В просторной комнате, в которую она вошла, клубился желтый туман. Табачный дым был так густ, что у Ольги защипало глаза. Большие керосиновые лампы, подвешенные под потолком, казалось, плавали в воздухе. Под лампами стоял длинный стол, заставленный бутылками, блюдами и тарелками. Какие-то люди сидели за столом и смотрели на Ольгу. Огромный верзила, вознеся плечи чуть не под потолок, вскочил и крикнул громким и отчаянным голосом:
   — Красавице место! Убью за красоту!
   Он взмахнул рукой, будто в ней была шашка, и топнул так, что лампы качнулись. Другой, коренастый, спешил навстречу.
   — Мое почтение! — сказал он, кланяясь Ольге, и, повернувшись к Булатову, негромко спросил: — Привезли?
   Булатов поднял руку и показал рюкзак.
   — Отлично! — сказал коренастый и опять обратился к Ольге: — Много раз любовался вашей красотой, но не имею чести быть знакомым.
   «Катайков, — узнала Ольга. — Значит, это его хутор...»
   Катайков спокойно и неторопливо пошел вперед.
   — Прошу, дорогая гостья, — сказал он, указывая на лавку, стоявшую во главе стола.
   Булатов и Ольга сели рядом. Рюкзак Булатов положил к себе на колени.
   Катайков торопливо разлил водку и, подняв рюмку, громко сказал:
   — За нашу красавицу!
   — Убью! — выкрикнул верзила.
   «Председатель горсовета», — узнала его Ольга. Теперь она всех узнавала, кто сидел вокруг. Все были знакомые лица. Управделами Пружников сидел рядом с Прохватаевым, дальше виднелись выцветшие рыжеватые волосики и скорбные глаза Малокрошечного. Дальше обезьянья рожа его приказчика Гогина. По другую сторону сидели три человека, очень похожие друг на друга. Все трое улыбались почтительно и заискивающе. Минутой позже Ольга поняла, что только в этом и заключалось их сходство. Черты лица у всех были разные, но угодливость, выраженная на лицах, делала их удивительно похожими. Ольга видела их где-то, но не могла вспомнить — где. Наверное, примелькались на улице. Не знает же она по фамилиям всех жителей города...
   Перегнувшись через стол, говорил Катайков.
   — Что, что? — переспросила она.
   — Выпейте, красавица, за успех свадебного путешествия, — говорил Катайков. — Ведь это мы ради вас отправляемся в дальний путь.
   «Какой дальний путь? — подумала Ольга. — Ну да, мы же едем куда-то... Я даже не знаю, куда. Как странно, что это хутор Катайкова. Булатов ведь не любит его. Наверное, он ради меня с ним сдружился. Надо же как-то было меня увезти... Ах, нет, это драгоценности...»
   Она подняла стопку зеленоватого стекла.
   — Всем пить! — заорал Прохватаев. — Убью, кто не выпьет за красоту!
   Он, кажется, единственный был по-настоящему пьян, остальные держались спокойно. Гармонь заиграла туш. В стороне на лавке сидел дурак и рвал гармонь, быстро перебирая пальцами. Ольга не заметила, когда он вошел.
   — Пей до дна, пей до дна! — монотонно заладил Прохватаев, и Тишков повторял без конца на гармонике три ноты, и Малокрошечный, улыбаясь, отбивал такт ладонями по столу.
   Но Малокрошечному совсем не было весело. Ольга угадала это, посмотрев на него. Он только подлаживался под общий тон. Думал он что-то свое, невеселое и тревожное. И трое одинаковых, сидевших по другой стороне стола, тоже пели: «Пей до дна», — как-то не по-настоящему. Они из угодливости делали все, что, казалось им, полагается. Какие-то у них тоже были свои мысли.
   — Пей, — сказал наклонившись к Ольге, Булатов, глядя ей прямо в глаза черными своими глазами. — Сегодня наша свадьба.
   — Какая странная свадьба, — сказала Ольга.
