Страница:
Одно обстоятельство интересует меня. Понял ли он, какая мысль мелькнула в глазах у Катайкова? То есть понять-то, конечно, понял, не мог не понять, но согласился ли с ней, принял ли ее?
Примирился ли он с тем, что Ольгу ждет гибель в глухом лесу, от руки его товарищей — во всяком случае, соучастников, или подумал по легкомыслию, что как-нибудь там обойдется, что-нибудь там придумается.
Не знаю. Вернее всего, просто не захотел думать. Ему нужно было взять с собой Ольгу. К этому он сейчас стремился. Ради этого он готов был согласиться на все. А дальше будет время подумать. Такой уж был человек...
Выждав десять минут, он отправился домой. Он прошел по веселому просыпающемуся лесу, высокий, худой, черноглазый, с прямыми волосами, расчесанными на пробор, с твердо обозначенными скулами. Потом он прошел по сонному городу, влез в окно, чтобы не беспокоить хозяев, разделся, лег и моментально уснул.
Глава двадцать третья
Глава двадцать четвертая
Примирился ли он с тем, что Ольгу ждет гибель в глухом лесу, от руки его товарищей — во всяком случае, соучастников, или подумал по легкомыслию, что как-нибудь там обойдется, что-нибудь там придумается.
Не знаю. Вернее всего, просто не захотел думать. Ему нужно было взять с собой Ольгу. К этому он сейчас стремился. Ради этого он готов был согласиться на все. А дальше будет время подумать. Такой уж был человек...
Выждав десять минут, он отправился домой. Он прошел по веселому просыпающемуся лесу, высокий, худой, черноглазый, с прямыми волосами, расчесанными на пробор, с твердо обозначенными скулами. Потом он прошел по сонному городу, влез в окно, чтобы не беспокоить хозяев, разделся, лег и моментально уснул.
Глава двадцать третья
КАТАЙКОВ ГОТОВИТСЯ
В понедельник Катайков встал поздно. Жене велено было говорить, что он всю ночь маялся животом, и помалкивать о том, что он уходил. В доме и во дворе была тишина. Все только шипели друг на друга и махали руками: тише, мол, хозяин спит. С утра явился Тишков, такой веселый, будто пришел поздравлять с праздником. Его не пустили, и он сидел во дворе на ящике, держа в руках шляпу и все улыбаясь. Потом пришел Гогин с поручением от Малокрошечного. Он вошел, шагая, как огромное шимпанзе, и казалось, если бы руки его подросли самую чуточку, они бы уже волочились по земле. Он громко спросил: «Хозяин дома?» — но на него замахали руками, велели молчать, сидеть на другом ящике против Тишкова и ждать. Гогин сел, ничего не поняв, и только много позже сообразил, что хозяин спит. Исподлобья он смотрел на Тишкова. Ему казался подозрительным этот франт, а Тишков безмятежно улыбался, глядя на зверскую физиономию Гогина.
В доме Катайкова жило очень много людей. Все они трепетали от каждого слова хозяина, работали с утра до ночи и получали жалованье, гораздо меньшее, чем полагалось по профсоюзным ставкам. Именовались они, как я уже говорил, названиями всех степеней родства, какие только знает русский язык. С рассвета племянницы стучали на кухне ножами, двоюродный дядя колол во дворе дрова, троюродный брат запряг лошадь в телегу и уехал за товаром в лавку Малокрошечного, шурин уехал с бочкой на реку за водой. Жизнь двора шла обычно, такая же, как жизнь богатого крестьянского двора пятьдесят лет назад, почти такая же, как сто лет назад.
В одиннадцать часов хозяин проснулся. Он громко зевнул, потянулся так, что громко заскрипели пружины в матрасе, и утренним, нечистым голосом крикнул:
— Клаша!
Жена сидела в соседней комнате и ждала, когда хозяин проснется. Она торопливо взяла поднос, на котором стояла глиняная кружка с квасом, граненая стопочка с водкой и лежал пучок зеленого лука. Перекрестившись, она вошла в комнату. Катайков сидел на кровати, спустив на пол босые ноги. Жена молча подошла к нему. Катайков протянул руку, взял кружку, отхлебнул квасу, поставил кружку, взял стопочку, выпил, взял пучок луку, закусил и бросил остатки на поднос. Все это он делал не глядя. Видно, раз и навсегда было точно определено место, где стоит с подносом жена, и порядок, в каком расположены на подносе предметы.
— Ждет кто? — спросил Катайков.
— Тишков и Гогин, — ответила жена.
— Гогина позови.
Жена вышла. Катайков не торопясь стал одеваться. Он был уже в косоворотке и брюках, когда вошел Гогин и стал у двери, головой немного не доставая до потолка. Не обращая на него никакого внимания, Катайков натянул сапоги, поплевал на руки и тщательно разгладил волосы. После этого он взглянул на Гогина.
— Как Иван Михалыч поживает? — спросил он.
— Велел кланяться, — ответил Гогин. — Селедки привезли, сигов копченых, тульские пряники и бомбошки.
— Сигов пусть пришлет с полпудика, — сказал Катайков. — Да вели хозяину зайти, скажи — срочное дело.
Гогин поклонился и повернулся, собираясь уходить, как вдруг Катайков его снова окликнул:
— Слышишь, Степан! (Гогин повернулся.) Ты сколько получаешь у хозяина?
— Откровенно скажу, хозяин, двадцать рублен, — пробасил мрачно Гогин.
— Если я тебя у хозяина месяца на два отпрошу и стану тебе по тридцать платить, пойдешь ко мне?
Гогин долго молчал — видно, нелегко ему было понять такую сложную мысль, — потом пробасил:
— Откровенно скажу, хозяин, с удовольствием.
Тут ему, видимо, захотелось пуститься с Катайковым в откровенности, потому что он начал таким тоном, что было ясно — предстоит долгая речь:
— Откровенно скажу, хозяин...
Но Катайков не собирался вести долгие разговоры.
— Ладно, — сказал он, — иди. Другой раз договоришь.
Гогин повернулся и вышел.
— Тишков! — крикнул хозяин.
Тишков сразу же возник в дверях, сияющий радостью и дружелюбием.
— Ну что, голубчик? — сказал ласково Катайков. — Дали тебе на кухне чего-нибудь?
— Никак нет, — ответил Тишков, улыбаясь так радостно, как будто хотел сказать, что он сыт, пьян и нос у него в табаке и что премного доволен угощением.
