Страница:
Шансы на успех были верные. Богатый помор брался вывезти людей в море на своем мотоботе. В том, что никто не встретится в глухих лесах, через которые шла дорога до моря, Катайков был совершенно уверен.
Итак, предстояло проводить Миловидова и Булатова в страны, где можно торговать, где богатого человека уважают, где возможности богатеть неограниченны, а самому остаться здесь, отверженным, презираемым властью, под вечной угрозой репрессий, непомерных налогов, штрафов, даже уголовного наказания. Катайков был искренне убежден, что соблюдать законы деловой человек не может.
Проводить и самому остаться... невозможно! С другой стороны, очень жалко было терять имущество, налаженные дела, связи... Тимофей Семенович колебался. И тут засверкали булатовские камушки.
Пусть половина, пусть треть потерянного имущества возмещалась. Но, кроме расчета, было еще нечто более сильное. Сверкание алмазов возбуждало мечтательность. Это тебе не торг с грязными мужиками, не закупка льна по глухим деревням, не перепродажа партии дешевых сапог. В камушках этих было что-то от мира, в котором он будет жить, от предстоящего ему блеска и великолепия.
Катайков был не простой человек. Фантазии и страсти владели им порой. Может, стороннему человеку страсти его показались бы низменными, фантазии очень уж прозаическими, но Катайкову было плевать на мнение стороннего человека.
Итак, и чувства и логика говорили одно: надо решаться. Катайков решился.
Он представлял себе дело так: попав за границу, он торопиться не станет. Может, полгода... может, год будет жить и приглядываться. Пусть даже без толку потратит часть валюты. Ознакомившись с ценами, не торопясь реализует свою долю булатовских драгоценностей. Булатов, наверное, привирает насчет стоимости, но вещички дорогие. Пусть не полмиллиона... положим, хоть двести тысяч они стоят — все ему придется шестьдесят семь. Семнадцать он проживет — жить надо не броско, но богато, чтоб связи завести. Останется полсотни. Своих у него наберется семьдесят. Да десять Малокрошечного. (Катайков усмехнулся и покрутил головой, вспомнив, как Малокрошечный сам навязывал деньги.) Итак, восемьдесят да пятьдесят — сто тридцать. Тридцать в доме, а сто в дело...
Конечно, сто тысяч для Европы не много, но люди начинали и с меньшего. Катайков предполагал обосноваться на первое время в Норвегии. Сельдь, треска, рыбаки — все это было ему более или менее знакомо. Кроме того, по слухам, там много русских купцов, живших раньше на мурманском берегу. Значит, сначала Норвегия. Ну, а там дальше... Дальше виделись Катайкову банки, кабинеты директоров, солидные деловые люди, пароходы, собрания акционеров... Черт знает что там виделось! Катайков всегда обрывал себя на этих мыслях. В таком деле мечтательность была ни к чему. Все следовало обставить умненько, с расчетом, с холодной, спокойной головой...
И вот он ходил взад-вперед по комнате, а в кресле все еще тихо всхлипывала жена, старая дура, которую, конечно же, незачем было с собой брать, но которая могла испортить все дело. Катайкову было не до шуток. Продумывая все, он не миновал и мысли о том, чтобы увести старуху в лес и задушить ее к дьяволу. Но и этот вариант таил в себе большие опасности. Надо было постараться устроить все миром. Катайков сел на стул напротив жены и заговорил спокойно и неторопливо.
Он сделал, конечно, глупость, — объяснил он жене: надо было, конечно, Клаше все рассказать и тогда не было б никаких недоразумений. Но он хотел порадовать ее, когда все уже будет готово. Он решил бросить крестьянское хозяйство. Довольно ей командовать на дворе да возиться со свиньями и коровами. К тому же здесь его слишком хорошо знают, завидуют его богатству и могут причинить неприятности. Поэтому они переедут в Ленинград. Там уже по его поручению присматривают квартиру, большую, роскошную, в которую вода сама подается и сама стекает, в которой даже отхожее очищается просто: дернешь за ручку — и вода смоет все. В этой квартире они и будут жить, чаевничать за самоваром да играть в «три листика». Он бросит торговые дела и будет служить. Будет и жалованье получать. Жалованье невелико, и капиталец надо иметь, чтоб от него не зависеть. Кроме того, там ведь так не оденешься, как здесь, в деревне. Ей придется купить соболью телогреечку, салоп на зиму, ну и всякого другого. Хуже других ей быть не годится. В общем, капиталец нужен значительный. И вот он должен сделать еще одно дельце. Он ей не хотел говорить, но у него последнее время много было неудач. Хозяйство, конечно, большое, но наличности нет. А им надо иметь наличности столько, чтоб хватило на всю жизнь. Он ей прямо должен сказать: дело рисковое. Тут либо пан, либо пропал. Норвежская шхуна доставит к Белому морю большую партию контрабандных товаров. Заплатят они за все брильянтами. Он, Катайков, должен доставить эти товары через Ветреный пояс в Пудож и дальше — в Петрозаводск. Там ему за это причтется тысяч триста, а может, и все пятьсот. Много ли им, старикам, надо? Поедут в Питер, станут жить-поживать, добра наживать; будет Клаша гулять в собольей накидке; может, и сынка возьмут из приюта, раз уж бог своего не послал. Будет мальчишка расти...
Катайков рассказывал долго, увлекся сам, говорил мягким, добрым и задушевным голосом. Клаша, кажется, поверила, мальчишкой очень заинтересовалась и стала спрашивать, скольких лет возьмут. Лучше бы совсем маленького, чтоб он их за родителей считал. Катайков и с этим согласился и даже обнял ее и поцеловал, хотя раздражение в нем все еще кипело.
Клаша успокоилась, развеселилась, и Катайков велел ей идти и не думать глупостей. Она ушла. Катайков решил, что все обойдется, и успокоился тоже.
Глава двадцать седьмая
Глава двадцать восьмая
Итак, предстояло проводить Миловидова и Булатова в страны, где можно торговать, где богатого человека уважают, где возможности богатеть неограниченны, а самому остаться здесь, отверженным, презираемым властью, под вечной угрозой репрессий, непомерных налогов, штрафов, даже уголовного наказания. Катайков был искренне убежден, что соблюдать законы деловой человек не может.
Проводить и самому остаться... невозможно! С другой стороны, очень жалко было терять имущество, налаженные дела, связи... Тимофей Семенович колебался. И тут засверкали булатовские камушки.