   — Странная, — согласился Булатов. — Подожди, какое странное будет свадебное путешествие! Пей!
   Ольга выпила стопку водки. Ее обожгло. Она подумала, что сейчас, наверное, опьянеет, но ей было все равно.
   — Бей стаканы! — закричал Прохватаев. — Бей стаканы за красоту! — И он, взмахнув рукой, швырнул стакан на пол с такой силой, что осколки брызнули в разные стороны.
   Все остальные тоже пошвыряли стаканы, но сделали это неумело, смущаясь, стараясь изобразить на лицах лихость и самозабвение. У Малокрошечного стакан не разбился. Он быстро оглянулся, не видит ли кто, наклонился, поднял стакан и бросил его еще раз. Тот опять не разбился, и Малокрошечный, надеясь, что не увидят, стал закусывать с таким видом, будто, раскутившись, перебил сейчас дорогой сервиз и ничуть не жалеет об этом. У Ольги начала кружиться голова. На секунду ей показалось, что лица сидящих вокруг меняются, вытягиваются, гримасничают, но она сделала над собой усилие, и это прошло. Все-таки решила больше не пить. Она была пьяна каким-то иным опьянением, прекрасным, замечательным опьянением. Водка ей была не нужна.
   — Эх, — сказал Прохватаев, — тоска, братцы! Прошли боевые годы. Мне бы с шашкой сейчас, на коня бы, беляков бы рубать!..
   Он опустил голову на руки, и плечи его затряслись от рыданий. Ему и в самом деле казалось, что прежде он мчался с шашкой на коне и рубал беляков и целые полки от него бежали. В общем, он не так уж далек был от истины. Он непременно мчался бы и рубал, если бы только это не было так опасно. Но сейчас он ясно помнил, как все это было. Не могло быть неправдой то, о чем он столько раз и так подробно рассказывал.
   У Малокрошечного тоже стало скорбное лицо. Он скорбел вместе с председателем горсовета. Он жил его чувствами, думал его мыслями, он даже сказал: «Эх!» — не очень громко, но так, чтобы все-таки было слышно, и даже в руке его появилось что-то такое, будто она тоже держала шашку. Но в это же время его глаза замечали все, что делает Катайков. Одно не мешало другому. Он мог думать сразу о разном и чувствовал сразу по-разному.
   Катайков наклонился к Булатову и негромко сказал:
   — Возьмите ваше удостоверение. Вы едете проверять, как идет заготовка дров для города.
   Булатов взял бумажку и спрятал ее в карман.
   — У всех есть? — спросил он.
   — У Тишкова и Гогина, — сказал Катайков, — а мне не нужно. Я по своим торговым делам.
   — А для нее?
   — Для нее я придумал лучше. Почему бы вам не оформить брак? Не записаться?
   — Где же это записаться? — спросил Булатов. — Здесь, что ли?
   — А почему ж? — Катайков чуть усмехнулся. — Председатель горсовета небось поважнее какой-нибудь регистраторши. Он и запишет.
   — А книга? — спросил Булатов.
   — У Пружникова.
   — А справка о браке? Она ведь на бланке пишется.
   — И бланк приготовлен.
   — Вы молодец! — сказал Булатов. — Мне это не пришло в голову.
   — Значит, решено, — сказал Катайков. — Празднуем свадьбу?
   Булатов кивнул головой.
   — Наливайте! — крикнул Катайков неожиданно пьяным голосом.
   Ольга удивилась: только что голос у Катайкова был совсем трезвый.
   — Что он сказал? — спросила Ольга Булатова. — Какая свадьба?
   — Наша, — сказал Булатов. — Я хочу, чтоб ты была моей женой по закону.
   — Мне все равно, — сказала Ольга, — но я рада, что ты хочешь этого.
   Один из угодливых разлил водку. За столом было тихо. Прохватаев все еще закрывал ладонями лицо, и плечи его изредка вздрагивали. Пружников осторожно, но настойчиво теребил его за рукав.
   — А? Что? — спросил Прохватаев, поднимая голову.
   — Пора начинать, — сказал Пружников.