— Нехорошо, нехорошо! — покачал головой Катайков. — Ты пойди скажи, что я велел водочки дать и закусить соответственно, и побудь там — может, понадобишься.
Тишков, улыбаясь, кивнул головой и собрался идти, но Катайков, будто вспомнив, добавил:
— Я думаю поехать по торговым делам на месяц, а может, и больше. Только не в город — в глухие места, на север. Поедешь со мной?
— Отчего ж не поехать? — ответил, улыбаясь, Тишков. — Куда скажете, туда и поедем.
— Ладно, — сказал Катайков. — Готовься к субботе. Только вот что: никому ни слова, понял? А то, боюсь. Малокрошечный покупочку перешибет. Соображаешь?
Катайков хитро подмигнул Тишкову, показав этим, что они, мол, друг друга насквозь видят и им много говорить нечего. Тишков сиял, как медный грош.
— Как не понять, — сказал он, — дела купецкие.
— То-то, — сказал Катайков. — Ну иди, голубчик, выпей, закуси и посиди там.
Тишков вышел, и уже входил в комнату Малокрошечный. Редкие волосики торчали на его верхней губе, точно подстриженные крысиные усики. Белые зубы, будто чуть-чуть оскаленные, выглядели так, как если бы их только что заново покрыли эмалью. У него был настороженный, взволнованный вид. Ноздри его двигались, будто он нюхал воздух. И он очень старался придать оскалу видимость улыбки.
— Садись, Ваня, — сказал Катайков и сам опустился на кровать.
Малокрошечный сел на кончик стула. Он сел так даже не из холуйства, не из уважения к хозяину. Малокрошечный сам был не пустяковый человек. Просто он чуял, что начинаются дела и предстоит добыча. Все его нервы были напряжены, внутренняя дрожь страстного охотника за рублями трепала его. Ему было не по настроению сесть спокойно, поглубже, откинуться на спинку. Он нагнулся вперед и вытянул шею. Редкие волосики на верхней его губе еле заметно шевелились.
— Поверишь мне в долг, Ваня? — сразу приступил к делу Катайков.
— Как же, как же! — сказал Малокрошечный. — Все поверю — и лавку и дом поверю, только ведь, знаете, наличность вся в обороте. Иной раз в доме пяти рублей нет. Бывает, только и спасаешься тем, что в собственной лавке сам себе в кредит отпускаешь.
— Ты про рубли говоришь? — спросил Катайков. — Рублей мне не надо. У меня своих хватает. Мне, видишь ли, золотых десяток надо бы тысчонку, даже и две взял бы. Ну, доллары годятся, фунты.
Малокрошечный засмеялся нервным смехом.
— Откуда же? — сказал он. — Что вы, Тимофей Семенович! Откровенно скажу, несколько десяточек было, да продал в Петрозаводске в трудную минуту. Я перед вами как на духу, я весь тут. Ну, пара десяточек, может, найдется, а доллар... я, откровенно скажу, и не знаю, что такое. Так, слыхом слыхал, а видеть не видел. Это ведь, сами знаете, запрещенный предмет, а я, откровенно скажу, боюсь нарушать закон.
— Все «откровенно» да «откровенно»! — сердито сказал Катайков. — Что ты, что твой Гогин — вся фирма откровенничает. Скажи — нет, и вся недолга!
— Как же! — сказал Малокрошечный. — Естественно, я желаю, чтобы вы ко мне имели доверие. Просто заявляю о своих чувствах. А Гогин это от меня научился, и я не возражаю — пускай человек свою честность показывает. Он человек честный, а то я б его и держать не стал.
— Гогин честный, — мрачно согласился Катайков, — украсть — в жизни не украдет, медленный. Красть надо быстро. А убить — убьет. Как думаешь, убьет?
— Убить, может быть, и убьет, если прикажут, так ведь не от бесчестности, а от преданности. А преданность, Тимофей Семенович, — благородное чувство.
— Ладно, — сказал Катайков. — С этим, значит, покончено. Золота и долларов у тебя нет. Ну, а Гогина ты мне в долг дашь?
Усики шевелились, ноздри двигались. Малокрошечный даже слюну проглотил от волнения.
— Как это — Гогина в долг?
— Мне надо поехать на север, в неблизкую дорогу. Дело, понимаешь, торговое, секретное, чужого посвящать не хочу, а Гогин свой, да и понять ничего не поймет.
— Это с удовольствием, берите! — Волосики на губе продолжали двигаться. Грызун понимал, что дело еще впереди.
— Ну, значит, договорились. — Катайков встал и протянул Малокрошечному руку. — Ты иди, мне тут заняться надо.
Малокрошечный как-то небрежно, даже до невежливости небрежно, пожал Катайкову руку. Он думал о своем. Он даже не понял, что его гонят, что с ним прощаются.
— И большое дело, Тимофей Семенович? — спросил он.
— Пустяк, — сказал Катайков, — и говорить не стоит.
Глаза Малокрошечного были широко открыты и очень серьезны. Внутренне он весь дрожал. Охотничья страсть сжигала его.
— Какое же маленькое дело, — сказал он, стараясь сделать вид, что улыбается, — ежели тысяча десяток понадобилась да еще доллары? Это дело первой статьи. Вы уж не откажите в любезности, намекните. Я откровенно скажу, хотел бы деньги вложить.
— Тут денег не нужно, — хмуро сказал Кятайков. — Тут валюта нужна.
— И большие ожидаете выгоды?
— Да как сказать... Рубля четыре на рубль наживу. Ну, не повезет, так три.
— И все в валюте?
— В валюте... Ну ты, Ваня, иди, не задерживай. — Катайков опять протянул руку, и Малокрошечный опять ее не заметил.
Серьезное, даже трагическое выражение было у него на лице. Чуть изломанные брови поднялись кверху, еще шире открылись глаза. Казалось, еще минута — и он начнет ломать руки в трагической скорби.
— Три рубля... — сказал он еле слышно таким тоном, каким провинциальный трагик спросил бы: «Убит?»
— Думаю, четыре, — ответил Катайков.
— Тимофей Семенович... — Малокрошечный опять проглотил слюну. — Позвольте и мне участвовать в деле. Так сказать, пай внести.
Катайков покачал головой:
— Пай, брат, денег стоит. И не простых денег. В этом деле червонец не играет.
— Ну, а если б я достал золотишка и долларов?
— Не надо! — Катайков махнул рукой. — Что ты достанешь — пятьсот или тысячу? Тут дела капитальные, не твоего размаха.
