Страница:
— Может быть, на хутор к Катайкову, — сказал Силкин. — Помните, Ольга говорила, что Прохватаев гуляет на катайковском хуторе? Значит, шли об этом хуторе какие-то разговоры...
— Да, — задумчиво сказал Мисаилов, — это, пожалуй, единственное.
— Конечно, на хутор Катайкова. (Мы обернулись. Мы не заметили, как в комнату вошел Моденов и внимательно слушал наш разговор.) Там у него хоть маленькое, а свое государство. Крепость. Острожек, обнесенный высокой стеной. От властей далеко, чужому глазу не видно, так что делай, чего душа просит.
— Так вот... — Мисаилов снял с гвоздя фуражку и надел ее. — Никому мстить я не собираюсь и никого преследовать оснований не вижу, а поговорить с Ольгой — поговорю. И тут никакие стены меня не удержат! Может, ее обманули, застращали... может быть — чем черт не шутит! — силой увезли... Нет, силой не может быть. Она с Колькой маленьким говорила. Все равно, поговорить я поговорю. Пусть он хоть армией себя окружает!
— Пошли, ребята! — сказал Харбов.
Мы все бросились надевать фуражки.
— Товарищи, — сказала Марья Трофимовна, — об одном вас прошу: будьте вы осторожнее. Не знаете вы этих людей. Коля, может, что лишнее и говорит, а многое в самом деле понимает про них.
— Хорошо, Марья Трофимовна, — сказал Вася. — Мы будем осторожны.
Моденов молча снял с гвоздя пальто и надел его.
— Если разрешите, — сказал он, — я с вами пойду. Юрий Александрович, конечно, виноват перед вами. Вы, наверное, на него сердитесь... и правильно, нельзя не сердиться. Я постараюсь, насколько мне позволят силы, помочь вам. Мне б не хотелось, чтоб вы сердились на русскую интеллигенцию. У нее есть большие недостатки, но правда же есть и некоторые достоинства.
Мы вышли и зашагали в тумане по скользкой уличной грязи.
Нам предстоял долгий путь. Мы шли молча. Разговаривать было не о чем.
Глава тридцать третья
Глава тридцать четвертая
— Да, — задумчиво сказал Мисаилов, — это, пожалуй, единственное.
— Конечно, на хутор Катайкова. (Мы обернулись. Мы не заметили, как в комнату вошел Моденов и внимательно слушал наш разговор.) Там у него хоть маленькое, а свое государство. Крепость. Острожек, обнесенный высокой стеной. От властей далеко, чужому глазу не видно, так что делай, чего душа просит.
— Так вот... — Мисаилов снял с гвоздя фуражку и надел ее. — Никому мстить я не собираюсь и никого преследовать оснований не вижу, а поговорить с Ольгой — поговорю. И тут никакие стены меня не удержат! Может, ее обманули, застращали... может быть — чем черт не шутит! — силой увезли... Нет, силой не может быть. Она с Колькой маленьким говорила. Все равно, поговорить я поговорю. Пусть он хоть армией себя окружает!
— Пошли, ребята! — сказал Харбов.
Мы все бросились надевать фуражки.
— Товарищи, — сказала Марья Трофимовна, — об одном вас прошу: будьте вы осторожнее. Не знаете вы этих людей. Коля, может, что лишнее и говорит, а многое в самом деле понимает про них.
— Хорошо, Марья Трофимовна, — сказал Вася. — Мы будем осторожны.
Моденов молча снял с гвоздя пальто и надел его.
— Если разрешите, — сказал он, — я с вами пойду. Юрий Александрович, конечно, виноват перед вами. Вы, наверное, на него сердитесь... и правильно, нельзя не сердиться. Я постараюсь, насколько мне позволят силы, помочь вам. Мне б не хотелось, чтоб вы сердились на русскую интеллигенцию. У нее есть большие недостатки, но правда же есть и некоторые достоинства.
Мы вышли и зашагали в тумане по скользкой уличной грязи.
Нам предстоял долгий путь. Мы шли молча. Разговаривать было не о чем.
Глава тридцать третья
ДЯДЯ ИДЕТ В РАЗВЕДКУ
Дядя бежал сквозь туман, попадая ногами в лужи, скользя по грязи, чудом удерживаясь на ногах. Дядя бежал сквозь туман, бормотал про себя фразы и отрывочные слова. Дядя спорил с кем-то, что-то кому-то доказывал, осуждал кого-то за робость.
— Налево, папка, — раздался совсем рядом с ним спокойный голос.
Дядька удивился, посмотрел: Колька, сынок, стоял рядом.
— Ты как здесь? — спросил дядя.
— Налево, говорю, дом Катайкова, а то пройдешь, — не отвечая на вопрос, сказал Колька.
Дядька вгляделся в туман и увидел, что верно — надо идти налево.
Дом Катайкова был безмолвен. Ни звука не доносилось из-за крепко сколоченного, свежепокрашенного забора. Нигде ни малейшей щелочки, наглухо заперты ворота, плотно закрыты окна, плотно притворена калитка. Но дядьку это не смутило. Последние дни он не истратил даром: кое-что он знал про здешние порядки.
Пройдя дом, дядька свернул за угол, пошел вдоль забора и, немного не дойдя до конца его, остановился. На улице никого не было. Колька маленький, правда, торчал рядом, но дядя привык не обращать на него внимания. Он наклонился и подергал рукой доску. Казалось, она наглухо закреплена; но нет, она подалась, дядя, тяжело дыша, оттащил ее кверху — ив самом низу забора открылся лаз. Дядя прислушался. За забором было тихо. Выгибаясь, как кошка, дядя пролез через лаз и оказался в узком проходе между забором и задней стеной бревенчатого сарая. Отдышавшись, он опустил доску на место. Рядом с ним уже стоял Колька маленький. Стоял спокойно, будто ему и полагалось быть здесь.
— Давай, давай отсюда! — сказал ворчливо дядька.
Колька отнесся к приказанию, как к чисто риторической фразе, а дядька не стал проверять, выполнено ли оно. Он осторожно высунул голову из-за угла сарая и осмотрел двор.
Много тайн было в катайковском доме. По ночам на условный стук бесшумно открывалась калитка, и какие-то люди приносили, прятали и перепаковывали товары, за которые дорого платили потом ленинградские модницы; здесь писались фальшивые квитанции и расписки, сюда приходили гонцы с тайными поручениями; в выдолбленных бревнах и за кирпичами лежали свертки золота и иностранной валюты. Много было тайн у хозяина этого дома, но не все тайны своего дома он знал.