   — Что начинать? — Прохватаев смотрел мутными глазами и понять ничего не мог. Потом все-таки в глазах его мелькнула какая-то мысль. — Расписочку-то я получил? — сказал он и растерянно полез в карман.
   Катайков уже сидел рядом с ним, как-то незаметно переместившись, будто там и было его место, рядом с председателем горсовета.
   — Расписочка — вот она, — сказал он, легонько ударив себя по карману. — Да ведь ты хотел молодых записать...
   — Куда записать? — спросил Прохватаев.
   — Как — куда? В книгу записей актов гражданского состояния. Все чин по чину, как по закону положено.
   — Да ты что, с ума сошел? — Прохватаев смотрел совсем обалделый. — Что ж мы в горсовет, что ли, поедем?
   — Забыл! — удивился Катайков. — Честное слово, забыл! — и рассмеялся весело и добродушно.
   И сразу же рассмеялся Малокрошечный, тихо затрясся от смеха Пружников, трое угодливых стали хихикать одинаково и даже почти в такт. На лице Гогина показалась улыбка, и, откинув голову, весело расхохотался Тишков.
   — Да что я забыл-то? — смущенно спросил Прохватаев.
   — Книгу для записей велел привезти, — сказал Катайков, с трудом выговаривая слова от смеха. — И бланк для справок. Сам сказал: запишу. Все привезли, молодые приехали, а он позабыл!
   И снова все хохотали, прямо покатывались от хохота. Прохватаев смотрел растерянно, а потом и сам засмеялся и махнул рукой.
   — Вот черт! — сказал он. — И в самом деле, забыл. Знаете, голова не тем занята. Дела государственные! — И он значительно поджал губы.
   И сразу же прекратился смех, и у всех сделались значительные, серьезные лица. О делах государственных следовало говорить в тоне уважения и почтительности.
   — Ладно, — сказал Прохватаев, помолчав сколько положено, — давайте свадьбу играть.
   — Музыку! — крикнул Катайков. — Стаканы несите! Свадьбу играем!
   Тишков рванул гармонь и заиграл что-то такое веселое и лихое, что сразу изменилось все настроение. Девка вбежала с подносом, на котором стояли стаканы, и быстро расставила их привычной рукой, будто швыряя, но так, что они становились точно по одному перед каждым гостем. Пружников вдвоем с одним из угодливых устанавливал стол в углу, второй угодливый нес чернильницу и ручку с пером. Катайков вел под руку Прохватаева, а Булатов взял за руку Ольгу. Они встали. Не переставая играл Тишков, наклонив ухо и будто слушая, что говорит гармонь. Пружников сел за стол и раскрыл огромную книгу. И вот уже Булатов и Ольга стоят перед ним, и Пружников задает вопросы об имени, отчестве и фамилии, о годе рождения, и рядом стоит Прохватаев, и все гости, и Булатов держит одной рукой за руку Ольгу, а в другой по-прежнему сжимает мешок, в котором лежит шкатулочка.
   Странное у Ольги состояние. Умом она понимает, что все это глупо, ужасно и отвратительно, что какой-то ведьмин шабаш, а не свадьба разыгрывается в этом старом, прогнившем, проеденном крысами доме. Умом она понимает, как чудовищен весь этот пьяный гомон и пьяный председатель, который творит беззаконие. Умом она все это понимает, а на душе у нее спокойно. Ей кажется, что все это неважно. Важно то, что она с Булатовым, что она теперь связана с ним навсегда, что впереди предстоят испытания и опасности, что она готова к этим опасностям и любые испытания выдержит. Через что угодно она пройдет так же спокойно, полная своей любовью, не запачкав даже краешек подола, ничего не осквернив, как она проходит сейчас через эту дикую и непристойную сцену.