Пусть половина, пусть треть потерянного имущества возмещалась. Но, кроме расчета, было еще нечто более сильное. Сверкание алмазов возбуждало мечтательность. Это тебе не торг с грязными мужиками, не закупка льна по глухим деревням, не перепродажа партии дешевых сапог. В камушках этих было что-то от мира, в котором он будет жить, от предстоящего ему блеска и великолепия.
Катайков был не простой человек. Фантазии и страсти владели им порой. Может, стороннему человеку страсти его показались бы низменными, фантазии очень уж прозаическими, но Катайкову было плевать на мнение стороннего человека.
Итак, и чувства и логика говорили одно: надо решаться. Катайков решился.
Он представлял себе дело так: попав за границу, он торопиться не станет. Может, полгода... может, год будет жить и приглядываться. Пусть даже без толку потратит часть валюты. Ознакомившись с ценами, не торопясь реализует свою долю булатовских драгоценностей. Булатов, наверное, привирает насчет стоимости, но вещички дорогие. Пусть не полмиллиона... положим, хоть двести тысяч они стоят — все ему придется шестьдесят семь. Семнадцать он проживет — жить надо не броско, но богато, чтоб связи завести. Останется полсотни. Своих у него наберется семьдесят. Да десять Малокрошечного. (Катайков усмехнулся и покрутил головой, вспомнив, как Малокрошечный сам навязывал деньги.) Итак, восемьдесят да пятьдесят — сто тридцать. Тридцать в доме, а сто в дело...
Конечно, сто тысяч для Европы не много, но люди начинали и с меньшего. Катайков предполагал обосноваться на первое время в Норвегии. Сельдь, треска, рыбаки — все это было ему более или менее знакомо. Кроме того, по слухам, там много русских купцов, живших раньше на мурманском берегу. Значит, сначала Норвегия. Ну, а там дальше... Дальше виделись Катайкову банки, кабинеты директоров, солидные деловые люди, пароходы, собрания акционеров... Черт знает что там виделось! Катайков всегда обрывал себя на этих мыслях. В таком деле мечтательность была ни к чему. Все следовало обставить умненько, с расчетом, с холодной, спокойной головой...
И вот он ходил взад-вперед по комнате, а в кресле все еще тихо всхлипывала жена, старая дура, которую, конечно же, незачем было с собой брать, но которая могла испортить все дело. Катайкову было не до шуток. Продумывая все, он не миновал и мысли о том, чтобы увести старуху в лес и задушить ее к дьяволу. Но и этот вариант таил в себе большие опасности. Надо было постараться устроить все миром. Катайков сел на стул напротив жены и заговорил спокойно и неторопливо.
Он сделал, конечно, глупость, — объяснил он жене: надо было, конечно, Клаше все рассказать и тогда не было б никаких недоразумений. Но он хотел порадовать ее, когда все уже будет готово. Он решил бросить крестьянское хозяйство. Довольно ей командовать на дворе да возиться со свиньями и коровами. К тому же здесь его слишком хорошо знают, завидуют его богатству и могут причинить неприятности. Поэтому они переедут в Ленинград. Там уже по его поручению присматривают квартиру, большую, роскошную, в которую вода сама подается и сама стекает, в которой даже отхожее очищается просто: дернешь за ручку — и вода смоет все. В этой квартире они и будут жить, чаевничать за самоваром да играть в «три листика». Он бросит торговые дела и будет служить. Будет и жалованье получать. Жалованье невелико, и капиталец надо иметь, чтоб от него не зависеть. Кроме того, там ведь так не оденешься, как здесь, в деревне. Ей придется купить соболью телогреечку, салоп на зиму, ну и всякого другого. Хуже других ей быть не годится. В общем, капиталец нужен значительный. И вот он должен сделать еще одно дельце. Он ей не хотел говорить, но у него последнее время много было неудач. Хозяйство, конечно, большое, но наличности нет. А им надо иметь наличности столько, чтоб хватило на всю жизнь. Он ей прямо должен сказать: дело рисковое. Тут либо пан, либо пропал. Норвежская шхуна доставит к Белому морю большую партию контрабандных товаров. Заплатят они за все брильянтами. Он, Катайков, должен доставить эти товары через Ветреный пояс в Пудож и дальше — в Петрозаводск. Там ему за это причтется тысяч триста, а может, и все пятьсот. Много ли им, старикам, надо? Поедут в Питер, станут жить-поживать, добра наживать; будет Клаша гулять в собольей накидке; может, и сынка возьмут из приюта, раз уж бог своего не послал. Будет мальчишка расти...
Катайков рассказывал долго, увлекся сам, говорил мягким, добрым и задушевным голосом. Клаша, кажется, поверила, мальчишкой очень заинтересовалась и стала спрашивать, скольких лет возьмут. Лучше бы совсем маленького, чтоб он их за родителей считал. Катайков и с этим согласился и даже обнял ее и поцеловал, хотя раздражение в нем все еще кипело.
Клаша успокоилась, развеселилась, и Катайков велел ей идти и не думать глупостей. Она ушла. Катайков решил, что все обойдется, и успокоился тоже.
Глава двадцать седьмая
ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДЕВЯНОСТО
До свадьбы оставалось два дня. К счастью, у ребят только что была получка, да и мне Андрей Аполлинариевич, хотя я едва успел отработать свои двадцать рублей, дал пятнадцать рублей вперед. Холостяки были богаты, поэтому планы пошли самые широкие. Возникла даже мысль — ее подал Андрюшка Харбов — кому-нибудь съездить в Петрозаводск и навезти оттуда дорогих закупок, которых в Пудоже, конечно, достать было нельзя. Но, по расчету времени, оказалось, что не обернуться никак. Идея была отставлена.
— И очень жалко, — говорил Харбов. — Надо бы отпраздновать по-настоящему. Пусть знают, что трудящиеся комсомольцы тоже могут женить товарища, как положено! Пусть город уважает комсомол. А то что-то у нас кулаков больно уважать стали.
Мы были убеждены, что самое горячее участие в организации свадьбы примет Александра Матвеевна. К нашему удивлению, она как-то холодно отнеслась к предстоящему пиру. То есть, конечно, с утра она была уже на базаре и притащила индейку, жирную, словно баран, и что-то такое высчитывала на бумажке, но настоящей души, азарта, страсти мы не чувствовали.
— Огорчается, — говорили мы, — Ваську отпускать жалко, — и понимающе подмигивали друг другу.
Не в том было дело, и мы это прекрасно знали. Она чувствовала то же, что и мы все. Какая-то во всем таилась неправда. С какой-то наигранностью осуществляли все мы эту затею.