За забором катайковского двора копошился замкнутый, отделенный от всего огромного мира, маленький человечий мирок. Здесь принято было со страхом рассказывать о том, что происходит «там», за забором. «Там» нельзя поступить на работу, «там» голод и нищета, «там» преследуют верующих. Безбожие, бесприютность, беззащитность — вот что «там».
«Мы, слава богу, благодаря хозяину сыты, одеты и обуты». Это было предметом гордости жителей катайковского двора. Об этом принято было говорить за каждым обедом, завтраком или ужином. Опуская ложку в щи, полагалось сказать: «Там-то небось таких щец не пробуют». Получив тулуп или сапоги, следовало пощелкать языком от восторга и посочувствовать тем, кто живет за забором: «Они-то небось таких сапог не нашивали». Местными подхалимами были придуманы поговорки и присказки, смысл которых сводился к тому же: там нищета и голод, а мы благодаря хозяину сыты, одеты и обуты.
Мнение, которое сложилось внутри катайковского двора о внешнем мире, было до некоторой степени справедливо. Действительно, безработица была большая и на работу поступить было нелегко. Действительно, бедняцким хозяйствам, не имевшим лошадей и инвентаря, приходилось трудно. Многие из них попадали в долговую кабалу, запутывались и разорялись. Действительно, много нищих бродило по городским и деревенским улицам. И все-таки это была половина правды, даже четверть правды. Для того чтобы катайковским работникам эта четверть казалась правдой полной, они должны были узнавать не все, что происходит в мире, а только часть. Слухи должны были доходить до них отобранными — только те, которые подтверждали и подчеркивали худшее. Поэтому всякое общение с внешним миром осуждалось и даже преследовалось.
В чисто животном смысле работники Катайкова жили неплохо. Они были всегда сыты, зимой жарко топились печи, им не приходилось задумываться о будущем. Они жили, во всяком случае, лучше многих катайковских должников, обремененных семьями, замученных долгами, не уверенных в завтрашнем дне. Но это животное благополучие имело мало общего с человеческой жизнью.
Видимость обеспеченности, отсутствие ответственности, бездумность делали катайковских работников малоприспособленными к самостоятельному существованию. Прожив несколько лет в замкнутом мире катайковского двора, было действительно страшно выйти в большой, неизвестный мир.
Катайков был умный человек и очень трезво, иногда даже слишком трезво, оценивал людей. Казалось бы, иллюзии и заблуждения совершенно ему несвойственны. Но, как ни странно, он искренне был убежден, что живущие в его доме душой ему преданы, что он для них и царь, и бог, и отец. Поэтому если кто-нибудь не смотрит на него, как на бога, не счастлив служить ему и угождать — это человек подлый, неблагодарный, бесчестный. Работать у Катайкова — не долг, а большое счастье; верные слуги вознаграждены уже тем, что могут выполнять приказание хозяина и заслужить его одобрение. Кроме этого счастья, никакого другого им и не нужно.
Всю эту систему взглядов Катайков сам придумал для своих слуг, упорно внушал им из сознательного расчета, а кончил тем, что и сам искренне во все это поверил.
На самом же деле, какими бы темными, забитыми, запуганными людьми ни были работники Катайкова, у них все-таки были свои желания, свои потребности, которые они тщательно от хозяина скрывали. Поэтому во дворе возникла вторая тайная жизнь, о которой хозяину не было ничего известно. Одному нужно было родных навестить, другой стремился побывать на гулянке, у третьего завелся дружок или подружка. Отпроситься, конечно, можно было, но разрешение давалось неохотно, а частые просьбы раздражали хозяина. Большой мир, пускай страшный, с безработицей, необеспеченностью, нищетой, не только пугал, но и влек простором, свежим, свободным воздухом. И вот появились тайные лазы. Фальшивые тетки, дяди, племянники убегали. Отлучки их скрывались. Друзья покрывали друзей. Подхалимы ябедничали.
Начались ссоры, свары и склоки. Ябедников окружала ненависть. Работники Катайкова начинали жить своими интересами и заботами, чуждыми, а чаще враждебными интересам хозяина. Работники объединялись против хозяина и против его шпионов...
Итак, дядька осторожно высунул из-за угла сарая голову и осмотрел дом. Он не впервые навещал негласно катайковских работников и поэтому сразу заметил, что в доме происходит что-то необычное.
Несколько человек собрались в кружок и оживленно разговаривали. В обычное время здесь разговаривать без толку не полагалось. Всякий должен был быть занят или, во всяком случае, делать вид, что занят. Теперь же все будто хвастались тем, что бездельничают.
На телеге, стоявшей у амбара, валялся парень и, заложив руки под голову, вызывающе дрыгал то одной, то другой ногой. Видно было, что ему на все наплевать и он собирается делать все, что ему угодно. На крыльце стояла маленькая старушка с благостным лицом и монотонно говорила. Она отчитывала всех и грозилась пожаловаться хозяину и яркими красками расписывала, как хозяин всех строго накажет. Никто на нее не обращал внимания. Тогда, рассердившись, она сбежала с крыльца и, подбежав мелкими шажками к собравшимся в кружок, стала тянуть их за руки и за плечи, кричать, грозить и даже бить старческим кулачком. От нее только отмахивались. В бессильной ярости просеменила она по двору и стала визгливо кричать на развалившегося в телеге парня. Парень сначала даже и не глядел на нее, а потом поглядел, и у него стало страшное, свирепое лицо. Он медленно поднялся, прихватил рукой коромысло, брошенное кем-то рядом с телегой, и занес его над головой старушонки.
— А-а, старая кляуза! — закричал он страшным голосом. — Попалась наконец! Держись — зашибу!
Он ринулся на старуху, размахивая коромыслом; старуха, отчаянно завизжав, метнулась и, ничего со страху не видя, стала биться о забор, как муха о стекло. Потом она пригнулась и затрусила к крыльцу, все еще повизгивая от страха.
Парень кинул коромысло и, глядя ей вслед, засмеялся громко и добродушно.
— Матвей, — негромко позвал дядька, — поди-ка сюда.
Парень подошел и присел на корточки перед дядькой.
— Здорово, — сказал он.
— Ну как, Матвей, — спросил дядька, — не говорили с хозяином? Возьмет меня на работу?
Парень смотрел на дядю с любопытством.
— Ты вон о чем! — протянул он наконец. — Э-э, брат, не вовремя пришел.
— Так обещали же, — сказал дядька.
— Мало чего обещали! Не до тебя теперь.
— Почему это?
— Потому что, может, нам и самим придется отсюда ходу давать.