   Быстро заполняет Пружников соответствующие графы, четким писарским почерком пишет все, что полагается, на бланке справки о браке, потом размашисто расписывается Прохватаев, потом расписываются Ольга и Булатов, и Гогин и Тишков как свидетели. Потом Прохватаев вынимает из кармана круглую маленькую печать и долго дышит на нее и, тяжело вдавливая, прикладывает ее к записи в книге и к справке. И всем подают на подносе водку, и все выпивают полные стаканы. Только молодые не пьют. И стаканы летят на пол, и некоторые бьются, а некоторые, подпрыгивая, катятся по деревянному полу.
   И уже Тишков снова сидит на лавке, а остальные расселись вокруг стола, и вдруг, медленно раздвинув гармонь, Тишков начинает играть протяжную, грустную песню. И у всех становятся спокойные, серьезные лица. И, облокотившись на стол, запевает Прохватаев тихо и медленно:
 
Выдала матушка далече замуж,
Хотела матушка часто езжати,
Часто езжати, подолгу гостити.
Лето проходит — матушки нету,
Другое проходит — сударыни нету.
Третье в доходе — матушка едет.
 
   Теперь уже поют все. И будто другие люди сидят перед Ольгой. Исчезла угодливость с лиц трех одинаковых. Спокойно и торжественно выводят они слово за словом, и на лицах у них написано понимание замечательной красоты этих слов и глубокой значительности мелодии. И Катайков поет, полуприкрыв глаза, будто забыл о вечной суете своей жизни, будто ему сейчас самому кажется по сравнению с песней страшной ерундой то, что его занимало всегда. И даже Малокрошечный, и даже Гогин стали другими, обыкновенными людьми, с обыкновенными чувствами, среди которых много чистых и замечательных.
   Приехала матушка через три года и не узнает свою дочь. Вместо красавицы, вместо милого чада перед нею старуха. Мать спрашивает:
 
Где твое делося белое тело,
Где твой девался алый румянец?
 
   И ей отвечает дочь:
 
Белое тело на шелковой плетке,
Алый румянец на правой на ручке,
Плеткой ударит — тела убавит,
В щеку ударит — румянца не станет.
 
   Медленно затихая, летят печальные слова под низко нависшим потолком. Кончилась песня, а еще, будто не желая расставаться с прекрасною грустью, тянет Тишков на гармошке последние ноты. И медленно затихают они в прокуренном, проспиртованном, нечистом воздухе комнаты.
   Так глубоко вошла песня в душу народа, так крепко укоренилась в ней, что даже сребролюбцы и жулики, хвастуны и лгуны среди темных своих дел и преступлений глубоко чувствуют чистое ее содержание. Даже эти отребья, не знающие в жизни ничего высокого и святого, становятся на минуту чище, когда их коснется дыхание песни, выражающей лучшее, что только есть в народной душе.
   Но песня кончилась, и все стало, как прежде.
   За столом опять сидел прожженный лгун Прохватаев, всю жизнь лгавший всем и даже самому себе; жадный сребролюбец Малокрошечный; хитрый Катайков, делающий золото из всего подлого, что есть в человеке; молчаливый прохвост Пружников; трое угодливых, жадно ждущих, не перепадет ли что-нибудь и им от богатого хозяйского стола.
   — Зачем они спели эту песню? — спросила Ольга Булатова. — Ведь все будет хорошо?
   — Дураки, — сказал Булатов, — и песня дурацкая. Все будет хорошо. Ты мне веришь?
   — Кому же мне верить, как не тебе? — ответила Ольга.
   Катайков встал и сказал трезвым, спокойным голосом:
   — Ну, господа хорошие, простите, если в чем не угодили, а хозяевам пора собираться. Выпьем посошок — и с богом.
   Все молча выпили, и началась предотъездная суета.

Глава тридцать вторая
МИСАИЛОВ ОБВИНЯТЬ ОТКАЗЫВАЕТСЯ

   Мы все растерялись, но больше всех, кажется, растерялся Юрий Александрович. Сначала он слушал Харбова с совершенно растерянным видом и никак не мог понять, что произошло. Когда же наконец понял — сел на стул и долго вытирал рукой лоб.