Внизу, в кухне, шинковалась капуста, стучали ножи; то одного, то другого из нас вызывали на помощь. Купили две бутылки водки в кооперативе — конечно, мы игнорировали лавку Малокрошечного, — купили много конфет, пряников и закусок. Достала Александра Матвеевна отличного живого налима — Пудож всегда славился налимами. Достала и соленых каргопольских рыжиков. Каргопольские рыжики были известны с незапамятных времен даже в самом Петербурге. Говорили, что знаменитый певец Шаляпин больше всего любил закусывать водку именно каргопольскими рыжиками.
Вернувшись в пятницу с работы, мы пообедали кое-как, торопясь. Часа два Александра Матвеевна гоняла нас всех с поручениями, но наконец все, что можно было сделать заранее, было сделано, и она выгнала нас из кухни.
Мы собрались во второй комнате. Андрюшке и Мисаилову было не до занятий, так что сидели все вместе. Принесли тетрадку, чернильницу, ручку и начали составлять список гостей. Из стариков решили, кроме Каменского и Андрея Аполлинариевича, не звать никого. В конце концов, это комсомольская свадьба — пусть комсомольцы и веселятся. Решено было, впрочем, что, если Юрий Александрович захочет кого-нибудь пригласить из учителей, мы возражать не будем.
Зато ребят намечалось много. Мисаилову, конечно, следовало позвать парней с лесопилки, да потом кое-кто у нас был из общих знакомых. Bce пожалели, что нет Вани Патетюрина — он был веселый парень и на свадьбе бы пригодился, — но и без него народу набиралось порядочно.
Обсуждение проходило без участия Мисаилова. Он сидел, как всегда, на лежанке с гитарой в руках, перебирал струны и молчал. Но, когда начали составлять список, он вдруг поднял голову.
— Знаете что, ребята, — сказал он, — сделайте мне одолжение, не зовите вы никого. Давайте тихо отпразднуем. Не хочется мне, чтоб было много народу...
Можно было согласиться с этим или начать спорить, но что-то было в Васином тоне такое, что мы все замолчали и ни один из нас слова не сказал. Такое измученное было у него лицо, когда он поднял голову от гитары, что у меня даже горло перехватило. Разговор оборвался, мы все молчали. Тетрадь, чернила и ручку Харбов отнес обратно в первую комнату.
Васька опять заиграл на гитаре, переходя с одного мотива на другой, но даже веселые песни сейчас звучали печально.
— А знаете, ребята, — сказал Силкин, — у нас же сегодня Васькин мальчишник.
Никто из нас не знал, что такое мальчишник.
— Есть такой обычай, — объяснил Сема, — когда парень женится, накануне собираются ребята, без девушек. И он проводит с ними последний холостой вечер.
Нам понравилась эта мысль. Мы стянули у Александры Матвеевны мяса и соленых огурцов, расселись кружком на медвежьей шкуре и стали болтать о том, какая замечательная получилась «Коммуна холостяков» и как жалко, что Мисаилов из нее уходит.
— Грустно, конечно, расставаться с Васей, — сказал Девятин, — но зато мы можем сказать: вырастили мужа! Зрелого мужа! Мудрого мужа! Вот он у нас в коммуне мужал, мужал и стал мужем. Мужем — в том смысле, что он женат, и мужем в смысле зрелого, мудрого мужчины.
Мы долго еще шутили на тему о двух смыслах слова «муж», а потом Андрей сказал:
— Все-таки, честно сказать, мне грустно. Как-то без Васьки будет уже не то... Тебе, Васька, сколько лет?.. Двадцать? А мне восемнадцать. Пустяковая же разница. Подумаешь, через два года мне будет столько же, сколько тебе. А я почему-то всегда чувствую, что ты старше. Сам не понимаю, почему это. Не то чтобы ты был такой рассудительный... Я даже не помню, чтобы ты когда-нибудь учил меня уму-разуму. Пока ты был среди нас, мы, конечно, тебе не говорили, что ты у нас вроде дядьки, воспитателя, что ли... Мы не говорили этого, чтоб тебя не испортить. Даже лучшие из нас подвержены греху тщеславия, но теперь, раз ты все равно уходишь, — так знай: ты у нас был вроде как мудрецом, и хоть тебя и окрутила девка, хоть ты и уходишь от нас, а просьбочка до тебя есть — учи нас и дальше.
— Учи нас, мы дикие! — закричал Тикачев.
— Мы глупые! — радостно взвизгнул Силкин. — Ты нас палкой, палкой!
— Мы страшные сыроядцы, — пробасил Сашка Девятин. — Мы ловим зверей, сдираем шкуры и гложем кости. Принеси нам, пожалуйста, светоч культуры.
— Научи нас варить пищу, — сказал я.
— И лепить из глины горшки, — добавил Силкин.
— До того жалко, что Васька уходит, просто ужас! — Андрей встал и сердито рявкнул: — Встань, черт, я тебя поцелую!
Они поцеловались троекратно, мы тоже повскакали и бросились к Ваське, и, отталкивая друг друга, все его перецеловали на прощание.
Казалось бы, какое прощание! Будет Васька жить за два квартала от нас; иной день мы к нему забежим, иной день — он к нам, да еще и на улице встретимся разок-другой. Нет, мы понимали, что все это уже не то. Будет у Васьки своя жизнь, свои интересы, будут они с Ольгой жить одной, общей жизнью, отдельной от нас, другой, особенной, в которую мы не можем вмешиваться. Потом уедут в Петрозаводск, другие интересы пойдут, другие люди. Может, иногда только вспомнит Вася: «Что-то мои ребята там делают?»
Мы стояли все вокруг Васи и требовали ответной речи. Вася громко откашлялся, показывая, что прочищает горло, сказал:
— Спасибо, ребята, — и долго молчал.
— Ну! — закричали мы. — Давай речугу!
— Всё, — сказал Вася. — А что вам еще нужно?
Но мы стали шуметь и требовать настоящей речи. Тогда Васька спокойно сел на лежанку и заговорил:
— Хотите всерьез, ребята, давайте всерьез. Существует Советская страна, сто пятьдесят миллионов людей, шестая часть света, на которой правит советская власть. А вокруг нас акулы международного империализма, которые разевают пасти и хотят нас проглотить. Это все правильно, все так и есть. И акулы, и пасти, и проглотить хотят. Но это была бы, в общем-то, ерунда, если бы сто пятьдесят миллионов стояли один как один, все на подбор, молодец к молодцу, твердые, чистые, без пятнышка, без греха. А оно, как вы знаете, совсем не так. Черт его знает, что за страна Россия! Сколько в ней разных людей, интересов, желаний! Сколько чувств в ней, и замечательных чувств — таких, каких, может, нигде в мире нет, и самых страшных, самых темных! Вот мы живем в городе Пудоже. Нас, комсомольцев, здесь шестьдесят человек. И сорок человек коммунистов. А всего народу две с лишним тысячи.