Из дома выбежала молодая девушка и стремглав помчалась к погребу.
— Маша, Маша! — кричали ей со всех концов двора. — Расскажи, чего там?
— Рыдаи-ит! — крикнула девушка, растягивая «и», как произносят это слово в жестоких романсах.
— Кто рыдает? — спросил дядька.
— Хозяйка рыдаи-ит, — объяснил Матвей, тоже растягивая букву «и». — Пятый час без передыху.
— А чего ж она так?
— Да боится, что хозяин удрал.
— Как — удрал? — взволнованно спросил дядька. — Совсем удрал?
— Кто его знает, совсем или не совсем. Тут такая суматоха... — Парень засмеялся и покрутил головой. Ему, видно, очень нравилось, что все летит кувырком, что жизнь пошла вверх ногами, что порядок кончился. — Какие-то хозяин тут разговоры вел, что, мол, корабль за ним придет, умчит куда-то в далекие страны. Какие-то ему каменья да жемчуга привезли. Барыня Клашка всполошилась, что он, мол, ее бросит, но он ее уговорил и уехал. Людей, говорят, посылал куда-то на север за Водл-озеро. Целые мешки с едой ему туда отнесли. А в дорогу своих работников никого не взял. Все чужих: Тишкова да Гогина. А барыня-Клашка стала шуровать, где у хозяина что попрятано; видит: он что дорогое есть — все забрал. Она и решила, что он ее обвел. Рыдаит, а мы, понимаешь, волнуемся. Видел, я кляузу попугал? Они теперь боязливые. Понимают, что, ежели что, мы за них возьмемся.
— Да вы-то откуда узнали? — спросил дядька.
— Штука нехитрая! — засмеялся парень. — Народу, видишь, полно, да еще в доме столько же. У каждого два уха да еще глаз пара — вот посчитай, сколько получится. Да по одному языку еще у каждого. Тоже прикинь. Так что, дядя Коля, не время ты выбрал к нам наниматься! Не до тебя.
Девушка выбежала из погреба с бутылкой в руке и помчалась обратно в дом. Парень заложил два пальца в рот и отчаянно свистнул.
— Э-эх! — сказал он. — Погуляем без хозяина! Вали, дядя Коля. Другой раз забежишь. Пойду послушаю, чего наши решают. За жалованье беспокоятся — кто будет платить.
Он встал, не торопясь, вразвалку подошел к собравшимся в кружок и стал слушать.
— Вот беда, Коля! — в волнении сказал дядя. — Надо бы здесь остаться... Сейчас, понимаешь, если им горячее слово сказать, революция может произойти. И ребят надо поставить в известность. Ладно, тут и потом успеется.
Он пролез под забором и стоял на улице, поджидая Колю, в задумчивости пощипывая бородку.
— Да, сынок, — сказал он, когда Коля вылез, — такие дела заворачиваются — ахнешь! Видал, какие штуки паук выкидывает? Пошли!
— Налево, папка, — раздался совсем рядом с ним спокойный голос.
Дядька удивился, посмотрел: Колька, сынок, стоял рядом.
— Ты как здесь? — спросил дядя.
— Налево, говорю, дом Катайкова, а то пройдешь, — не отвечая на вопрос, сказал Колька.
Дядька вгляделся в туман и увидел, что верно — надо идти налево.
Дом Катайкова был безмолвен. Ни звука не доносилось из-за крепко сколоченного, свежепокрашенного забора. Нигде ни малейшей щелочки, наглухо заперты ворота, плотно закрыты окна, плотно притворена калитка. Но дядьку это не смутило. Последние дни он не истратил даром: кое-что он знал про здешние порядки.
Пройдя дом, дядька свернул за угол, пошел вдоль забора и, немного не дойдя до конца его, остановился. На улице никого не было. Колька маленький, правда, торчал рядом, но дядя привык не обращать на него внимания. Он наклонился и подергал рукой доску. Казалось, она наглухо закреплена; но нет, она подалась, дядя, тяжело дыша, оттащил ее кверху — ив самом низу забора открылся лаз. Дядя прислушался. За забором было тихо. Выгибаясь, как кошка, дядя пролез через лаз и оказался в узком проходе между забором и задней стеной бревенчатого сарая. Отдышавшись, он опустил доску на место. Рядом с ним уже стоял Колька маленький. Стоял спокойно, будто ему и полагалось быть здесь.
— Давай, давай отсюда! — сказал ворчливо дядька.
Колька отнесся к приказанию, как к чисто риторической фразе, а дядька не стал проверять, выполнено ли оно. Он осторожно высунул голову из-за угла сарая и осмотрел двор.
Много тайн было в катайковском доме. По ночам на условный стук бесшумно открывалась калитка, и какие-то люди приносили, прятали и перепаковывали товары, за которые дорого платили потом ленинградские модницы; здесь писались фальшивые квитанции и расписки, сюда приходили гонцы с тайными поручениями; в выдолбленных бревнах и за кирпичами лежали свертки золота и иностранной валюты. Много было тайн у хозяина этого дома, но не все тайны своего дома он знал.
За забором катайковского двора копошился замкнутый, отделенный от всего огромного мира, маленький человечий мирок. Здесь принято было со страхом рассказывать о том, что происходит «там», за забором. «Там» нельзя поступить на работу, «там» голод и нищета, «там» преследуют верующих. Безбожие, бесприютность, беззащитность — вот что «там».
«Мы, слава богу, благодаря хозяину сыты, одеты и обуты». Это было предметом гордости жителей катайковского двора. Об этом принято было говорить за каждым обедом, завтраком или ужином. Опуская ложку в щи, полагалось сказать: «Там-то небось таких щец не пробуют». Получив тулуп или сапоги, следовало пощелкать языком от восторга и посочувствовать тем, кто живет за забором: «Они-то небось таких сапог не нашивали». Местными подхалимами были придуманы поговорки и присказки, смысл которых сводился к тому же: там нищета и голод, а мы благодаря хозяину сыты, одеты и обуты.
Мнение, которое сложилось внутри катайковского двора о внешнем мире, было до некоторой степени справедливо. Действительно, безработица была большая и на работу поступить было нелегко. Действительно, бедняцким хозяйствам, не имевшим лошадей и инвентаря, приходилось трудно. Многие из них попадали в долговую кабалу, запутывались и разорялись. Действительно, много нищих бродило по городским и деревенским улицам. И все-таки это была половина правды, даже четверть правды. Для того чтобы катайковским работникам эта четверть казалась правдой полной, они должны были узнавать не все, что происходит в мире, а только часть. Слухи должны были доходить до них отобранными — только те, которые подтверждали и подчеркивали худшее. Поэтому всякое общение с внешним миром осуждалось и даже преследовалось.