— Ну, а если бы я тысячи на три достал бы?
Катайков покрутил головой:
— Нет, я передумал. Иди, брат. В пятницу Гогина мне пришлешь, не забудь. Месяца через два я тебе его верну в сохранности.
Малокрошечный был доведен до высшей степени возбуждения. Он застыл, как собака на стойке, и весь дрожал.
— Я откровенно скажу, — сказал он, — десять тысяч мог бы вложить — половину золотом, половину долларами. Откровенно скажу, припрятал на случай политических перемен. Знаете, говорят, заграница предпринимает шаги. Но ради вас, Тимофей Семенович, имея к вам, откровенно сказать, исключительное доверие...
— Эх ты, купец! — Катайков рассмеялся. — «Доверие»! Даже не спрашиваешь, какое дело. Тоже мне деляга!
— А какое?
Катайков стал серьезен:
— Садись.
Оба сели. Катайков упер руки в колени и заговорил очень спокойно и неторопливо:
— Обратились ко мне петербургские купцы. Не шушера — первачи! В Петербурге, в Гостином дворе, есть магазин «Штандарт». Существует законно. Вывеска, патент — все, как положено. Хозяин имеет право получать из-за границы товары — за большую, конечно, пошлину. Почему ему такое разрешение вышло, какие были у власти соображения — это нас с тобой не касается. В общем, получает он на таможне товаров на рубль, а без таможни на сто. Понимаешь?
— Контрабанда? — выдохнул Малокрошечный.
— Вот именно. Пойди, уследи! Ну и эти настоящие вещи он продает на валюту. В Ленинграде на руках валюты болтается много. Заграничную вещь продать легко. Трудно доставить товар. Но зато выходит один к пяти. Спрятан товар поблизости от Белого моря. Но по железной дороге не провезешь. Проверяют. Значит, придется доставлять лесом. Через Ветреный пояс. Ну, я учуял, что дело валютное: доставить-то взялся, но с условием, что и мне позволят вложить золотом двадцать тысяч. Столько мне не собрать.
— Половину я бы на себя взял, — сказал Малокрошечный.
— Да ведь тут наличность нужна. Тут векселем не обойдешься.
— А я, откровенно сказать, и наличными согласился бы.
— Ну что ж... Тогда завтра к вечеру принеси. Мы договор подпишем, все по форме. Расписку я тебе дам, как полагается.
— А с распиской я что же сделаю, если, откровенно сказать, неожиданность произойдет?
— Конечно, ко взысканию не представишь, — сказал Катайков. — Да ведь тебе ее достаточно показать, где следует, и Катайкова нет — пропал.
— Да-да, — Малокрошечный кивнул головой, — конечно. Только и я ведь пропал. Я откровенно вам говорю, Тимофей Семенович.
Катайков рассмеялся:
— Да ведь я, откровенно-то говоря, тебя не зову. Ты просишься в дело. А мне что с тобой, что без тебя. Без тебя даже риску меньше.
— Да-да... — Малокрошечный облизал губы. — Так я принесу, Тимофей Семенович?
— Приноси.
Малокрошечный вышел, пятясь задом, ступая на цыпочках. Этой странной походкой он подчеркивал масштаб и величие задуманного дела. Он как бы выражал таким образом свое к этому делу уважение. Катайков подумал и усмехнулся.
«Пожалуй, больше у него и верно нету», — сказал он сам себе и громко крикнул:
— Тишкова ко мне пошлите!
Тишков появился уже с красным, веселым лицом. Видно, на кухне его угостили.
— Пойди в горсовет, — сказал Катайков, — и скажи Прохватаеву, что мне его нужно видеть. Пусть придет.
Тишков обалдел и раскрыл от удивления рот:
— А он придет?
Катайков усмехнулся:
— Ругаться будет, тебя выгонит, а все же придет.
В доме Катайкова жило очень много людей. Все они трепетали от каждого слова хозяина, работали с утра до ночи и получали жалованье, гораздо меньшее, чем полагалось по профсоюзным ставкам. Именовались они, как я уже говорил, названиями всех степеней родства, какие только знает русский язык. С рассвета племянницы стучали на кухне ножами, двоюродный дядя колол во дворе дрова, троюродный брат запряг лошадь в телегу и уехал за товаром в лавку Малокрошечного, шурин уехал с бочкой на реку за водой. Жизнь двора шла обычно, такая же, как жизнь богатого крестьянского двора пятьдесят лет назад, почти такая же, как сто лет назад.
В одиннадцать часов хозяин проснулся. Он громко зевнул, потянулся так, что громко заскрипели пружины в матрасе, и утренним, нечистым голосом крикнул:
— Клаша!
Жена сидела в соседней комнате и ждала, когда хозяин проснется. Она торопливо взяла поднос, на котором стояла глиняная кружка с квасом, граненая стопочка с водкой и лежал пучок зеленого лука. Перекрестившись, она вошла в комнату. Катайков сидел на кровати, спустив на пол босые ноги. Жена молча подошла к нему. Катайков протянул руку, взял кружку, отхлебнул квасу, поставил кружку, взял стопочку, выпил, взял пучок луку, закусил и бросил остатки на поднос. Все это он делал не глядя. Видно, раз и навсегда было точно определено место, где стоит с подносом жена, и порядок, в каком расположены на подносе предметы.
— Ждет кто? — спросил Катайков.
— Тишков и Гогин, — ответила жена.
— Гогина позови.
Жена вышла. Катайков не торопясь стал одеваться. Он был уже в косоворотке и брюках, когда вошел Гогин и стал у двери, головой немного не доставая до потолка. Не обращая на него никакого внимания, Катайков натянул сапоги, поплевал на руки и тщательно разгладил волосы. После этого он взглянул на Гогина.
— Как Иван Михалыч поживает? — спросил он.
— Велел кланяться, — ответил Гогин. — Селедки привезли, сигов копченых, тульские пряники и бомбошки.
— Сигов пусть пришлет с полпудика, — сказал Катайков. — Да вели хозяину зайти, скажи — срочное дело.
Гогин поклонился и повернулся, собираясь уходить, как вдруг Катайков его снова окликнул:
— Слышишь, Степан! (Гогин повернулся.) Ты сколько получаешь у хозяина?
— Откровенно скажу, хозяин, двадцать рублен, — пробасил мрачно Гогин.
— Если я тебя у хозяина месяца на два отпрошу и стану тебе по тридцать платить, пойдешь ко мне?