— Две тысячи сто восемьдесят девять, — подсказал Девятин. — Наверное, Колька еще не учтен. С ним, значит, будет две тысячи сто девяносто.
— Хорошо, — согласился Мисаилов, — две тысячи сто девяносто. Может, наш город, конечно, особенный. Рабочего класса в нем, можно сказать, почти что и нет — значит, народ отсталый. Но вот посмотрите: одна группа — это Катайков, Малокрошечный, люди, которые вокруг них вертятся, от них зависят, их слушаются. Считайте: их тоже человек сто. Их сто, и нас сто. Это бы ладно — один на один мы бы сдюжили. Да ведь остальных тысяча девятьсот девяносто. И вот эти тысяча девятьсот девяносто еще неизвестно какие. Если даже они Катайкова не любят, все-таки он для них свой, привычный, известный. Тысячу лет к нему привыкали и знают, что он всегда побеждал. А мы кто? Черт нас знает, в конце концов... Мальчишки, голь. Бедного человека у нас презирают — это тоже за тысячу лет воспитано, — голодранец, шантрапа. Раз бедный — значит, не сумел заработать; значит, пустяковый человек, неверный человек. Вот вы, ребята, огорчаетесь — другие, мол, воевали, а нам вроде и делать нечего. А давайте пройдем с вами по улице. Сколько народу из окон будет на нас смотреть: как мы идем да не делаем ли чего плохого, нет ли, к чему придраться... Если есть, так через час по всему городу разнесут. Сколько шепоту будет за окнами, смеху сколько! Катайков что хотите может себе позволить. Он хозяин. К этому привыкли. А мы в хозяева лезем, а у самих портки рваные. А когда пойдем сто на сто, думаете, эти тысяча девятьсот девяносто будут стоять в стороне? Ввяжутся. И они-то и будут самой большой силой. Тот победит, на чьей стороне они будут. Вы, ребята, по драке скучаете. Драка начнется в свое время. Да что драка! Важно одно: сколько народу будет за нас, сколько за них. А это решается сейчас, перед дракой. Вот вам, ребята, и вся история. Сидим мы тут, шесть человек, а на нас весь мир смотрит. Может, пойдут за нами, а может, к черту выгонят нас. Нам всякое лыко в строку. Словам нашим не верят, а смотрят, как мы живем. Может, пьянствуем, может, развратничаем, может, вруны, хвастуны, может, работать не умеем, может, ничтожные люди и грош нам цена. Ничто нам не простится, ничто нам не забудется. Ты ставни, двери закрой, свет погаси — все равно ты на виду. Все равно всё узнают. А ты говоришь — членские взносы платим! Членские взносы — это второе дело. Мы за весь мир отвечаем — и когда работаем, и когда гуляем, и когда за девушками ухаживаем, и когда женимся, и когда учимся, и когда песни поем. А поэтому давайте петь песни.
Васька схватил гитару и заиграл «Дунайские волны».
— Пошли гулять, ребята! — сказал Харбов. — Пройдем строем по улице — пусть глядят, черти, на «Коммуну холостяков»!
Взявшись под руки, мы шли по городу Пудожу. Мы шагали по самой середине улицы, там, где крестьянские телеги оставили глубокие колеи. Вот мы идем мимо маленьких деревянных домов — пускай смотрят на нас из окон. Мы идем, шесть человек, плечо к плечу, локоть к локтю, нога в ногу. За окнами мужчины и женщины, старики и старухи, парни и девушки. Идите к нам, становитесь в нашу шеренгу! Не бойтесь того, что мы молодые, и того, что мы бедные. Смотрите на нашу жизнь.
Нам скрывать нечего — смотрите, тысяча девятьсот девяносто человек! Мы не пользуемся чужим трудом, мы не грабим и не воруем, мы всегда и во всем честны. Мы не обманем девушку, она может поверить любому из нас. Пусть она пойдет рядом с нами. Каждому парню мы дадим силу и ум. Он станет свободным и смелым. Он вырвется из плена деревянных заборов, из духоты низких комнат, из страшного круга уездной жизни. Он не станет растить поросенка, копить овечью шерсть, откладывать червонец в кубышку. Он переселится в другой мир, даже оставшись здесь, в деревянном доме, на улице, поросшей уездной травой. Он будет жить вместе с нами в огромном мире, в котором работают невиданные машины и строятся небывалые дома. Найдите, к чему придраться, страшные сыроядцы! Мы умные, честные, лучше, чем Катайков. Открывайте калитки, выходите на улицу, — мы сделаем вас другими, мы научим вас жить иначе...
Мы шагали молча, взявшись под руки, плечо к плечу, локоть к локтю, нога в ногу. Люди шевелились за окнами, смотрели на нас через мутные стекла. Мы свернули за угол и остановились как вкопанные. Перед нами стоял Прохватаев. Огромный, высокий, он стоял и раскачивался и, видно, не решался шагнуть, потому что боялся упасть. Его поддерживал Пружников.
— Давай, давай! — говорил Пружников полушепотом, но на улице было так тихо, что и полушепот был отчетливо слышен. — Близко уже. Ну, еще немножечко...
— Я имею право культурно отдохнуть, — произнес низким басом Прохватаев. — А они мне...
Он замолчал. Язык не повиновался ему.
— Пойдем, пойдем! — повторял Пружников. — Немного еще... Молчи и шагай.
Прохватаев пошел. Он, собственно, не шагал — он падал вперед и, чтобы не упасть, выставлял то одну, то другую ногу. Таким образом он передвигался. Мы расступились. Прохватаев прошел между нами, и Пружников поддерживал его за локоть и все уговаривал его, что близко, что осталось совсем немного, что все хорошо. Мы стояли все шестеро и смотрели ему вслед долго-долго, пока он шагал странной своей походкой по улице, непонятно каким образом удерживаясь на ногах.
Люди шевелились за окнами, внимательно смотрели через мутные стекла.
— Смотрят! — задыхающимся голосом сказал Силкин. — Все тысяча девятьсот девяносто смотрят.
Вася Мисаилов соединил нашу шеренгу. Мы зашагали дальше. Васька и Андрюшка Харбов шли посредине, и Мисаилов затянул:
Мы знали, что сегодняшний вечер — вечер проводов, что мы провожаем Васю Мисаилова, нашего друга, который будет жить с завтрашнего дня уже не с нами, а за два квартала от нас. Но мы не знали, что провожаем большее. Не суждено было больше собираться «Коммуне холостяков» такой, как я ее описал.