В чисто животном смысле работники Катайкова жили неплохо. Они были всегда сыты, зимой жарко топились печи, им не приходилось задумываться о будущем. Они жили, во всяком случае, лучше многих катайковских должников, обремененных семьями, замученных долгами, не уверенных в завтрашнем дне. Но это животное благополучие имело мало общего с человеческой жизнью.
Видимость обеспеченности, отсутствие ответственности, бездумность делали катайковских работников малоприспособленными к самостоятельному существованию. Прожив несколько лет в замкнутом мире катайковского двора, было действительно страшно выйти в большой, неизвестный мир.
Катайков был умный человек и очень трезво, иногда даже слишком трезво, оценивал людей. Казалось бы, иллюзии и заблуждения совершенно ему несвойственны. Но, как ни странно, он искренне был убежден, что живущие в его доме душой ему преданы, что он для них и царь, и бог, и отец. Поэтому если кто-нибудь не смотрит на него, как на бога, не счастлив служить ему и угождать — это человек подлый, неблагодарный, бесчестный. Работать у Катайкова — не долг, а большое счастье; верные слуги вознаграждены уже тем, что могут выполнять приказание хозяина и заслужить его одобрение. Кроме этого счастья, никакого другого им и не нужно.
Всю эту систему взглядов Катайков сам придумал для своих слуг, упорно внушал им из сознательного расчета, а кончил тем, что и сам искренне во все это поверил.
На самом же деле, какими бы темными, забитыми, запуганными людьми ни были работники Катайкова, у них все-таки были свои желания, свои потребности, которые они тщательно от хозяина скрывали. Поэтому во дворе возникла вторая тайная жизнь, о которой хозяину не было ничего известно. Одному нужно было родных навестить, другой стремился побывать на гулянке, у третьего завелся дружок или подружка. Отпроситься, конечно, можно было, но разрешение давалось неохотно, а частые просьбы раздражали хозяина. Большой мир, пускай страшный, с безработицей, необеспеченностью, нищетой, не только пугал, но и влек простором, свежим, свободным воздухом. И вот появились тайные лазы. Фальшивые тетки, дяди, племянники убегали. Отлучки их скрывались. Друзья покрывали друзей. Подхалимы ябедничали.
Начались ссоры, свары и склоки. Ябедников окружала ненависть. Работники Катайкова начинали жить своими интересами и заботами, чуждыми, а чаще враждебными интересам хозяина. Работники объединялись против хозяина и против его шпионов...
Итак, дядька осторожно высунул из-за угла сарая голову и осмотрел дом. Он не впервые навещал негласно катайковских работников и поэтому сразу заметил, что в доме происходит что-то необычное.
Несколько человек собрались в кружок и оживленно разговаривали. В обычное время здесь разговаривать без толку не полагалось. Всякий должен был быть занят или, во всяком случае, делать вид, что занят. Теперь же все будто хвастались тем, что бездельничают.
На телеге, стоявшей у амбара, валялся парень и, заложив руки под голову, вызывающе дрыгал то одной, то другой ногой. Видно было, что ему на все наплевать и он собирается делать все, что ему угодно. На крыльце стояла маленькая старушка с благостным лицом и монотонно говорила. Она отчитывала всех и грозилась пожаловаться хозяину и яркими красками расписывала, как хозяин всех строго накажет. Никто на нее не обращал внимания. Тогда, рассердившись, она сбежала с крыльца и, подбежав мелкими шажками к собравшимся в кружок, стала тянуть их за руки и за плечи, кричать, грозить и даже бить старческим кулачком. От нее только отмахивались. В бессильной ярости просеменила она по двору и стала визгливо кричать на развалившегося в телеге парня. Парень сначала даже и не глядел на нее, а потом поглядел, и у него стало страшное, свирепое лицо. Он медленно поднялся, прихватил рукой коромысло, брошенное кем-то рядом с телегой, и занес его над головой старушонки.
— А-а, старая кляуза! — закричал он страшным голосом. — Попалась наконец! Держись — зашибу!
Он ринулся на старуху, размахивая коромыслом; старуха, отчаянно завизжав, метнулась и, ничего со страху не видя, стала биться о забор, как муха о стекло. Потом она пригнулась и затрусила к крыльцу, все еще повизгивая от страха.
Парень кинул коромысло и, глядя ей вслед, засмеялся громко и добродушно.
— Матвей, — негромко позвал дядька, — поди-ка сюда.
Парень подошел и присел на корточки перед дядькой.
— Здорово, — сказал он.
— Ну как, Матвей, — спросил дядька, — не говорили с хозяином? Возьмет меня на работу?
Парень смотрел на дядю с любопытством.
— Ты вон о чем! — протянул он наконец. — Э-э, брат, не вовремя пришел.
— Так обещали же, — сказал дядька.
— Мало чего обещали! Не до тебя теперь.
— Почему это?
— Потому что, может, нам и самим придется отсюда ходу давать.
Из дома выбежала молодая девушка и стремглав помчалась к погребу.
— Маша, Маша! — кричали ей со всех концов двора. — Расскажи, чего там?
— Рыдаи-ит! — крикнула девушка, растягивая «и», как произносят это слово в жестоких романсах.
— Кто рыдает? — спросил дядька.
— Хозяйка рыдаи-ит, — объяснил Матвей, тоже растягивая букву «и». — Пятый час без передыху.
— А чего ж она так?
— Да боится, что хозяин удрал.
— Как — удрал? — взволнованно спросил дядька. — Совсем удрал?
— Кто его знает, совсем или не совсем. Тут такая суматоха... — Парень засмеялся и покрутил головой. Ему, видно, очень нравилось, что все летит кувырком, что жизнь пошла вверх ногами, что порядок кончился. — Какие-то хозяин тут разговоры вел, что, мол, корабль за ним придет, умчит куда-то в далекие страны. Какие-то ему каменья да жемчуга привезли. Барыня Клашка всполошилась, что он, мол, ее бросит, но он ее уговорил и уехал. Людей, говорят, посылал куда-то на север за Водл-озеро. Целые мешки с едой ему туда отнесли. А в дорогу своих работников никого не взял. Все чужих: Тишкова да Гогина. А барыня-Клашка стала шуровать, где у хозяина что попрятано; видит: он что дорогое есть — все забрал. Она и решила, что он ее обвел. Рыдаит, а мы, понимаешь, волнуемся. Видел, я кляузу попугал? Они теперь боязливые. Понимают, что, ежели что, мы за них возьмемся.