Гогин долго молчал — видно, нелегко ему было понять такую сложную мысль, — потом пробасил:
— Откровенно скажу, хозяин, с удовольствием.
Тут ему, видимо, захотелось пуститься с Катайковым в откровенности, потому что он начал таким тоном, что было ясно — предстоит долгая речь:
— Откровенно скажу, хозяин...
Но Катайков не собирался вести долгие разговоры.
— Ладно, — сказал он, — иди. Другой раз договоришь.
Гогин повернулся и вышел.
— Тишков! — крикнул хозяин.
Тишков сразу же возник в дверях, сияющий радостью и дружелюбием.
— Ну что, голубчик? — сказал ласково Катайков. — Дали тебе на кухне чего-нибудь?
— Никак нет, — ответил Тишков, улыбаясь так радостно, как будто хотел сказать, что он сыт, пьян и нос у него в табаке и что премного доволен угощением.
— Нехорошо, нехорошо! — покачал головой Катайков. — Ты пойди скажи, что я велел водочки дать и закусить соответственно, и побудь там — может, понадобишься.
Тишков, улыбаясь, кивнул головой и собрался идти, но Катайков, будто вспомнив, добавил:
— Я думаю поехать по торговым делам на месяц, а может, и больше. Только не в город — в глухие места, на север. Поедешь со мной?
— Отчего ж не поехать? — ответил, улыбаясь, Тишков. — Куда скажете, туда и поедем.
— Ладно, — сказал Катайков. — Готовься к субботе. Только вот что: никому ни слова, понял? А то, боюсь. Малокрошечный покупочку перешибет. Соображаешь?
Катайков хитро подмигнул Тишкову, показав этим, что они, мол, друг друга насквозь видят и им много говорить нечего. Тишков сиял, как медный грош.
— Как не понять, — сказал он, — дела купецкие.
— То-то, — сказал Катайков. — Ну иди, голубчик, выпей, закуси и посиди там.
Тишков вышел, и уже входил в комнату Малокрошечный. Редкие волосики торчали на его верхней губе, точно подстриженные крысиные усики. Белые зубы, будто чуть-чуть оскаленные, выглядели так, как если бы их только что заново покрыли эмалью. У него был настороженный, взволнованный вид. Ноздри его двигались, будто он нюхал воздух. И он очень старался придать оскалу видимость улыбки.
— Садись, Ваня, — сказал Катайков и сам опустился на кровать.
Малокрошечный сел на кончик стула. Он сел так даже не из холуйства, не из уважения к хозяину. Малокрошечный сам был не пустяковый человек. Просто он чуял, что начинаются дела и предстоит добыча. Все его нервы были напряжены, внутренняя дрожь страстного охотника за рублями трепала его. Ему было не по настроению сесть спокойно, поглубже, откинуться на спинку. Он нагнулся вперед и вытянул шею. Редкие волосики на верхней его губе еле заметно шевелились.
— Поверишь мне в долг, Ваня? — сразу приступил к делу Катайков.
— Как же, как же! — сказал Малокрошечный. — Все поверю — и лавку и дом поверю, только ведь, знаете, наличность вся в обороте. Иной раз в доме пяти рублей нет. Бывает, только и спасаешься тем, что в собственной лавке сам себе в кредит отпускаешь.
— Ты про рубли говоришь? — спросил Катайков. — Рублей мне не надо. У меня своих хватает. Мне, видишь ли, золотых десяток надо бы тысчонку, даже и две взял бы. Ну, доллары годятся, фунты.
Малокрошечный засмеялся нервным смехом.
— Откуда же? — сказал он. — Что вы, Тимофей Семенович! Откровенно скажу, несколько десяточек было, да продал в Петрозаводске в трудную минуту. Я перед вами как на духу, я весь тут. Ну, пара десяточек, может, найдется, а доллар... я, откровенно скажу, и не знаю, что такое. Так, слыхом слыхал, а видеть не видел. Это ведь, сами знаете, запрещенный предмет, а я, откровенно скажу, боюсь нарушать закон.
— Все «откровенно» да «откровенно»! — сердито сказал Катайков. — Что ты, что твой Гогин — вся фирма откровенничает. Скажи — нет, и вся недолга!
— Как же! — сказал Малокрошечный. — Естественно, я желаю, чтобы вы ко мне имели доверие. Просто заявляю о своих чувствах. А Гогин это от меня научился, и я не возражаю — пускай человек свою честность показывает. Он человек честный, а то я б его и держать не стал.
— Гогин честный, — мрачно согласился Катайков, — украсть — в жизни не украдет, медленный. Красть надо быстро. А убить — убьет. Как думаешь, убьет?
— Убить, может быть, и убьет, если прикажут, так ведь не от бесчестности, а от преданности. А преданность, Тимофей Семенович, — благородное чувство.
— Ладно, — сказал Катайков. — С этим, значит, покончено. Золота и долларов у тебя нет. Ну, а Гогина ты мне в долг дашь?
Усики шевелились, ноздри двигались. Малокрошечный даже слюну проглотил от волнения.
— Как это — Гогина в долг?
— Мне надо поехать на север, в неблизкую дорогу. Дело, понимаешь, торговое, секретное, чужого посвящать не хочу, а Гогин свой, да и понять ничего не поймет.
— Это с удовольствием, берите! — Волосики на губе продолжали двигаться. Грызун понимал, что дело еще впереди.
— Ну, значит, договорились. — Катайков встал и протянул Малокрошечному руку. — Ты иди, мне тут заняться надо.
Малокрошечный как-то небрежно, даже до невежливости небрежно, пожал Катайкову руку. Он думал о своем. Он даже не понял, что его гонят, что с ним прощаются.
— И большое дело, Тимофей Семенович? — спросил он.
— Пустяк, — сказал Катайков, — и говорить не стоит.
Глаза Малокрошечного были широко открыты и очень серьезны. Внутренне он весь дрожал. Охотничья страсть сжигала его.
— Какое же маленькое дело, — сказал он, стараясь сделать вид, что улыбается, — ежели тысяча десяток понадобилась да еще доллары? Это дело первой статьи. Вы уж не откажите в любезности, намекните. Я откровенно скажу, хотел бы деньги вложить.
— Тут денег не нужно, — хмуро сказал Кятайков. — Тут валюта нужна.
— И большие ожидаете выгоды?
— Да как сказать... Рубля четыре на рубль наживу. Ну, не повезет, так три.
— И все в валюте?