— И очень жалко, — говорил Харбов. — Надо бы отпраздновать по-настоящему. Пусть знают, что трудящиеся комсомольцы тоже могут женить товарища, как положено! Пусть город уважает комсомол. А то что-то у нас кулаков больно уважать стали.
Мы были убеждены, что самое горячее участие в организации свадьбы примет Александра Матвеевна. К нашему удивлению, она как-то холодно отнеслась к предстоящему пиру. То есть, конечно, с утра она была уже на базаре и притащила индейку, жирную, словно баран, и что-то такое высчитывала на бумажке, но настоящей души, азарта, страсти мы не чувствовали.
— Огорчается, — говорили мы, — Ваську отпускать жалко, — и понимающе подмигивали друг другу.
Не в том было дело, и мы это прекрасно знали. Она чувствовала то же, что и мы все. Какая-то во всем таилась неправда. С какой-то наигранностью осуществляли все мы эту затею.
Внизу, в кухне, шинковалась капуста, стучали ножи; то одного, то другого из нас вызывали на помощь. Купили две бутылки водки в кооперативе — конечно, мы игнорировали лавку Малокрошечного, — купили много конфет, пряников и закусок. Достала Александра Матвеевна отличного живого налима — Пудож всегда славился налимами. Достала и соленых каргопольских рыжиков. Каргопольские рыжики были известны с незапамятных времен даже в самом Петербурге. Говорили, что знаменитый певец Шаляпин больше всего любил закусывать водку именно каргопольскими рыжиками.
Вернувшись в пятницу с работы, мы пообедали кое-как, торопясь. Часа два Александра Матвеевна гоняла нас всех с поручениями, но наконец все, что можно было сделать заранее, было сделано, и она выгнала нас из кухни.
Мы собрались во второй комнате. Андрюшке и Мисаилову было не до занятий, так что сидели все вместе. Принесли тетрадку, чернильницу, ручку и начали составлять список гостей. Из стариков решили, кроме Каменского и Андрея Аполлинариевича, не звать никого. В конце концов, это комсомольская свадьба — пусть комсомольцы и веселятся. Решено было, впрочем, что, если Юрий Александрович захочет кого-нибудь пригласить из учителей, мы возражать не будем.
Зато ребят намечалось много. Мисаилову, конечно, следовало позвать парней с лесопилки, да потом кое-кто у нас был из общих знакомых. Bce пожалели, что нет Вани Патетюрина — он был веселый парень и на свадьбе бы пригодился, — но и без него народу набиралось порядочно.
Обсуждение проходило без участия Мисаилова. Он сидел, как всегда, на лежанке с гитарой в руках, перебирал струны и молчал. Но, когда начали составлять список, он вдруг поднял голову.
— Знаете что, ребята, — сказал он, — сделайте мне одолжение, не зовите вы никого. Давайте тихо отпразднуем. Не хочется мне, чтоб было много народу...
Можно было согласиться с этим или начать спорить, но что-то было в Васином тоне такое, что мы все замолчали и ни один из нас слова не сказал. Такое измученное было у него лицо, когда он поднял голову от гитары, что у меня даже горло перехватило. Разговор оборвался, мы все молчали. Тетрадь, чернила и ручку Харбов отнес обратно в первую комнату.
Васька опять заиграл на гитаре, переходя с одного мотива на другой, но даже веселые песни сейчас звучали печально.
— А знаете, ребята, — сказал Силкин, — у нас же сегодня Васькин мальчишник.
Никто из нас не знал, что такое мальчишник.
— Есть такой обычай, — объяснил Сема, — когда парень женится, накануне собираются ребята, без девушек. И он проводит с ними последний холостой вечер.
Нам понравилась эта мысль. Мы стянули у Александры Матвеевны мяса и соленых огурцов, расселись кружком на медвежьей шкуре и стали болтать о том, какая замечательная получилась «Коммуна холостяков» и как жалко, что Мисаилов из нее уходит.
— Грустно, конечно, расставаться с Васей, — сказал Девятин, — но зато мы можем сказать: вырастили мужа! Зрелого мужа! Мудрого мужа! Вот он у нас в коммуне мужал, мужал и стал мужем. Мужем — в том смысле, что он женат, и мужем в смысле зрелого, мудрого мужчины.
Мы долго еще шутили на тему о двух смыслах слова «муж», а потом Андрей сказал:
— Все-таки, честно сказать, мне грустно. Как-то без Васьки будет уже не то... Тебе, Васька, сколько лет?.. Двадцать? А мне восемнадцать. Пустяковая же разница. Подумаешь, через два года мне будет столько же, сколько тебе. А я почему-то всегда чувствую, что ты старше. Сам не понимаю, почему это. Не то чтобы ты был такой рассудительный... Я даже не помню, чтобы ты когда-нибудь учил меня уму-разуму. Пока ты был среди нас, мы, конечно, тебе не говорили, что ты у нас вроде дядьки, воспитателя, что ли... Мы не говорили этого, чтоб тебя не испортить. Даже лучшие из нас подвержены греху тщеславия, но теперь, раз ты все равно уходишь, — так знай: ты у нас был вроде как мудрецом, и хоть тебя и окрутила девка, хоть ты и уходишь от нас, а просьбочка до тебя есть — учи нас и дальше.
— Учи нас, мы дикие! — закричал Тикачев.
— Мы глупые! — радостно взвизгнул Силкин. — Ты нас палкой, палкой!
— Мы страшные сыроядцы, — пробасил Сашка Девятин. — Мы ловим зверей, сдираем шкуры и гложем кости. Принеси нам, пожалуйста, светоч культуры.
— Научи нас варить пищу, — сказал я.
— И лепить из глины горшки, — добавил Силкин.
— До того жалко, что Васька уходит, просто ужас! — Андрей встал и сердито рявкнул: — Встань, черт, я тебя поцелую!
Они поцеловались троекратно, мы тоже повскакали и бросились к Ваське, и, отталкивая друг друга, все его перецеловали на прощание.
Казалось бы, какое прощание! Будет Васька жить за два квартала от нас; иной день мы к нему забежим, иной день — он к нам, да еще и на улице встретимся разок-другой. Нет, мы понимали, что все это уже не то. Будет у Васьки своя жизнь, свои интересы, будут они с Ольгой жить одной, общей жизнью, отдельной от нас, другой, особенной, в которую мы не можем вмешиваться. Потом уедут в Петрозаводск, другие интересы пойдут, другие люди. Может, иногда только вспомнит Вася: «Что-то мои ребята там делают?»