— Да вы-то откуда узнали? — спросил дядька.
— Штука нехитрая! — засмеялся парень. — Народу, видишь, полно, да еще в доме столько же. У каждого два уха да еще глаз пара — вот посчитай, сколько получится. Да по одному языку еще у каждого. Тоже прикинь. Так что, дядя Коля, не время ты выбрал к нам наниматься! Не до тебя.
Девушка выбежала из погреба с бутылкой в руке и помчалась обратно в дом. Парень заложил два пальца в рот и отчаянно свистнул.
— Э-эх! — сказал он. — Погуляем без хозяина! Вали, дядя Коля. Другой раз забежишь. Пойду послушаю, чего наши решают. За жалованье беспокоятся — кто будет платить.
Он встал, не торопясь, вразвалку подошел к собравшимся в кружок и стал слушать.
— Вот беда, Коля! — в волнении сказал дядя. — Надо бы здесь остаться... Сейчас, понимаешь, если им горячее слово сказать, революция может произойти. И ребят надо поставить в известность. Ладно, тут и потом успеется.
Он пролез под забором и стоял на улице, поджидая Колю, в задумчивости пощипывая бородку.
— Да, сынок, — сказал он, когда Коля вылез, — такие дела заворачиваются — ахнешь! Видал, какие штуки паук выкидывает? Пошли!
Глава тридцать четвертая
КРЕПОСТЬ В ЛЕСУ
Впереди молча шагал Мисаилов. Он за всю дорогу не сказал ни одного слова. Чуть отставая от него, шли справа Харбов и слева Тикачев — охрана, готовая ринуться на его защиту. Дальше шли мы с Семой Силкиным, и сзади, тяжело дыша, скользя по грязи, но не отставая, шел поддерживаемый под руку Сашей Девятиным Андрей Аполлинариевич.
Через час тракт свернул направо, на Каргополь, а мы взяли левее и пошли прямо на север, к Сум-озеру. Здесь дорога была грунтовая. Идти стало труднее: ноги больше скользили.
Полное безмолвие было вокруг. Ни звука не доносилось сквозь туман. Дорога была так пустынна, будто шла по совсем незаселенному краю. Один только раз встретился нам человек. Сначала возникло темное пятно, потом вырисовалась фигура. Это был милиционер Задоров, старший товарищ Вани Патетюрина, пожилой, молчаливый, медлительный и необыкновенно спокойный. Он, казалось, все видел, всего ожидал, и удивить его было невозможно. Он кивнул нам и молча смотрел, как мы проходим мимо. Харбов подбежал к нему. Мы шли не останавливаясь. Уже через минуту Харбов и Задоров исчезли в тумане, потом я услышал, как хлюпают по лужам сапоги Харбова. Андрюшка занял прежнее место, чуть позади Мисаилова. Мы шли дальше. Обернувшись назад, я увидел, что еще одна молчаливая фигура шла позади Андрея Аполлинариевича: Задоров присоединился к нам.
И снова шагали мы, восемь человек, посреди бесконечного моря тумана. Минута шла за минутой, тянулась верста за верстой...
Задоров негромко сказал:
— Вот дорога на хутор.
Через канаву был переброшен деревянный мостик, и между деревьями шла узкая наезженная дорога. По ней ездили мало, между колеями росла трава. Дорога обходила большие деревья, кое-где на самой ее середине торчали невысокие пни.
Чем дальше отходили мы от большой дороги, тем крупнее становились деревья. Огромные ели тянули черные лапы над нашими головами, некоторые нависали так низко, что мы задевали за них.
— Далеко еще? — спросил задыхающимся голосом Андрей Аполлинариевич.
— Недалеко, — негромко сказал Задоров.
Дорога свернула. Лес расступился, мы вышли на поляну. Почти всю ее занимал большой двор, обнесенный высокой стеной. От стены до ближайших деревьев было шагов десять. Стена поднималась выше человеческого роста, колеи вели к воротам. Это были огромные, тяжелые ворота, сколоченные из толстых досок. Кованые железные полосы шли поперек каждой створки. Над стеной виднелась темная масса. Мы не могли сквозь туман различить, что это. Какое-то здание высилось внутри двора. В тумане оно казалось огромным. Мы остановились возле ворот.
— Ну что ж, — сказал Харбов, — будем стучать?
Мисаилов молча подошел и кулаком заколотил в тяжелые доски. Стук показался мне неожиданно тихим. Видно, доски на створках были очень толстыми.
— Да, — сказал Тикачев, — тут, брат, голыми руками не достучишься! — Он повернулся и заколотил изо всех сил сапогами. Но и теперь стук казался тихим.
— Черт его знает... — сказал с сомнением Харбов. — Может, полезем через стену? Как ты считаешь, товарищ Задоров?
Задоров подошел ближе и посмотрел наверх.
— Частное владение, — хмуро сказал он. — Закон не позволяет.
— Э! — громко крикнул Силкин, приложив ладони трубкой ко рту. — Есть тут кто живой?
— Чего надо? Какие люди? — раздался неожиданно голос сверху.
Мы подняли головы. Над воротами торчала чья-то голова. Она была еле видна сквозь туман. Черты лица мы не различали, только видно было, что волосы торчат в разные стороны.
— Нам гражданина Катайкова, — сказал Тикачев.
— Нету здесь никого, — ответил голос. — Идите своей дорогой.
— Слушай, товарищ, — вмешался Харбов, — будь человеком, позови Катайкова — нужен по делу.
— Нет никого, — повторил голос. — Не безобразничайте, говорю. Не имеете права!
Голова над стеной исчезла.
— Вот черт! — сказал Харбов. — Ну что будешь делать? Может, ты, товарищ Задоров, милицейской властью?
— Не имею причины, — ответил Задоров. — Если бы предписание было, тогда другое дело. А так закон не позволяет.
Хмурые, мы отошли от ворот. Андрей Аполлинариевич сел на пень, вынул платок и стал тщательно вытирать лоб, лицо и шею. Для старика это был не маленький переход. Да и все мы устали. Здесь торчало много пней. Деревья спилили, чтобы они не закрывали подходы к стене. Мы расселись на пнях. Только Мисаилов остался стоять, по-прежнему глядя на ворота.
— Ну что будем делать? — спросил Харбов.
— Тише! — сказал Мисаилов. — Слышите?
Мы замолчали. Сначала в тишине я услышал только, как падают капли с листьев, потом, вслушиваясь, я понял, о чем говорил Мисаилов: из здания еле слышно доносилось пение и взвизги гармошки. Отдельные ноты долетали до нас. Воображением мы восстанавливали рев пьяного хора.