— В валюте... Ну ты, Ваня, иди, не задерживай. — Катайков опять протянул руку, и Малокрошечный опять ее не заметил.
Серьезное, даже трагическое выражение было у него на лице. Чуть изломанные брови поднялись кверху, еще шире открылись глаза. Казалось, еще минута — и он начнет ломать руки в трагической скорби.
— Три рубля... — сказал он еле слышно таким тоном, каким провинциальный трагик спросил бы: «Убит?»
— Думаю, четыре, — ответил Катайков.
— Тимофей Семенович... — Малокрошечный опять проглотил слюну. — Позвольте и мне участвовать в деле. Так сказать, пай внести.
Катайков покачал головой:
— Пай, брат, денег стоит. И не простых денег. В этом деле червонец не играет.
— Ну, а если б я достал золотишка и долларов?
— Не надо! — Катайков махнул рукой. — Что ты достанешь — пятьсот или тысячу? Тут дела капитальные, не твоего размаха.
— Ну, а если бы я тысячи на три достал бы?
Катайков покрутил головой:
— Нет, я передумал. Иди, брат. В пятницу Гогина мне пришлешь, не забудь. Месяца через два я тебе его верну в сохранности.
Малокрошечный был доведен до высшей степени возбуждения. Он застыл, как собака на стойке, и весь дрожал.
— Я откровенно скажу, — сказал он, — десять тысяч мог бы вложить — половину золотом, половину долларами. Откровенно скажу, припрятал на случай политических перемен. Знаете, говорят, заграница предпринимает шаги. Но ради вас, Тимофей Семенович, имея к вам, откровенно сказать, исключительное доверие...
— Эх ты, купец! — Катайков рассмеялся. — «Доверие»! Даже не спрашиваешь, какое дело. Тоже мне деляга!
— А какое?
Катайков стал серьезен:
— Садись.
Оба сели. Катайков упер руки в колени и заговорил очень спокойно и неторопливо:
— Обратились ко мне петербургские купцы. Не шушера — первачи! В Петербурге, в Гостином дворе, есть магазин «Штандарт». Существует законно. Вывеска, патент — все, как положено. Хозяин имеет право получать из-за границы товары — за большую, конечно, пошлину. Почему ему такое разрешение вышло, какие были у власти соображения — это нас с тобой не касается. В общем, получает он на таможне товаров на рубль, а без таможни на сто. Понимаешь?
— Контрабанда? — выдохнул Малокрошечный.
— Вот именно. Пойди, уследи! Ну и эти настоящие вещи он продает на валюту. В Ленинграде на руках валюты болтается много. Заграничную вещь продать легко. Трудно доставить товар. Но зато выходит один к пяти. Спрятан товар поблизости от Белого моря. Но по железной дороге не провезешь. Проверяют. Значит, придется доставлять лесом. Через Ветреный пояс. Ну, я учуял, что дело валютное: доставить-то взялся, но с условием, что и мне позволят вложить золотом двадцать тысяч. Столько мне не собрать.
— Половину я бы на себя взял, — сказал Малокрошечный.
— Да ведь тут наличность нужна. Тут векселем не обойдешься.
— А я, откровенно сказать, и наличными согласился бы.
— Ну что ж... Тогда завтра к вечеру принеси. Мы договор подпишем, все по форме. Расписку я тебе дам, как полагается.
— А с распиской я что же сделаю, если, откровенно сказать, неожиданность произойдет?
— Конечно, ко взысканию не представишь, — сказал Катайков. — Да ведь тебе ее достаточно показать, где следует, и Катайкова нет — пропал.
— Да-да, — Малокрошечный кивнул головой, — конечно. Только и я ведь пропал. Я откровенно вам говорю, Тимофей Семенович.
Катайков рассмеялся:
— Да ведь я, откровенно-то говоря, тебя не зову. Ты просишься в дело. А мне что с тобой, что без тебя. Без тебя даже риску меньше.
— Да-да... — Малокрошечный облизал губы. — Так я принесу, Тимофей Семенович?
— Приноси.
Малокрошечный вышел, пятясь задом, ступая на цыпочках. Этой странной походкой он подчеркивал масштаб и величие задуманного дела. Он как бы выражал таким образом свое к этому делу уважение. Катайков подумал и усмехнулся.
«Пожалуй, больше у него и верно нету», — сказал он сам себе и громко крикнул:
— Тишкова ко мне пошлите!
Тишков появился уже с красным, веселым лицом. Видно, на кухне его угостили.
— Пойди в горсовет, — сказал Катайков, — и скажи Прохватаеву, что мне его нужно видеть. Пусть придет.
Тишков обалдел и раскрыл от удивления рот:
— А он придет?
Катайков усмехнулся:
— Ругаться будет, тебя выгонит, а все же придет.
Глава двадцать четвертая
КОМАНДИРОВОЧКИ И РАСПИСОЧКИ
Прохватаев был человек огромного роста. Это с юных лет внушило ему к себе большое уважение. Еще в детстве ребята на улице боялись с ним драться — тяжестью он побеждал любого. К этому у него еще был и бас необыкновенной силы. Шестнадцати лет он поступил приказчиком в бакалейный магазин. Владелец взял его за наружность и голос. Гигант с низким басом придавал магазину солидность. Казалось, что он силен и храбр и может страшно отомстить за обиду. Так это было или не так, не знал никто, в том числе и он сам. То есть силен-то он был, а насчет храбрости вопрос оставался невыясненным. Прохватаев всю жизнь избегал положений, которые могли бы в этот вопрос внести ясность.
На мировой войне он не был — возраст не вышел. В семнадцатом году записался в Красную гвардию. В боях ему не приводилось участвовать. Он ведал раздачей оружия. Мысль, что этот гигант с мощным голосом — трус, никому ни разу не пришла в голову. Поэтому то, что он занимается делами хозяйственными, не внушало подозрений. Участвовал он и в гражданской войне. Был адъютантом начальника тыла дивизии. Начальник его очень ценил, потому что надоедливые просители пугались Прохватаева до смерти. Он носил малиновые галифе, шашку и бурку. Вид у него был необыкновенно лихой. Каждый понимал, что это рубаха-парень — может быть, грубоватый, но зато силач и храбрец. Его дело не рассуждать, а сражаться. Это было так очевидно, что то, что он все-таки не сражается, казалось второстепенным.