Мы стояли все вокруг Васи и требовали ответной речи. Вася громко откашлялся, показывая, что прочищает горло, сказал:
— Спасибо, ребята, — и долго молчал.
— Ну! — закричали мы. — Давай речугу!
— Всё, — сказал Вася. — А что вам еще нужно?
Но мы стали шуметь и требовать настоящей речи. Тогда Васька спокойно сел на лежанку и заговорил:
— Хотите всерьез, ребята, давайте всерьез. Существует Советская страна, сто пятьдесят миллионов людей, шестая часть света, на которой правит советская власть. А вокруг нас акулы международного империализма, которые разевают пасти и хотят нас проглотить. Это все правильно, все так и есть. И акулы, и пасти, и проглотить хотят. Но это была бы, в общем-то, ерунда, если бы сто пятьдесят миллионов стояли один как один, все на подбор, молодец к молодцу, твердые, чистые, без пятнышка, без греха. А оно, как вы знаете, совсем не так. Черт его знает, что за страна Россия! Сколько в ней разных людей, интересов, желаний! Сколько чувств в ней, и замечательных чувств — таких, каких, может, нигде в мире нет, и самых страшных, самых темных! Вот мы живем в городе Пудоже. Нас, комсомольцев, здесь шестьдесят человек. И сорок человек коммунистов. А всего народу две с лишним тысячи.
— Две тысячи сто восемьдесят девять, — подсказал Девятин. — Наверное, Колька еще не учтен. С ним, значит, будет две тысячи сто девяносто.
— Хорошо, — согласился Мисаилов, — две тысячи сто девяносто. Может, наш город, конечно, особенный. Рабочего класса в нем, можно сказать, почти что и нет — значит, народ отсталый. Но вот посмотрите: одна группа — это Катайков, Малокрошечный, люди, которые вокруг них вертятся, от них зависят, их слушаются. Считайте: их тоже человек сто. Их сто, и нас сто. Это бы ладно — один на один мы бы сдюжили. Да ведь остальных тысяча девятьсот девяносто. И вот эти тысяча девятьсот девяносто еще неизвестно какие. Если даже они Катайкова не любят, все-таки он для них свой, привычный, известный. Тысячу лет к нему привыкали и знают, что он всегда побеждал. А мы кто? Черт нас знает, в конце концов... Мальчишки, голь. Бедного человека у нас презирают — это тоже за тысячу лет воспитано, — голодранец, шантрапа. Раз бедный — значит, не сумел заработать; значит, пустяковый человек, неверный человек. Вот вы, ребята, огорчаетесь — другие, мол, воевали, а нам вроде и делать нечего. А давайте пройдем с вами по улице. Сколько народу из окон будет на нас смотреть: как мы идем да не делаем ли чего плохого, нет ли, к чему придраться... Если есть, так через час по всему городу разнесут. Сколько шепоту будет за окнами, смеху сколько! Катайков что хотите может себе позволить. Он хозяин. К этому привыкли. А мы в хозяева лезем, а у самих портки рваные. А когда пойдем сто на сто, думаете, эти тысяча девятьсот девяносто будут стоять в стороне? Ввяжутся. И они-то и будут самой большой силой. Тот победит, на чьей стороне они будут. Вы, ребята, по драке скучаете. Драка начнется в свое время. Да что драка! Важно одно: сколько народу будет за нас, сколько за них. А это решается сейчас, перед дракой. Вот вам, ребята, и вся история. Сидим мы тут, шесть человек, а на нас весь мир смотрит. Может, пойдут за нами, а может, к черту выгонят нас. Нам всякое лыко в строку. Словам нашим не верят, а смотрят, как мы живем. Может, пьянствуем, может, развратничаем, может, вруны, хвастуны, может, работать не умеем, может, ничтожные люди и грош нам цена. Ничто нам не простится, ничто нам не забудется. Ты ставни, двери закрой, свет погаси — все равно ты на виду. Все равно всё узнают. А ты говоришь — членские взносы платим! Членские взносы — это второе дело. Мы за весь мир отвечаем — и когда работаем, и когда гуляем, и когда за девушками ухаживаем, и когда женимся, и когда учимся, и когда песни поем. А поэтому давайте петь песни.
Васька схватил гитару и заиграл «Дунайские волны».
— Пошли гулять, ребята! — сказал Харбов. — Пройдем строем по улице — пусть глядят, черти, на «Коммуну холостяков»!
Взявшись под руки, мы шли по городу Пудожу. Мы шагали по самой середине улицы, там, где крестьянские телеги оставили глубокие колеи. Вот мы идем мимо маленьких деревянных домов — пускай смотрят на нас из окон. Мы идем, шесть человек, плечо к плечу, локоть к локтю, нога в ногу. За окнами мужчины и женщины, старики и старухи, парни и девушки. Идите к нам, становитесь в нашу шеренгу! Не бойтесь того, что мы молодые, и того, что мы бедные. Смотрите на нашу жизнь.
Нам скрывать нечего — смотрите, тысяча девятьсот девяносто человек! Мы не пользуемся чужим трудом, мы не грабим и не воруем, мы всегда и во всем честны. Мы не обманем девушку, она может поверить любому из нас. Пусть она пойдет рядом с нами. Каждому парню мы дадим силу и ум. Он станет свободным и смелым. Он вырвется из плена деревянных заборов, из духоты низких комнат, из страшного круга уездной жизни. Он не станет растить поросенка, копить овечью шерсть, откладывать червонец в кубышку. Он переселится в другой мир, даже оставшись здесь, в деревянном доме, на улице, поросшей уездной травой. Он будет жить вместе с нами в огромном мире, в котором работают невиданные машины и строятся небывалые дома. Найдите, к чему придраться, страшные сыроядцы! Мы умные, честные, лучше, чем Катайков. Открывайте калитки, выходите на улицу, — мы сделаем вас другими, мы научим вас жить иначе...
Мы шагали молча, взявшись под руки, плечо к плечу, локоть к локтю, нога в ногу. Люди шевелились за окнами, смотрели на нас через мутные стекла. Мы свернули за угол и остановились как вкопанные. Перед нами стоял Прохватаев. Огромный, высокий, он стоял и раскачивался и, видно, не решался шагнуть, потому что боялся упасть. Его поддерживал Пружников.
— Давай, давай! — говорил Пружников полушепотом, но на улице было так тихо, что и полушепот был отчетливо слышен. — Близко уже. Ну, еще немножечко...
— Я имею право культурно отдохнуть, — произнес низким басом Прохватаев. — А они мне...