— Она здесь, — сказал Мисаилов. — Я буду ждать. Когда-нибудь она выйдет...
Он сел на пень и стал не торопясь скручивать козью ножку, показывая этим, что готов к долгому ожиданию. Мы все устроились поудобнее. Мы тоже будем ждать столько, сколько понадобится.
Теперь мы яснее слышали пение, гиканье, выкрики, доносившиеся сквозь плотно прикрытые ставни. Один раз я даже разобрал, как там, в этом странном доме, не в лад, нестройно, но отчаянно громко кричали «ура». Мисаилов закурил, и сизый махорочный дым смешался с белым туманом. За стенами дома стало тихо. Монотонно падали капли с листьев. Ветерок прошел по деревьям. Листья тихо зашумели. Туман задвигался, будто взволнованный появлением ветра.
— Семнадцатый век, — сказал Моденов. — Честное слово, семнадцатый век. Чем больше я живу в нашем уезде, тем чаще мне кажется, что я читаю старинную рукопись. Будто все продолжается семнадцатое столетие.
Харбов вышел вперед, руки сложил за спиной, расставил широко ноги и, закинув голову, стоял, глядя на полускрытое туманом здание.
— Ничего, — сказал Харбов. — Недолго ему продолжаться, этому вашему семнадцатому столетию! Подрубим его под корень.
Снова ветер прошел по деревьям, и клубы тумана задвигались, стали стремиться вверх, чтобы уйти от ветра в недоступную высоту.
— Тише! — сказал Мисаилов. — Слышите?
Шум и гомон поднялись во дворе. Звучали голоса, заржала лошадь, взвизгнула и замолкла гармонь.
Мы вскочили и стали возле ворот.
За стеной переговаривались люди. Загремели затворы, и створки ворот медленно разошлись. И только они разошлись, как гармонь заиграла лихую громкую песню. А минутой позже грянул хор. Все, что угодно, могло быть в семнадцатом веке, но не могла звучать эта разухабистая, развязная, наглая песня.
В первой коляске сидели Булатов и Ольга. Странное было лицо у Ольги. Кажется, она не видела и не слышала ничего, что происходит вокруг, — так была она полна чем-то своим. Глаза Булатова были прищурены, губы сжаты.
Мисаилов выступил вперед и стал перед лошадьми. Лошади зафыркали, остановились, оглобля выперла вперед. Остановился и второй экипаж. В нем на козлах сидел Гогин, лицо которого не выражало ничего, а сзади спокойный Катайков и счастливый Тишков с растянутой гармонью на коленях.
Не знаю, готовились ли они к встрече с нами... Может быть, Катайкову доложили, что мы стучались в ворота. Во всяком случае, они ничуть не встревожились, увидя нас. Ни у Катайкова, ни у Булатова не изменились лица. Ольга, наверное, даже не поняла, почему остановка. Она нас не видела, а если и видела, то не узнала. Так она была полна своим душевным волнением, что ей было безразлично все происходившее вокруг.
Харбов подскочил к Мисаилову и, схватив его за руку, отвел в сторону.
— Твое слово потом, — коротко и решительно сказал он.
Мисаилов подчинился не споря. Задоров выступил вперед.
— Ваши документики, граждане, — сказал он спокойно. — Куда направляетесь, по какому делу?
— По командировке городского Совета, — сказал спокойно Булатов. — Едем по уезду проверять заготовку дров.
— Предъявите удостоверение, — сказал милиционер.
— Извольте. — Булатов протянул сложенную бумажку.
Задоров не торопясь развернул ее и внимательно прочитал. Харбов заглядывал через его плечо.
— Так, — сказал, подумав, Задоров. — Ничего не скажу, все в порядке. А эта гражданка кто будет?
— Моя жена, — сказал Булатов и протянул Задорову вторую бумажку.
Задоров опять долго и внимательно ее читал, и Харбов смотрел через его плечо.
— Так, — сказал Задоров. — Записались, значит.
— Записались, — коротко ответил Булатов.
— Ну что же, — сказал Задоров. — Возражений не имею. Можете ехать.
— Трогай, — сказал Булатов.
Мисаилов выступил вперед и взял лошадей под уздцы.
— Одну минуту, — сказал он. — Ольга, мне нужно с тобою поговорить.
Не знаю, когда Ольга заметила и узнала Мисаилова. Во всяком случае, она, кажется, ничуть не удивилась и не взволновалась.
— Да, конечно, — сказала она и спокойно сошла с коляски.
Я не мог понять ее спокойствия. В ней была полная отрешенность, как будто сквозь все, что видела она вокруг, проступало нечто более значительное и важное, целиком поглощавшее ее внимание. Она стояла перед Мисаиловым и смотрела ему в лицо спокойно и ласково.
— Я хочу только знать, — сказал Мисаилов негромко и тоже как будто спокойно, — действительно ли ты уезжаешь по собственной воле?
— Да, Вася, — сказала Ольга. — Я знаю, тебе это кажется странным. Мне тоже многое кажется странным. Я никогда не думала, что так может быть. Но вот — случилось. И я очень счастлива. Я даже не знала, что такое счастье возможно. И не ты же будешь ему мешать...
Оба они говорили негромко, но достаточно отчетливо, чтобы нам все было слышно. Они, наверное, просто о нас забыли.
— Да, конечно, — как бы раздумывая, сказал Мисаилов.
— Ты понимаешь, — заговорила Ольга доверчиво и спокойно, — я знаю, что буду мучиться из-за тебя. Я ведь все понимаю. Я буду потом себя упрекать, потому что я очень перед тобой виновата. Но это будет потом. Я не хочу сейчас думать об этом. До свиданья.
Она протянула Мисаилову руку, и Мисаилов пожал ее. Потом он провел рукой по волосам и отошел в сторону, а Ольга спокойно села на сиденье рядом с Булатовым.
Взвизгнула гармонь. Отчаянным голосом запел Тишков все ту же разухабистую песню:
— Нет, это черт знает что! — сказал он. — Это ужасное безобразие! Неужели советская власть бессильна? Я тебя не понимаю, Задоров...
— А что ты не понимаешь? — спокойно сказал Задоров. — У людей командировочное удостоверение, подписанное председателем горсовета. Что же он, по-твоему, не советская власть, что ли?
Из ворот выехала двуколка и быстро покатилась к лесу. Откормленный жеребчик энергично перебирал ногами. Двое сидели в двуколке, оба в брезентовых плащах с поднятыми капюшонами. Лица их не были нам видны. Они рассчитывали на то, что мы не успеем остановить их, но Харбов ринулся вперед и дернул за вожжу. Жеребчик свернул и остановился.