В партию он вступил поздно. От работников тыла требовалось при вступлении знание хотя бы азов марксизма. Азы Прохватаеву не давались, и он их выучил как раз к тому времени, когда победа Красной Армии не внушала сомнений. Но все-таки он успел стать членом партии на фронте. Это играло роль.
Таким образом, личное дело у него было превосходное. Красная гвардия, Красная Армия, в партию принят на фронте. При этом и рост, и улыбка, и голос дополняли картину. Он любил говорить: «партия приказала», «партия послала», «партия требует». Это производило впечатление. Он много пил, но ему это прощали. Такой силач, храбрец, боевой человек, широкая душа! Естественно, что он выпивает. Ему выговаривали, но мягко.
Новые времена — новая работа. Прохватаева назначили заместителем директора треста. Там ему не понравилось. Директор треста был старый большевик, человек строгого, даже аскетического нрава. То, что от Прохватаева вечно пахнет спиртным, ему очень не нравилось, а рост и голос он ни в грош не ставил. Прохватаев затосковал, стал ходить по начальству и жаловаться, что работа его не удовлетворяет. Он человек боевой, ему хочется поближе к народу, к рабочему классу. А тут канцелярия и бюрократизм.
Казалось, что такой простой сильный человек должен стать любимцем широких масс. Его рекомендовали в Пудож председателем горсовета.
Теперь Прохватаев почувствовал, что стоит на верном пути.
Первое, что он сделал, став председателем, — это выступил на общем собрании рабочих и служащих города. В простых и доходчивых словах он открестился от бюрократизма и объяснил, что он человек простой, в канцеляриях этих не разбирается, но зато понимает душу рабочего человека и живет народными интересами. Может быть, это было и верно, но беда в том, что люди, которым он поручил разбираться вместо себя в канцеляриях, развели ужасную волокиту, и количество писанины в горсовете значительно выросло. Горожане возмущались, но понимали, что председатель тут ни при чем. Он простой парень, широкая душа, и, конечно, бюрократы его облапошили. Сияя широкой своей улыбкой, Прохватаев встречал редких посетителей, которым через все рогатки удавалось пробиться к нему, и, разводя руками, говорил: «Что ты будешь делать с чернильными душами! Ну я им, мерзавцам, покажу!» И действительно, он орал на своих подчиненных так, что было слышно даже на улице. Прохожие удовлетворенно улыбались: «Пушит, пушит председатель! Так их и надо, бюрократов!» Скоро он подобрал себе близкого человека. Это был Пружников, заведующий общим отделом. Пружников тихо и вежливо кланялся, улыбался, извинялся и незаметно забрал такую власть, что даже заместители Прохватаева его боялись. Пружников и свел Прохватаева с Катайковым. Секрет влияния Пружникова был очень прост. Он жил один, в маленьком домике, который снимал у старичка, уехавшего на неопределенное время к дочери в Петрозаводск. Ставни в доме были почти всегда наглухо закрыты, и там Прохватаев пил, скрытый от постороннего взгляда. Какие ключи Катайков подобрал к Пружникову, я не знаю, но только однажды, когда Прохватаев был уже пьян, за столом оказался Катайков, принесший подкрепление — целую четверть самогона. Утром Прохватаев был мрачен и со страхом вспоминал, что он будто бы целовался с этим кулаком и о чем-то они говорили неподходящем. Пружников его успокоил, объяснив, что Катайков советский купец, человек лояльный, который может принести пользу и что такова теперь политика партии.
Это именно Прохватаев договорился с Катайковым, что тот на свой счет построит новый клуб в городе. Дело получилось скандальное. Приехала даже комиссия из губернии. Прохватаев так широко и виновато улыбался, так беспомощно разводил руками, что комиссия решила: парень, конечно, допустил промах, но это будет ему жестоким уроком. Зато человек он честный и народ его любит. Несмотря на неприятности, выпивки у Пружникова продолжались и даже происходили все чаще и чаще. Бывал на них по-прежнему и Катайков. Историю с клубом он объяснил так: хотел, мол, помочь; не принимают от него помощи — ему это обидно, он оскорблен. Прохватаев даже чувствовал себя неловко за советскую власть, которая оскорбила Катайкова.
Однажды Катайков сообщил неприятную новость: тайные выпивки в доме Пружникова стали известными и кто-то собирается писать заявление. Прохватаев испугался ужасно и стал жаловаться, что не имеет права на личную жизнь, не может отдохнуть, до смерти уставая на государственной работе. Тогда Катайков сказал, что есть вполне дозволенный вид отдыха — охота, что у него километрах в десяти есть хуторок, и если Прохватаев и Пружников, поехав на охоту, заедут на этот хуторок отдохнуть, то там уж никто ничего не пронюхает.
Сначала Прохватаев ездил на охоту по воскресеньям, потом стал уезжать с субботы до понедельника. Он ездил бы и чаще, да надо было каждый день, хоть ненадолго, являться на работу. Он возненавидел своих сотрудников. Ему казалось, что они нарочно подглядывают за ним, мечтают поймать его и сковырнуть. Он перестал с ними здороваться и орал на них при каждом удобном случае. Теперь для него существовало два мира: один — прекрасный, свободный мир на хуторе и второй — отвратительный, на работе. Ему казалось, что он приносит большую жертву, посещая иногда горсовет.
Таково было положение дел, когда Катайков послал Тишкова за Прохватаевым.
Тишков быстро прошел приемную, не обратив никакого внимания на оклик секретаря, открыл дверь и вошел в кабинет Прохватаева. Это был единственный способ попасть к председателю. Если бы Тишков обратился к секретарю и вообще стал бы, так сказать, на официальный путь, его завертело бы волокитное колесо, и не видать бы ему Прохватаева как своих ушей. Не то чтобы Тишков все это понимал или даже задумывался над этим — просто, не очень хорошо представляя себе общественную иерархию, он был убежден, что Катайков везде самый главный и его, конечно, все почитают и слушаются. Поэтому ему, посланцу Катайкова, на всех наплевать.
