начала с того, что назвала населенные пункты, обслуживаемые ее участком, указав количество населения в каждом из них. Потом она занялась аптекой, перечислила лекарства, которые есть, и гораздо подробнее те, которых нет. Перешла к хирургическим инструментам. Оказалось, что их тоже мало и подобраны они неудачно. Потом перешла к штату. Штат, оказывается, состоял из медсестры, женщины славной, но недостаточно опытной.
   Потом начались жалобы на уздрав. Помещение нуждалось в ремонте, нужны были материалы, средства, рабочие. Она много раз писала об этом, а уздрав отписывается, и толку нет никакого. Что-то у нее с родильным отделением не получалось: какой-то знахарь конкурировал с ней. Она писала прокурору, но прокурор мер не принял.
   Она бы рассказывала до вечера, если бы не Мисаилов. Прервав ее на середине фразы, он вскочил и сказал очень резко:
   — Пора, товарищи!.. Извините, доктор. Вы, если хотите, отдыхайте еще, а мы пойдем.
   Нам очень не хотелось идти, но все-таки мы зашагали, сначала медленно, разминая ноги, потом все быстрей. Мы уже привыкали к ходьбе, она становилась для нас чуть ли не естественным состоянием.
   Лунина пошла вместе с нами и на ходу продолжала говорить не переставая. Видно, она очень соскучилась по собеседникам.
   — Я ведь, знаете ли, — говорила Лунина, — никогда не выезжала из Ленинграда. Когда меня сюда назначили, я знаете как испугалась? Конечно, я не представляла себе, что здесь такая глушь, и все-таки было страшно. Бывало, на трамвай опоздаешь, так по городу боишься идти; а теперь ночью будят — и шагаешь в распутицу, в темноте, по грязи километров сорок. Волки воют, видится всякое, а ничего не поделаешь — идешь.
   Докторша энергично шагала в высоких своих сапогах, концы платка торчали у нее на затылке, и выглядела она совсем девчонкой. Я бы дал ей лет девятнадцать, не больше, хотя было ей, наверное, целых двадцать три. В Куганаволоке поговорить не с кем, жаловалась она. Местные люди живут совсем другими интересами. Жалоб и обид у нее накопилось много, а сказать некому. Почта — совсем не то. Она писала возмущенные, горячие письма, а через месяц получала равнодушный чиновничий ответ. Андрей, правда, не был начальством, но мог ей помочь или, во всяком случае, отругать этих бюрократов, до которых ей самой почти невозможно добраться.
   — Вот ведь с литературой, — жаловалась она, — ну что же это такое? Я выписала журналы, должны же мы, сельские врачи, быть в курсе последних новостей медицины. Так, представьте себе, вместо восьми журналов присылают два. Сначала вообще отказали. Мол, нет средств. Я сразу перевод: пожалуйста, мол, за мой счет. Так и то не на все подписали. Ведь это ж нахальство!
   Андрей слушал очень внимательно, переспрашивал фамилии виноватых, кое в чем оправдывал уездные органы, но чаще соглашался и негодовал вместе с ней.
   — Замуж-то вы скоро выйдете? — вдруг сказал он.
   Она замолчала и искоса посмотрела на него, как бы проверяя, случайно он задал этот вопрос или имеет в виду что-нибудь определенное.
   — В Куганаволоке с женихами плохо, — пыталась она отшутиться.
   Но Андрей был серьезен.
   — Я говорю о Лебедеве, — сказал он.
   Она долго шагала молча и потом заговорила тоже очень серьезно:
   — Что ж, товарищ Харбов, лучше считать, что все кончено. Я-то, конечно, дождалась бы, да не знаю, дождется ли он.
   — Дождется, — уверенно сказал Андрей. — Он был у меня. Мы долго говорили. Хороший он человек.
   — Он-то? — Лунина даже удивилась тому, что в этом вообще можно было сомневаться. — Он волевой человек. И, знаете, из него будет крупный врач. Это и в институте все говорили. Мы как с ним обрадовались, когда нас в один уезд назначили! Думали сразу же пожениться. — Она невесело усмехнулась. — Хорошо, что не успели. Отсюда, знаете, как до него добираться? Наверное, от Москвы до Урала легче. Письма неделю идут. — Она подумала и добавила очень горячо: — Он замечательный, замечательный врач!
   Мы все понимали, что она хочет сказать другое: Лебедев — красивый, умный, талантливый, и все девушки в институте завидовали ей, что он влюбился именно в нее, и она этим очень горда и совершенно уверена, что он, несмотря на разлуку, будет ее любить. Вот как много хотела она сказать двумя этими словами: замечательный врач.
   Мы поднялись на холм, и далеко перед нами мелькнула полоска воды.