Через час тракт свернул направо, на Каргополь, а мы взяли левее и пошли прямо на север, к Сум-озеру. Здесь дорога была грунтовая. Идти стало труднее: ноги больше скользили.
Полное безмолвие было вокруг. Ни звука не доносилось сквозь туман. Дорога была так пустынна, будто шла по совсем незаселенному краю. Один только раз встретился нам человек. Сначала возникло темное пятно, потом вырисовалась фигура. Это был милиционер Задоров, старший товарищ Вани Патетюрина, пожилой, молчаливый, медлительный и необыкновенно спокойный. Он, казалось, все видел, всего ожидал, и удивить его было невозможно. Он кивнул нам и молча смотрел, как мы проходим мимо. Харбов подбежал к нему. Мы шли не останавливаясь. Уже через минуту Харбов и Задоров исчезли в тумане, потом я услышал, как хлюпают по лужам сапоги Харбова. Андрюшка занял прежнее место, чуть позади Мисаилова. Мы шли дальше. Обернувшись назад, я увидел, что еще одна молчаливая фигура шла позади Андрея Аполлинариевича: Задоров присоединился к нам.
И снова шагали мы, восемь человек, посреди бесконечного моря тумана. Минута шла за минутой, тянулась верста за верстой...
Задоров негромко сказал:
— Вот дорога на хутор.
Через канаву был переброшен деревянный мостик, и между деревьями шла узкая наезженная дорога. По ней ездили мало, между колеями росла трава. Дорога обходила большие деревья, кое-где на самой ее середине торчали невысокие пни.
Чем дальше отходили мы от большой дороги, тем крупнее становились деревья. Огромные ели тянули черные лапы над нашими головами, некоторые нависали так низко, что мы задевали за них.
— Далеко еще? — спросил задыхающимся голосом Андрей Аполлинариевич.
— Недалеко, — негромко сказал Задоров.
Дорога свернула. Лес расступился, мы вышли на поляну. Почти всю ее занимал большой двор, обнесенный высокой стеной. От стены до ближайших деревьев было шагов десять. Стена поднималась выше человеческого роста, колеи вели к воротам. Это были огромные, тяжелые ворота, сколоченные из толстых досок. Кованые железные полосы шли поперек каждой створки. Над стеной виднелась темная масса. Мы не могли сквозь туман различить, что это. Какое-то здание высилось внутри двора. В тумане оно казалось огромным. Мы остановились возле ворот.
— Ну что ж, — сказал Харбов, — будем стучать?
Мисаилов молча подошел и кулаком заколотил в тяжелые доски. Стук показался мне неожиданно тихим. Видно, доски на створках были очень толстыми.
— Да, — сказал Тикачев, — тут, брат, голыми руками не достучишься! — Он повернулся и заколотил изо всех сил сапогами. Но и теперь стук казался тихим.
— Черт его знает... — сказал с сомнением Харбов. — Может, полезем через стену? Как ты считаешь, товарищ Задоров?
Задоров подошел ближе и посмотрел наверх.
— Частное владение, — хмуро сказал он. — Закон не позволяет.
— Э! — громко крикнул Силкин, приложив ладони трубкой ко рту. — Есть тут кто живой?
— Чего надо? Какие люди? — раздался неожиданно голос сверху.
Мы подняли головы. Над воротами торчала чья-то голова. Она была еле видна сквозь туман. Черты лица мы не различали, только видно было, что волосы торчат в разные стороны.
— Нам гражданина Катайкова, — сказал Тикачев.
— Нету здесь никого, — ответил голос. — Идите своей дорогой.
— Слушай, товарищ, — вмешался Харбов, — будь человеком, позови Катайкова — нужен по делу.
— Нет никого, — повторил голос. — Не безобразничайте, говорю. Не имеете права!
Голова над стеной исчезла.
— Вот черт! — сказал Харбов. — Ну что будешь делать? Может, ты, товарищ Задоров, милицейской властью?
— Не имею причины, — ответил Задоров. — Если бы предписание было, тогда другое дело. А так закон не позволяет.
Хмурые, мы отошли от ворот. Андрей Аполлинариевич сел на пень, вынул платок и стал тщательно вытирать лоб, лицо и шею. Для старика это был не маленький переход. Да и все мы устали. Здесь торчало много пней. Деревья спилили, чтобы они не закрывали подходы к стене. Мы расселись на пнях. Только Мисаилов остался стоять, по-прежнему глядя на ворота.
— Ну что будем делать? — спросил Харбов.
— Тише! — сказал Мисаилов. — Слышите?
Мы замолчали. Сначала в тишине я услышал только, как падают капли с листьев, потом, вслушиваясь, я понял, о чем говорил Мисаилов: из здания еле слышно доносилось пение и взвизги гармошки. Отдельные ноты долетали до нас. Воображением мы восстанавливали рев пьяного хора.
— Она здесь, — сказал Мисаилов. — Я буду ждать. Когда-нибудь она выйдет...
Он сел на пень и стал не торопясь скручивать козью ножку, показывая этим, что готов к долгому ожиданию. Мы все устроились поудобнее. Мы тоже будем ждать столько, сколько понадобится.
Теперь мы яснее слышали пение, гиканье, выкрики, доносившиеся сквозь плотно прикрытые ставни. Один раз я даже разобрал, как там, в этом странном доме, не в лад, нестройно, но отчаянно громко кричали «ура». Мисаилов закурил, и сизый махорочный дым смешался с белым туманом. За стенами дома стало тихо. Монотонно падали капли с листьев. Ветерок прошел по деревьям. Листья тихо зашумели. Туман задвигался, будто взволнованный появлением ветра.
— Семнадцатый век, — сказал Моденов. — Честное слово, семнадцатый век. Чем больше я живу в нашем уезде, тем чаще мне кажется, что я читаю старинную рукопись. Будто все продолжается семнадцатое столетие.
Харбов вышел вперед, руки сложил за спиной, расставил широко ноги и, закинув голову, стоял, глядя на полускрытое туманом здание.
— Ничего, — сказал Харбов. — Недолго ему продолжаться, этому вашему семнадцатому столетию! Подрубим его под корень.
Снова ветер прошел по деревьям, и клубы тумана задвигались, стали стремиться вверх, чтобы уйти от ветра в недоступную высоту.
— Тише! — сказал Мисаилов. — Слышите?
Шум и гомон поднялись во дворе. Звучали голоса, заржала лошадь, взвизгнула и замолкла гармонь.