   — Да что ж это, товарищи, как же это, товарищи?.. — повторял он. — Не может быть, товарищи... ну, скажите, товарищи...
   Он все повторял: «Товарищи, товарищи» — и жалобно смотрел на нас — будто думал, что мы, если попросить хорошенько, отменим идиотскую эту историю, и все вернется на свои места, и все будет в порядке. В общем, получилось удачно, что он так много говорил. Он привлек к себе внимание всех, и у Мисаилова было время прийти в себя. Ему-то, Мисаилову, было, наверное, хуже всех.
   В самый разгар суматохи вошла Александра Матвеевна. Роман Васильевич наконец-то угомонился. Он заснул, положив голову на стол, и Александра Матвеевна рассчитывала, что до конца ужина он проспит наверняка. Она не знала его характера.
   Александра Матвеевна очень быстро разобралась в происходящем. Я думаю, она тоже все время чувствовала, что так благополучно свадьба не пройдет. Она начала с преувеличенной заботливостью ухаживать за Юрием Александровичем. Мы все занимались им. Нам хотелось отвлечь внимание от Мисаилова хоть на время, хоть на несколько минут закрыть его, спрятать от сторонних глаз.
   — Ты, батюшка, успокойся, — решительно заявила Александра Матвеевна Каменскому, перейдя с ним почему-то на «ты». — В наше время молодые девки еще не такие штуки откалывали. Все утрясется, что-нибудь да получится... как-нибудь, да обязательно будет.
   Старик совсем расклеился, у него покраснели глаза, он начал даже негромко всхлипывать, и, когда Александра Матвеевна налила ему стакан воды, он расплескал полстакана — так у него дрожали руки.
   — Как же, товарищи... Что же, товарищи... — только и повторял он.
   И вдруг на него с неожиданной яростью обрушился Андрей Аполлинариевич:
   — «Товарищи, товарищи»! — закричал он. — Сам-то ты что смотрел? Кто с детства ей набивал голову всяким вздором? Всё менестрели да миннезингеры... Устроил дуре девчонке какой-то средневековый замок! Восемнадцать лет девке, а она не учится, не работает, не хозяйничает! Целые сутки ей на глупости и вздор. Вот и допрыгалась!
   Юрий Александрович страшно испугался. Он даже руки поднес к лицу, будто ждал, что Моденов начнет его бить. А Моденов разошелся и хоть драться не собирался, но замолчать никак не мог.
   — А этого франта зачем к себе поселил? — гремел он. — «Коллега», «старый петербуржец»! Небось выдумал все, ради красивых слов выдумал!
   — Вы... вы... выдумал, — дрожащим голосом произнес вдруг Юрий Александрович.
   Моденов остолбенел.
   — Вот черт! — растерянно сказал он. — Неужели и в самом деле выдумал? Кто же он, этот франт?
   — Ka... Ka… Катайков про... про... просил, — сказал Юрий Александрович, стуча зубами, — и чтоб... чтоб... никто не знал.
   — А? — победно спросил Моденов, поворачиваясь к нам и рукой указывая на Каменского. — Видали? Старый человек с высшим образованием выполняет поручения какого-то кулака. Господи, прости ты русской интеллигенции ее грехи! Да кто же он такой на самом деле, Булатов?
   Тут уж мы все окружили Каменского и с нетерпением ждали, что он скажет. Дело поворачивалось неожиданной стороной.
   — Не... не... не знаю, — сказал Каменский. — У... у... учитель, при... ехал к Катайкову с письмом, а тот меня попросил... И чтоб не говорить, что он у Катайкова жил...
   — Ах, даже и жил у Катайкова! — сказал Моденов. — Нет, вы видели что-нибудь подобное?
   Тут вырвался вперед мой дядька.
   — А, — закричал он, — вот она куда, веревочка, вьется! Где пакость какая, там кулака ищи! Забрали власть, мироеды, издеваются над трудящимися!
   Марья Трофимовна бросилась к нему и пыталась его успокоить, но дядька был вне себя и уговорам не поддавался.