Он замолчал. Язык не повиновался ему.
— Пойдем, пойдем! — повторял Пружников. — Немного еще... Молчи и шагай.
Прохватаев пошел. Он, собственно, не шагал — он падал вперед и, чтобы не упасть, выставлял то одну, то другую ногу. Таким образом он передвигался. Мы расступились. Прохватаев прошел между нами, и Пружников поддерживал его за локоть и все уговаривал его, что близко, что осталось совсем немного, что все хорошо. Мы стояли все шестеро и смотрели ему вслед долго-долго, пока он шагал странной своей походкой по улице, непонятно каким образом удерживаясь на ногах.
Люди шевелились за окнами, внимательно смотрели через мутные стекла.
— Смотрят! — задыхающимся голосом сказал Силкин. — Все тысяча девятьсот девяносто смотрят.
Вася Мисаилов соединил нашу шеренгу. Мы зашагали дальше. Васька и Андрюшка Харбов шли посредине, и Мисаилов затянул:
Он пел негромко, но слова разносились отчетливо по тихой уездной улице. И так же негромко подхватили мы песню и пели, наслаждаясь музыкой и словами:
Под тяжким разрывом гремучих гранат
Отряд коммунаров сражался...
Люди шевелились за окнами, смотрели сквозь мутные стекла.
Мы сами копали могилу свою,
Готова глубокая яма.
Над нею стоим мы на самом краю —
Стреляйте вернее и прямо.
Мы знали, что сегодняшний вечер — вечер проводов, что мы провожаем Васю Мисаилова, нашего друга, который будет жить с завтрашнего дня уже не с нами, а за два квартала от нас. Но мы не знали, что провожаем большее. Не суждено было больше собираться «Коммуне холостяков» такой, как я ее описал.
Глава двадцать восьмая
КАЖЕТСЯ, ВСЕ РЕШЕНО
В четверг утром Ольга проснулась с хорошим чувством. Шкатулка с драгоценностями, камушки, которые так странно блестели в тусклом свете белой ночи, сухопарая, длинная фигура Булатова и его черные, глубоко посаженные глаза, и рука его, которая ее обнимала, и этот неожиданный для нее, непонятный ей поцелуй — все это существовало как-то отдельно от ее жизни. То ли это было, то ли, может, вовсе и не было. Может, привиделось в странном ночном свете... может, приснилось...
Сейчас, когда улица была залита солнцем, две женщины перекликались за окном, в столовой звенели чайные чашки — накрывали на стол — и попугай на этажерке был просто пестрым чучелом с глазами, совсем не похожими на живые, ей казалось, что того ничего и не было. Есть другое: все решено окончательно, в субботу она выходит замуж и начинает заново жизнь. Если то даже и было, все равно. Было и прошло.
Она оделась, посмотрела на себя в осколок зеркала и очень себе понравилась. Подмигнула сама себе, и сама себе показала язык. Покраснела, когда подумала, что сейчас увидится с Булатовым, но потом рассудила, что ничего такого не было, стесняться ей нечего, успокоилась, и краска отлила от ее лица.
Она весело пожелала Булатову доброго утра. За чаем разговаривал, как всегда, отец. На этот раз он вспоминал сравнительно недавние годы — дореволюционную жизнь Пудожа. И Ольге было очень интересно слушать. В каменном доме, где сейчас детский дом, жил раньше миллионер Базегский. Он был женат на женщине неслыханной красоты. Она каргопольская, из соседнего с Пудожем уезда. Когда великий князь проезжал из Каргополя в Пудож и город устроил торжественную встречу, она подносила гостю хлеб-соль. Великий князь ошалел от ее красоты, все время смотрел на нее, целовал ей руку и всячески выражал свое восхищение. Говорят даже, что великая княгиня устроила ему сцену. Потом Базегский разошелся с женой. Даже в маленьком Пудоже, жившем сплетнями, никто не знал — почему. Красавица купила себе дом, тот, в котором живет сейчас учитель физики Андрей Петрович, и жила там одна. У нее был великолепный выезд, гигант кучер с красивыми усами, и она каждый день проезжала под окнами бывшего мужа. А Базегский женился на своей племяннице, очень некрасивой женщине. Разрешения на брак архиепископ не дал, и они жили невенчанные, как теперь бы сказали — «нерасписанные». Она много пила и умерла очень рано. Базегский сам написал стихи, которые велел высечь на ее надгробной плите. Их и сейчас еще можно прочесть. Кончаются они такими строчками:
Ольга расспрашивала отца, очень ли хороша была красавица и очень ли некрасива племянница. Булатов интересовался, зачем приезжал великий князь и как был обставлен дом Базегского. Словом, разговор получился оживленный, и завтрак прошел весело.
Ольга думала, что Булатов будет смущен после вчерашнего, но нет — он был спокоен и весел. Совсем не было заметно, что это преследуемый, загнанный человек, что по его следам гонятся враги; наконец, что здесь же, в соседней комнате, в потрепанном фибровом его чемодане, лежит сказочное сокровище.
После завтрака Булатов пошел заниматься: он решил к началу учебного года хорошенько повторить свой предмет. Юрий Александрович взял трость и отправился на прогулку. Ольге нечего было делать, и она вернулась к себе в комнату.
Все было хорошо. Послезавтра она выйдет замуж, начнется новая жизнь, они поедут в Петрозаводск, в котором много культурных ценностей и для любознательной девушки открываются неограниченные возможности. Васька будет приходить к обеду и требовать щей. А щи тут как тут: жена наварила.
Она знала, конечно, что этого не будет, что они будут обедать в столовой, и если понадобится что-нибудь сварить, наверное, сварит Васька. Но ей нравилось воображать себя этакой кондовой хозяйкой, варящей щи, поджидающей мужа с работы.
Попугай сидел на этажерке. Черт его знает, как занесло сюда эту пеструю птицу! Кажется, отец купил ее на распродаже конфискованного у Базегского имущества. Может быть, он принадлежал этой красавице, от которой даже великий князь обалдел и которая каждый день проезжала в роскошном своем экипаже под окнами бывшего мужа. Если у нее были деньги на роскошный экипаж, почему она не поехала посмотреть, например, как пальмы растут или какое море в теплых странах? Может быть, ей было достаточно смотреть на попугая и воображать все эти невиданные красоты? Если так, это очень глупо. Много денег у Ольги никогда не будет, а она все равно поедет и на юг, и на север, и на восток, и на запад.
Попугай смотрел на нее стеклянными своими глазами. Она что-то знала, хитрая птица! Она даже подмигнула, будто они были в заговоре и хранили какую-то общую тайну.