Мы вскочили и стали возле ворот.
За стеной переговаривались люди. Загремели затворы, и створки ворот медленно разошлись. И только они разошлись, как гармонь заиграла лихую громкую песню. А минутой позже грянул хор. Все, что угодно, могло быть в семнадцатом веке, но не могла звучать эта разухабистая, развязная, наглая песня.
пел хор визгливо, нестройно, вразнобой.
Ехал на ярмарку ухарь-купец, —
Туман поднялся выше леса и выше дома. И мы увидели вовсе не старый острожек, построенный в потаенном месте в лесу, а обыкновенный кулацкий дом, с обыкновенным двором, обнесенным крепким забором. Одна за другой выехали из ворот две коляски — каждая, запряженная парой сытых лошадей. Провожающие высыпали из ворот. Я узнал настороженную, поднятую кверху, с раздувающимися ноздрями мордочку Малокрошечного. Трактирный гомон висел в воздухе, гомон, не подходящий к торжественному молчанию леса.
Ухарь-купец, удалой молодец!
Старых и малых поил он вином...
Пей, пропивай, эх, пропьем — наживем!
В первой коляске сидели Булатов и Ольга. Странное было лицо у Ольги. Кажется, она не видела и не слышала ничего, что происходит вокруг, — так была она полна чем-то своим. Глаза Булатова были прищурены, губы сжаты.
Мисаилов выступил вперед и стал перед лошадьми. Лошади зафыркали, остановились, оглобля выперла вперед. Остановился и второй экипаж. В нем на козлах сидел Гогин, лицо которого не выражало ничего, а сзади спокойный Катайков и счастливый Тишков с растянутой гармонью на коленях.
Не знаю, готовились ли они к встрече с нами... Может быть, Катайкову доложили, что мы стучались в ворота. Во всяком случае, они ничуть не встревожились, увидя нас. Ни у Катайкова, ни у Булатова не изменились лица. Ольга, наверное, даже не поняла, почему остановка. Она нас не видела, а если и видела, то не узнала. Так она была полна своим душевным волнением, что ей было безразлично все происходившее вокруг.
Харбов подскочил к Мисаилову и, схватив его за руку, отвел в сторону.
— Твое слово потом, — коротко и решительно сказал он.
Мисаилов подчинился не споря. Задоров выступил вперед.
— Ваши документики, граждане, — сказал он спокойно. — Куда направляетесь, по какому делу?
— По командировке городского Совета, — сказал спокойно Булатов. — Едем по уезду проверять заготовку дров.
— Предъявите удостоверение, — сказал милиционер.
— Извольте. — Булатов протянул сложенную бумажку.
Задоров не торопясь развернул ее и внимательно прочитал. Харбов заглядывал через его плечо.
— Так, — сказал, подумав, Задоров. — Ничего не скажу, все в порядке. А эта гражданка кто будет?
— Моя жена, — сказал Булатов и протянул Задорову вторую бумажку.
Задоров опять долго и внимательно ее читал, и Харбов смотрел через его плечо.
— Так, — сказал Задоров. — Записались, значит.
— Записались, — коротко ответил Булатов.
— Ну что же, — сказал Задоров. — Возражений не имею. Можете ехать.
— Трогай, — сказал Булатов.
Мисаилов выступил вперед и взял лошадей под уздцы.
— Одну минуту, — сказал он. — Ольга, мне нужно с тобою поговорить.
Не знаю, когда Ольга заметила и узнала Мисаилова. Во всяком случае, она, кажется, ничуть не удивилась и не взволновалась.
— Да, конечно, — сказала она и спокойно сошла с коляски.
Я не мог понять ее спокойствия. В ней была полная отрешенность, как будто сквозь все, что видела она вокруг, проступало нечто более значительное и важное, целиком поглощавшее ее внимание. Она стояла перед Мисаиловым и смотрела ему в лицо спокойно и ласково.
— Я хочу только знать, — сказал Мисаилов негромко и тоже как будто спокойно, — действительно ли ты уезжаешь по собственной воле?
— Да, Вася, — сказала Ольга. — Я знаю, тебе это кажется странным. Мне тоже многое кажется странным. Я никогда не думала, что так может быть. Но вот — случилось. И я очень счастлива. Я даже не знала, что такое счастье возможно. И не ты же будешь ему мешать...
Оба они говорили негромко, но достаточно отчетливо, чтобы нам все было слышно. Они, наверное, просто о нас забыли.
— Да, конечно, — как бы раздумывая, сказал Мисаилов.
— Ты понимаешь, — заговорила Ольга доверчиво и спокойно, — я знаю, что буду мучиться из-за тебя. Я ведь все понимаю. Я буду потом себя упрекать, потому что я очень перед тобой виновата. Но это будет потом. Я не хочу сейчас думать об этом. До свиданья.
Она протянула Мисаилову руку, и Мисаилов пожал ее. Потом он провел рукой по волосам и отошел в сторону, а Ольга спокойно села на сиденье рядом с Булатовым.
Взвизгнула гармонь. Отчаянным голосом запел Тишков все ту же разухабистую песню:
Гармонь выходила из себя. Кажется, ей хотелось играть еще громче, еще разухабистей... Покачиваясь на мягких рессорах, коляски одна за другой проехали мимо нас. Мы стояли не двигаясь. Коляски въехали на лесную дорогу, скрылись за деревьями, и показались опять, и скрылись уже окончательно, и из леса донесся до нас отчаянный голос Тишкова:
Стой ты, купец, стой, не балуй,
Дочку мою не позорь, не целуй!
Мисаилов отошел в сторону и присел на пенек. Он оторвал кусок газеты, достал пачку махорки, неторопливо свернул козью ножку. Он был как будто еще спокойнее, чем раньше. Зато Харбов страшно разволновался.
Купец, эх, на это тряхнул лишь плечом:
Эх, нет, так не надо, и лучше найдем!
— Нет, это черт знает что! — сказал он. — Это ужасное безобразие! Неужели советская власть бессильна? Я тебя не понимаю, Задоров...
— А что ты не понимаешь? — спокойно сказал Задоров. — У людей командировочное удостоверение, подписанное председателем горсовета. Что же он, по-твоему, не советская власть, что ли?
Из ворот выехала двуколка и быстро покатилась к лесу. Откормленный жеребчик энергично перебирал ногами. Двое сидели в двуколке, оба в брезентовых плащах с поднятыми капюшонами. Лица их не были нам видны. Они рассчитывали на то, что мы не успеем остановить их, но Харбов ринулся вперед и дернул за вожжу. Жеребчик свернул и остановился.