   — Грызут, грызут, мироеды! — кричал он. — Трясут столбы, на которых крыша стоит. Ох, рухнет на них, раздавит их, мокрого пятна не останется!
   В общем, начался крик и бестолковщина. Тогда выступил вперед Андрей Харбов:
   — Успокойтесь, Николай Николаевич... Юрий Александрович, пойдите в ту комнату, Александра Матвеевна вам еще воды даст. Расстегните воротничок, полежите...
   Юрию Александровичу, кажется, действительно было плохо. Он побледнел, и губы у него стали такие синие, что я даже испугался. Он протянул руку к Моденову.
   — Андрей, — сказал он, стараясь улыбнуться, — мне очень нехорошо, помоги мне...
   Моденов сразу растрогался.
   — Вот видишь что натворил! — ворчливо, но ласково сказал он. — Не горюй, Юра, все обойдется! Пойдем. Полежишь, очухаешься, и придумаем что-нибудь.
   Александра Матвеевна и Моденов увели Каменского в другую комнату, закрыли туда дверь, и стало как будто тише и спокойнее. Только дядька ходил из угла в угол и нервно бормотал про себя. Отдельные слова звучали отчетливо: «мироеды», «грызут», «рухнет». Всё такие веские, решительные слова, произносимые с раскатом на «р».
   — Ну? — спросил Харбов. — Что делать, ребята? — Он повернулся к Мисаилову: — Тебе решать, Вася.
   — Мне верьте, мне верьте, — вмешался опять дядька, — тут тонкая штука, кулацкая хитрость! Девка — пятое дело. Она для отвода глаз. Тут горячее варево варится. Тут крысы зашевелились. Как бы не проморгать... Не кулацким ли восстанием пахнет? — Он дергал себя за редкую, встрепанную бороденку и вообще волновался ужасно.
   — Ну при чем тут восстание? — сказал Сема Силкин. — Какое может быть здесь восстание? Здесь и кулаков-то раз, два — и обчелся.
   — Да, — согласился Тикачев, — восстание — это вздор. А то, что весь уезд над комсомолом хохотать будет, — это факт. То, что Ольга нам весь авторитет погубила, — это тоже факт. Нет хуже, чем смешная история. Комсомольцы свадьбу затеяли, стол накрыли, сидят ждут, а невеста задним ходом в карету — да с другим под венец! Будет хохоту по уезду — это я вам предсказываю!
   — Ох, черт! — вырвалось у Харбова, но он сдержался. — Да, — сказал он, — посмеются. Ладно, не на том комсомол стоит, бывали посерьезнее поражения, а ничего, выжили. Ну, Вася, говори ты.
   Мисаилов внешне был совершенно спокоен.
   — А что говорить? — спросил он.
   — Как это — что? — удивился Харбов. — Надо решать, что будем делать.
   — А по-моему, ничего делать не нужно, — сказал Вася. — Ничего, по-моему, не случилось. Полюбила девушка человека и выходит за него замуж. Что же, по-твоему, милицию звать?
   — Ну, нет, — вмешался в разговор Силкин, — дело не так просто. Замуж пошла — это одно, это, конечно, ее право. А оскорбление? Издевательство? Это как? Съесть и промолчать?
   Мисаилов встал, твердой рукой вынул коробку «Сафо», достал последнюю папиросу, бросил на стол пустую коробку и закурил.
   — Видишь ли, — сказал он, — то, что получилось, для нас обидно, это верно. Нарочно ли Ольга так сделала? Конечно, нет. Случилось в ее жизни что-то такое, что иначе поступить она не могла. Мне жалко, что это так, а ее обвинять подожду. Что Булатов на моей невесте женился? И его не могу винить. Я ему не товарищ, и он обо мне не обязан думать. Так что на этом дело можно считать поконченным.
   — Ну, знаешь, — сказал Силкин, — не ждал я от тебя, Васька!
   — Да? — спросил Мисаилов. — А чего ты ждал?
   — Не знаю... — Силкин пожал плечами. — Что догонишь, все выскажешь...