Прохватаев сидел за столом и, нахмурившись, делал вид, что слушает доклад заведующего коммунхозом о завозке дров. Дело с дровами обстояло удивительно плохо. Лошадей не было, телег не было, да и дров-то, в сущности говоря, не было, потому что заготовки почти не велись, а то немногое, что заготовили, раскрали еще ранней весной. Прохватаев не слушал, что говорит заведующий коммунхозом, бледный человек, страдающий язвой желудка и мечтающий о спокойной работе. Прохватаев знал, что в любом случае, что бы тот ни сказал, он, председатель, когда наступит момент, раза три стукнет кулаком по столу, потом встанет, выйдет на середину комнаты и громко топнет ногой об пол. Когда он увидит, что докладчик доведен до состояния идиотизма, что он дрожит и ничего уже не понимает, Прохватаев скажет ему неожиданно спокойным голосом: «Идите, и чтоб дрова были». Тот уйдет, счастливый уже тем, что унес ноги, и по всему горсовету работники будут шептаться и в ужасе качать головами. От этого, конечно, не прибавится ни дров, ни лошадей, ни телег, но это неважно, потому что виноваты будут сотрудники и Прохватаев всегда может сослаться на то, что он своевременно ругал, предупреждал и давал указания.
Словом, все должно было происходить, как положено, но вдруг появился Тишков. Прохватаев растерялся, увидя его, и нахмурился.
— Ты что? — спросил он, возмущенно глядя на улыбающуюся физиономию Тишкова, но тут же, испугавшись, что Тишков возьмет да и ляпнет что-нибудь насчет Катайкова, добавил: — Ты подожди, помолчи, потом скажешь. — Он быстро выставил докладчика из кабинета и, грозно глядя на Тишкова, сказал: — Ну?
— Тимофей Семенович, — радостно сказал Тишков, — велели, чтоб вы непременно к нему пришли, и поскорее!
Прохватаев, упершись руками в стол, стал грозно подниматься. Он знал, как действует огромная его фигура, бесконечно вырастающая чуть не до самого потолка. Поэтому он не сомневался, что и Тишков уползет из кабинета еле живой от страха. Но Тишков, со своей стороны, знал уже со слов Катайкова, что Прохватаев рассердится, выгонит его и так далее. Полагая свои обязанности исполненными и не считая нужным присутствовать при дальнейшем, Тишков улыбнулся самой радостной из своих улыбок, помахал рукой, повернулся и вышел.
Прохватаев медленно опустился в кресло. Кричать было не на кого. Основное оружие было выбито из рук.
Размышлял Прохватаев минут пятнадцать. За это короткое время он успел несколько раз перейти от отчаяния к ярости, от ярости к страху и от страха к отчаянию. Идти нехорошо — увидят. Не идти — еще хуже: Катайков придет сюда. Конечно, можно его отсюда выгнать, но вдруг он начнет кричать, что ты, мол, на мои деньги пил? Через пятнадцать минут Прохватаев встал, буркнул что-то секретарю, выскочил на улицу и воровской походкой дошел до катайковского дома.
Здесь он огляделся. На улице никого не было. Он понимал, конечно, что не меньше, как человек пять или шесть смотрят на него из-за гераней и фикусов, стоявших на окнах. Но положение было безвыходное. Решив, что потом что-нибудь придумает, Прохватаев быстро вошел в калитку.
На мировой войне он не был — возраст не вышел. В семнадцатом году записался в Красную гвардию. В боях ему не приводилось участвовать. Он ведал раздачей оружия. Мысль, что этот гигант с мощным голосом — трус, никому ни разу не пришла в голову. Поэтому то, что он занимается делами хозяйственными, не внушало подозрений. Участвовал он и в гражданской войне. Был адъютантом начальника тыла дивизии. Начальник его очень ценил, потому что надоедливые просители пугались Прохватаева до смерти. Он носил малиновые галифе, шашку и бурку. Вид у него был необыкновенно лихой. Каждый понимал, что это рубаха-парень — может быть, грубоватый, но зато силач и храбрец. Его дело не рассуждать, а сражаться. Это было так очевидно, что то, что он все-таки не сражается, казалось второстепенным.
В партию он вступил поздно. От работников тыла требовалось при вступлении знание хотя бы азов марксизма. Азы Прохватаеву не давались, и он их выучил как раз к тому времени, когда победа Красной Армии не внушала сомнений. Но все-таки он успел стать членом партии на фронте. Это играло роль.
Таким образом, личное дело у него было превосходное. Красная гвардия, Красная Армия, в партию принят на фронте. При этом и рост, и улыбка, и голос дополняли картину. Он любил говорить: «партия приказала», «партия послала», «партия требует». Это производило впечатление. Он много пил, но ему это прощали. Такой силач, храбрец, боевой человек, широкая душа! Естественно, что он выпивает. Ему выговаривали, но мягко.
Новые времена — новая работа. Прохватаева назначили заместителем директора треста. Там ему не понравилось. Директор треста был старый большевик, человек строгого, даже аскетического нрава. То, что от Прохватаева вечно пахнет спиртным, ему очень не нравилось, а рост и голос он ни в грош не ставил. Прохватаев затосковал, стал ходить по начальству и жаловаться, что работа его не удовлетворяет. Он человек боевой, ему хочется поближе к народу, к рабочему классу. А тут канцелярия и бюрократизм.
Казалось, что такой простой сильный человек должен стать любимцем широких масс. Его рекомендовали в Пудож председателем горсовета.
Теперь Прохватаев почувствовал, что стоит на верном пути.
Первое, что он сделал, став председателем, — это выступил на общем собрании рабочих и служащих города. В простых и доходчивых словах он открестился от бюрократизма и объяснил, что он человек простой, в канцеляриях этих не разбирается, но зато понимает душу рабочего человека и живет народными интересами. Может быть, это было и верно, но беда в том, что люди, которым он поручил разбираться вместо себя в канцеляриях, развели ужасную волокиту, и количество писанины в горсовете значительно выросло. Горожане возмущались, но понимали, что председатель тут ни при чем. Он простой парень, широкая душа, и, конечно, бюрократы его облапошили. Сияя широкой своей улыбкой, Прохватаев встречал редких посетителей, которым через все рогатки удавалось пробиться к нему, и, разводя руками, говорил: «Что ты будешь делать с чернильными душами! Ну я им, мерзавцам, покажу!» И действительно, он орал на своих подчиненных так, что было слышно даже на улице. Прохожие удовлетворенно улыбались: «Пушит, пушит председатель! Так их и надо, бюрократов!» Скоро он подобрал себе близкого человека. Это был Пружников, заведующий общим отделом. Пружников тихо и вежливо кланялся, улыбался, извинялся и незаметно забрал такую власть, что даже заместители Прохватаева его боялись. Пружников и свел Прохватаева с Катайковым. Секрет влияния Пружникова был очень прост. Он жил один, в маленьком домике, который снимал у старичка, уехавшего на неопределенное время к дочери в Петрозаводск. Ставни в доме были почти всегда наглухо закрыты, и там Прохватаев пил, скрытый от постороннего взгляда. Какие ключи Катайков подобрал к Пружникову, я не знаю, но только однажды, когда Прохватаев был уже пьян, за столом оказался Катайков, принесший подкрепление — целую четверть самогона. Утром Прохватаев был мрачен и со страхом вспоминал, что он будто бы целовался с этим кулаком и о чем-то они говорили неподходящем. Пружников его успокоил, объяснив, что Катайков советский купец, человек лояльный, который может принести пользу и что такова теперь политика партии.