Ольга пошла гулять; долго ходила по городу, и у нее было чувство, будто она прощается с домами и улицами. Прощаться было нечего. Раньше чем месяца через два они с Васькой все равно не уедут.
За обедом Булатов был хмур и жаловался на усталость. Даже отец почти все время молчал. Кажется, он наконец вспомнил, что послезавтра расстается с дочерью и будет жить один. Он ласково на нее посматривал, а один раз вдруг неожиданно протянул руку и погладил ее по голове. Ольге было его очень жалко. Но что же она могла сделать? Ваську ей было почему-то тоже жалко. Уж этого-то чего жалеть? Захотел жениться — и женится. Все-таки от жалости у Ольги слезы выступили на глазах, и она еле досидела до конца обеда. Вечером собралась было к холостякам, но подумала, что не стоит идти. Они, наверное, хлопочут насчет свадьбы, она им будет только мешать. Вообще неловко. Будто пришла проверить: как вы мою свадьбу готовите, не скупитесь ли?
Сейчас, когда улица была залита солнцем, две женщины перекликались за окном, в столовой звенели чайные чашки — накрывали на стол — и попугай на этажерке был просто пестрым чучелом с глазами, совсем не похожими на живые, ей казалось, что того ничего и не было. Есть другое: все решено окончательно, в субботу она выходит замуж и начинает заново жизнь. Если то даже и было, все равно. Было и прошло.
Она оделась, посмотрела на себя в осколок зеркала и очень себе понравилась. Подмигнула сама себе, и сама себе показала язык. Покраснела, когда подумала, что сейчас увидится с Булатовым, но потом рассудила, что ничего такого не было, стесняться ей нечего, успокоилась, и краска отлила от ее лица.
Она весело пожелала Булатову доброго утра. За чаем разговаривал, как всегда, отец. На этот раз он вспоминал сравнительно недавние годы — дореволюционную жизнь Пудожа. И Ольге было очень интересно слушать. В каменном доме, где сейчас детский дом, жил раньше миллионер Базегский. Он был женат на женщине неслыханной красоты. Она каргопольская, из соседнего с Пудожем уезда. Когда великий князь проезжал из Каргополя в Пудож и город устроил торжественную встречу, она подносила гостю хлеб-соль. Великий князь ошалел от ее красоты, все время смотрел на нее, целовал ей руку и всячески выражал свое восхищение. Говорят даже, что великая княгиня устроила ему сцену. Потом Базегский разошелся с женой. Даже в маленьком Пудоже, жившем сплетнями, никто не знал — почему. Красавица купила себе дом, тот, в котором живет сейчас учитель физики Андрей Петрович, и жила там одна. У нее был великолепный выезд, гигант кучер с красивыми усами, и она каждый день проезжала под окнами бывшего мужа. А Базегский женился на своей племяннице, очень некрасивой женщине. Разрешения на брак архиепископ не дал, и они жили невенчанные, как теперь бы сказали — «нерасписанные». Она много пила и умерла очень рано. Базегский сам написал стихи, которые велел высечь на ее надгробной плите. Их и сейчас еще можно прочесть. Кончаются они такими строчками:
Стихи, правду сказать, никуда не годятся, но то, что Базегский может испытывать такие возвышенные чувства, было для всех полной неожиданностью.
Ты прости, что последним лобзаньем
Не мог я проститься с тобой.
Спи спокойно, моя дорогая,
Путь тяжелый окончен тобой.
Ольга расспрашивала отца, очень ли хороша была красавица и очень ли некрасива племянница. Булатов интересовался, зачем приезжал великий князь и как был обставлен дом Базегского. Словом, разговор получился оживленный, и завтрак прошел весело.
Ольга думала, что Булатов будет смущен после вчерашнего, но нет — он был спокоен и весел. Совсем не было заметно, что это преследуемый, загнанный человек, что по его следам гонятся враги; наконец, что здесь же, в соседней комнате, в потрепанном фибровом его чемодане, лежит сказочное сокровище.
После завтрака Булатов пошел заниматься: он решил к началу учебного года хорошенько повторить свой предмет. Юрий Александрович взял трость и отправился на прогулку. Ольге нечего было делать, и она вернулась к себе в комнату.
Все было хорошо. Послезавтра она выйдет замуж, начнется новая жизнь, они поедут в Петрозаводск, в котором много культурных ценностей и для любознательной девушки открываются неограниченные возможности. Васька будет приходить к обеду и требовать щей. А щи тут как тут: жена наварила.
Она знала, конечно, что этого не будет, что они будут обедать в столовой, и если понадобится что-нибудь сварить, наверное, сварит Васька. Но ей нравилось воображать себя этакой кондовой хозяйкой, варящей щи, поджидающей мужа с работы.
Попугай сидел на этажерке. Черт его знает, как занесло сюда эту пеструю птицу! Кажется, отец купил ее на распродаже конфискованного у Базегского имущества. Может быть, он принадлежал этой красавице, от которой даже великий князь обалдел и которая каждый день проезжала в роскошном своем экипаже под окнами бывшего мужа. Если у нее были деньги на роскошный экипаж, почему она не поехала посмотреть, например, как пальмы растут или какое море в теплых странах? Может быть, ей было достаточно смотреть на попугая и воображать все эти невиданные красоты? Если так, это очень глупо. Много денег у Ольги никогда не будет, а она все равно поедет и на юг, и на север, и на восток, и на запад.
Попугай смотрел на нее стеклянными своими глазами. Она что-то знала, хитрая птица! Она даже подмигнула, будто они были в заговоре и хранили какую-то общую тайну.
Ольга пошла гулять; долго ходила по городу, и у нее было чувство, будто она прощается с домами и улицами. Прощаться было нечего. Раньше чем месяца через два они с Васькой все равно не уедут.
За обедом Булатов был хмур и жаловался на усталость. Даже отец почти все время молчал. Кажется, он наконец вспомнил, что послезавтра расстается с дочерью и будет жить один. Он ласково на нее посматривал, а один раз вдруг неожиданно протянул руку и погладил ее по голове. Ольге было его очень жалко. Но что же она могла сделать? Ваську ей было почему-то тоже жалко. Уж этого-то чего жалеть? Захотел жениться — и женится. Все-таки от жалости у Ольги слезы выступили на глазах, и она еле досидела до конца обеда. Вечером собралась было к холостякам, но подумала, что не стоит идти. Они, наверное, хлопочут насчет свадьбы, она им будет только мешать. Вообще неловко. Будто пришла проверить: как вы мою свадьбу готовите, не скупитесь ли?