   — Да? — еще раз спросил Вася. — А может быть, ты ждал, что я Булатова на дуэль вызову? Попрошу принять моих секундантов — Лешку Тикачева и Сему Силкина? Так? Да?
   — Ну, не обязательно на дуэль...
   — А что же? Подговорить ребят, подстеречь в переулке и темную устроить? Так сказать, дуэль по-уездному? (Силкин молчал.) Так я тебе вот что скажу: если я считаю, что женщина раньше была рабой, как у Маркса написано, так это для меня не слова. Если я считаю, что в старом мире отношения между людьми были зверскими, то это тоже для меня не слова. И я не за тем вступал в комсомол, чтоб на собраниях говорить одно, а дома делать другое. Если Булатов, Катайков, черт, дьявол пойдут на советский строй, так я как-нибудь соберусь с силенками и сумею подраться. А если девушка любит не меня, а другого, то это я как-нибудь переживу, не обвиняя ее и весь мир. Ее право любить человека по своему выбору. А если рассуждать, как ты рассуждаешь, так можно и до родительского благословения дойти: против воли батюшки с матушкой не смей!
   Мисаилов глубоко вздохнул и провел рукой по волосам. Мы все молчали.
   — Может, ты прав, — протянул наконец Силкин, — а только все-таки...
   — Значит, не верите мне? — вмешался вдруг дядя. — А я вам говорю: девка — пятое дело. Тут на советскую власть умышляют. И я докажу... Где мой картуз? Я через час-другой прибегу и все расскажу в подробностях. Я вам такие сведения представлю, что ахнете!
   — Ну куда ты, Коля, пойдешь! — кинулась к нему Марья Трофимовна.
   — ' Не мешай, Маша, — сказал дядька, нервно натягивая картуз. — Ты не знаешь, а я знаю. Я эти дни недаром провел. Я им сведения представлю — они заахают!
   Он вышел и хлопнул дверью, и за окном в тумане промелькнуло темное пятно: это дядька прошел по улице.
   И тут ввалился в комнату Роман Васильевич. Может быть, он действительно заснул на минутку, а может быть, совсем и не спал, а только прикинулся. Во всяком случае, он давно уже подслушивал, потому что был в курсе дела.
   — Что, Васька, — сказал он весело, — увели девку? Ничего, тебе наука будет. Не лезь со свиным рылом в калашный ряд! Возмечтал, брат! Думал в учителеву семью войти, в собственном домике поселиться, а тебя коленом под зад! И справедливо. Не лезь! Знай свое место!
   — Ой! — простонал Саша Девятин и обеими руками схватился за голову.
   Это действительно было непереносимо.
   Старый шут, покосившись на вторую бутылку с водкой, но не решившись все-таки распорядиться ею, взял кусочек огурца и с удовольствием сгрыз его.
   — Пойдем, Васька, к Валашкину в трактир, — сказал старик. — Там гуляет народ по случаю субботы. Историю эту расскажем, каждый нас угостит.
   Я не заметил, как сговорились Силкин и Тикачев. Они с двух сторон сразу взяли под руки Романа Васильевича и, ласково приговаривая: «На одну минуточку можно вас, на два слова», — с такой быстротой вывели его из дома, что он даже не успел начать упираться. Потом Лешка вбежал, схватил со стола бутылку водки и убежал опять. Не больше чем через три минуты оба они вернулись без старика.
   — Мы поговорили с Романом Васильевичем, — успокаивающе сказал Силкин, — он решил пойти домой, в Стеклянное. Водку с собой взял, дома выпьет.
   Судя по тому, какие они оба были красные и как тяжело дышали, боюсь, что разговор не был таким уж мирным и что заповедь о почтении к старшим была грубо нарушена.
   Долго мы все молчали. Потом Мисаилов сказал, будто про себя:
   — Одного я не понимаю: почему они поехали на Сум-озеро? Если бы в Подпорожье, понятно — на пароход. А на Сум-озеро почему? Куда же оттуда дорога? Только в глушь, в медвежьи места...