Это именно Прохватаев договорился с Катайковым, что тот на свой счет построит новый клуб в городе. Дело получилось скандальное. Приехала даже комиссия из губернии. Прохватаев так широко и виновато улыбался, так беспомощно разводил руками, что комиссия решила: парень, конечно, допустил промах, но это будет ему жестоким уроком. Зато человек он честный и народ его любит. Несмотря на неприятности, выпивки у Пружникова продолжались и даже происходили все чаще и чаще. Бывал на них по-прежнему и Катайков. Историю с клубом он объяснил так: хотел, мол, помочь; не принимают от него помощи — ему это обидно, он оскорблен. Прохватаев даже чувствовал себя неловко за советскую власть, которая оскорбила Катайкова.
Однажды Катайков сообщил неприятную новость: тайные выпивки в доме Пружникова стали известными и кто-то собирается писать заявление. Прохватаев испугался ужасно и стал жаловаться, что не имеет права на личную жизнь, не может отдохнуть, до смерти уставая на государственной работе. Тогда Катайков сказал, что есть вполне дозволенный вид отдыха — охота, что у него километрах в десяти есть хуторок, и если Прохватаев и Пружников, поехав на охоту, заедут на этот хуторок отдохнуть, то там уж никто ничего не пронюхает.
Сначала Прохватаев ездил на охоту по воскресеньям, потом стал уезжать с субботы до понедельника. Он ездил бы и чаще, да надо было каждый день, хоть ненадолго, являться на работу. Он возненавидел своих сотрудников. Ему казалось, что они нарочно подглядывают за ним, мечтают поймать его и сковырнуть. Он перестал с ними здороваться и орал на них при каждом удобном случае. Теперь для него существовало два мира: один — прекрасный, свободный мир на хуторе и второй — отвратительный, на работе. Ему казалось, что он приносит большую жертву, посещая иногда горсовет.
Таково было положение дел, когда Катайков послал Тишкова за Прохватаевым.
Тишков быстро прошел приемную, не обратив никакого внимания на оклик секретаря, открыл дверь и вошел в кабинет Прохватаева. Это был единственный способ попасть к председателю. Если бы Тишков обратился к секретарю и вообще стал бы, так сказать, на официальный путь, его завертело бы волокитное колесо, и не видать бы ему Прохватаева как своих ушей. Не то чтобы Тишков все это понимал или даже задумывался над этим — просто, не очень хорошо представляя себе общественную иерархию, он был убежден, что Катайков везде самый главный и его, конечно, все почитают и слушаются. Поэтому ему, посланцу Катайкова, на всех наплевать.
Прохватаев сидел за столом и, нахмурившись, делал вид, что слушает доклад заведующего коммунхозом о завозке дров. Дело с дровами обстояло удивительно плохо. Лошадей не было, телег не было, да и дров-то, в сущности говоря, не было, потому что заготовки почти не велись, а то немногое, что заготовили, раскрали еще ранней весной. Прохватаев не слушал, что говорит заведующий коммунхозом, бледный человек, страдающий язвой желудка и мечтающий о спокойной работе. Прохватаев знал, что в любом случае, что бы тот ни сказал, он, председатель, когда наступит момент, раза три стукнет кулаком по столу, потом встанет, выйдет на середину комнаты и громко топнет ногой об пол. Когда он увидит, что докладчик доведен до состояния идиотизма, что он дрожит и ничего уже не понимает, Прохватаев скажет ему неожиданно спокойным голосом: «Идите, и чтоб дрова были». Тот уйдет, счастливый уже тем, что унес ноги, и по всему горсовету работники будут шептаться и в ужасе качать головами. От этого, конечно, не прибавится ни дров, ни лошадей, ни телег, но это неважно, потому что виноваты будут сотрудники и Прохватаев всегда может сослаться на то, что он своевременно ругал, предупреждал и давал указания.
Словом, все должно было происходить, как положено, но вдруг появился Тишков. Прохватаев растерялся, увидя его, и нахмурился.
— Ты что? — спросил он, возмущенно глядя на улыбающуюся физиономию Тишкова, но тут же, испугавшись, что Тишков возьмет да и ляпнет что-нибудь насчет Катайкова, добавил: — Ты подожди, помолчи, потом скажешь. — Он быстро выставил докладчика из кабинета и, грозно глядя на Тишкова, сказал: — Ну?
— Тимофей Семенович, — радостно сказал Тишков, — велели, чтоб вы непременно к нему пришли, и поскорее!
Прохватаев, упершись руками в стол, стал грозно подниматься. Он знал, как действует огромная его фигура, бесконечно вырастающая чуть не до самого потолка. Поэтому он не сомневался, что и Тишков уползет из кабинета еле живой от страха. Но Тишков, со своей стороны, знал уже со слов Катайкова, что Прохватаев рассердится, выгонит его и так далее. Полагая свои обязанности исполненными и не считая нужным присутствовать при дальнейшем, Тишков улыбнулся самой радостной из своих улыбок, помахал рукой, повернулся и вышел.
Прохватаев медленно опустился в кресло. Кричать было не на кого. Основное оружие было выбито из рук.
Размышлял Прохватаев минут пятнадцать. За это короткое время он успел несколько раз перейти от отчаяния к ярости, от ярости к страху и от страха к отчаянию. Идти нехорошо — увидят. Не идти — еще хуже: Катайков придет сюда. Конечно, можно его отсюда выгнать, но вдруг он начнет кричать, что ты, мол, на мои деньги пил? Через пятнадцать минут Прохватаев встал, буркнул что-то секретарю, выскочил на улицу и воровской походкой дошел до катайковского дома.
Здесь он огляделся. На улице никого не было. Он понимал, конечно, что не меньше, как человек пять или шесть смотрят на него из-за гераней и фикусов, стоявших на окнах. Но положение было безвыходное. Решив, что потом что-нибудь придумает, Прохватаев быстро вошел в калитку.