Злобой, негодованием горели глаза девушки. Она выкрикивала каждое слово, так что всё было слышно в соседнем покое.
   — Нишкни ты… Там — чужих много, — прошептала Хитрово, поплотнее прикрывая дверь и опуская суконную портьеру.
   — Нешто же можно государя-брата единокровного к конюху Тереньке приравнять? — только и нашёлся возразить царевне Милославский, недоуменно разводя руками.
   Софья ничего не возразила больше. Выкрикнув всё, что накопилось у неё в груди, она сразу ослабела, рыданья, которые долго накипали и рвались наружу, так и хлынули потоком.
   — Петровна, милая… Да как же?.. Да можно ли?.. Где же правда?.. — с плачем приникая к плечу старухи, запричитала Софья. И рыданья долго колотили её, как в лихорадке, долго лились давно невыплаканные слезы, пока царевна не стала постепенно затихать.
   Хитрово даже не пыталась словами утешить это бурное горе, этот неукротимый взрыв отчаянья. Она только отирала, как могла, глаза и щеки девушке, залитые слезами, и порой тихо проводила рукой по волосам, не то приводя в порядок их разметавшиеся пряди, не то проявляя любовную старушечью ласку.
   Милославский, тоже молчавший, пока рыдала Софья, подошёл к ней поближе, когда рыданья стали умолкать.
   — Слышь, Софьюшка… Нишкни… Послушай меня, девушка… Пождать — не совсем отменить. А и так бывает: ныне ликует, а наутро тоскует… Слышь, заспокой свою душеньку горячую, неоглядчивую… Наше нас не минет, а ворог сгинет… Верь ты слову моему. Али уж и разум затмился у моей Софиюшки?.. Помни, как звать-то тебя… Мудрость… А ты причитаешь в запале, слезы точишь без толку… Всему пора. Вон, настанет утро. Понесут государя хоронить — и вопи, што вздумаешь… Сестра брата хоронит, нихто не осудит… А ноне — помолчи… Только вот, помяни меня и слова мои: трех деньков не минет, может, иные хто волком взвоют… Потерпи. А на поклон государю пойди — это надобно. Может, и недолго ему государить… А все, чин-чином выполнить надо… Иди, девушка. Сестёр веди и сама ступай…
   — Правду кажуть тоби, государыня-царевна, родимица ты моя, — вдруг прозвучал за спиной Софьи чей-то женский голос. — Треба челом вдарить государю… Щоб в людях толкив лишних не було…
   Все оглянулись в испуге.
   Говорила спальница Софьи, любимая подруга и наперсница, пресловутая Федосья Семёновна, незаметно для всех вошедшая в покой во время рыданий царевны.
   — Ух, напужала даже. Откуда ты? — спросила хохлушку Хитрово.
   — Де була, там вже немае!.. Посля скажу… А лышень, родимица, государыня ты моя, — добре казалы, их мосць[47]. — Бабёнка кивнула на Милославского. — Не довго ждаты… Таган кипить. Скоро и пину зниматы… Идыть же, государыня-царевна, родимица вы моя…
   —.Правда? — с загоревшейся, порывистой надеждой, вставая и овладевая собой, спросила царевна. — Добро. И то правда, с чего нашло на меня?.. Не ушло наше дело… Поглядим, што потом Бог пошлёт… И нынче бы, не вмешайся старец-святитель… Нет, Аким-то наш… Аким простота… Кир-патриарх блаженный… Лукавый старик, хохол… Не ждал нихто от нево прыти такой…
   — Ужли так и не ждали?.. Не зря же усопший все с им, глаз на глаз, беседу вёл…
   — Беседу… У брата одна беседа была вечно: о души своей спасении… Вот и думалось, исповедует старец брата, грехи с нево сымает, каких и не творил он… А вышло…
   — Ничево не вышло, верь, Софьюшка. Што мы выведем, то и выйдет… Ну, буде. Не мешкай. Эй ты, Родимица… Зови сенных, ково там. Принарядить царевен надо. И с Богом идите… Не спят, поди, тамо…
   — Куды спать… В единый миг в уборе выйдем… Уж поглядишь, боярин… Ступай, не мешай нам…
   И Хитрово, проводив Милославского, с помощью Родимицы и других прислужниц, быстро привела в порядок царевен.
   Было около полуночи. Палата, переполненная весь вечер всякого звания и чина людьми, стала пустеть. Не только Наталья сидела смертельно измученная, даже крепкий, живой отрок-царь едва мог заставить себя прямо сидеть и принимать поздравления, держа руку на поручне трона, для обычного целования. Глаза у Петра посоловели, личико побледнело. Он подавлял зевоту и мечтал: как сладко будет вытянуться в своей постельке, в которую ещё никогда не укладывался так поздно, разве кроме пасхальных ночей.
   Но тогда в воздухе веяло весной. Мальчик высыпался с вечера и уходил на всенощную бодрый, ликующий… В храме стоял и молился, а не вынужден был сидеть, как теперь, целые часы неподвижно, кланяясь каждому поздравителю, отвечая хоть словом на поздравления более знатных и почтённых царевичей, бояр, воевод и князей…
   Борис Голицын, Родион Матвеич и Тихон Никитич Стрешневы стараются по возможности облегчить своему питомцу первое всенародное выполнение царских обязанностей, нелёгких даже для взрослого человека, не только для резвого мальчика, каким был Пётр.
   Во время коротких перерывов между поздравлениями они отирают лоб, лицо и шею мальчику влажным холстом, дают ему пить, негромко повторяя:
   — Уж и как любо глядеть нам на тебя, государь. И где ты выучился так говорить и делать все сладко… Гляди, матушка-государыня души не чует от радости, видя такова сынка-государя… Потерпи ещё малость… Скоро и конец… Не три глазки… Да не усни гляди. А то зазорно будет. Скажут люди: на трон посадили государя, а он и уснул, ровно дитя в колыбели…
   — Ну, где уснуть, — отвечает Пётр.
   И, правда, глаза его, потускнелые было, сразу загорелись от похвал дядек, от сознания, что мать может гордиться им.
   И величаво, как это делал когда-то отец, кивает боярам мальчик-царь. Даёт руку целовать, приветливо говорит:
   — Благодарствую на здорованьи. Пусть Господь пошлёт мне сил на царстве, тебе, боярин, служить и прямить нам, государю и всему роду нашему.
   Умиляются люди:
   —Уж и разумен же отрок-государь. Иному старому так не сказать, как он подберёт. Благодать Божия над отроком.
   И сразу встревоженным, подозрительным взглядом окинул Пётр группу, которая показалась в палате.
   По три в ряд, вошли все старшие его сестры, сопровождаемые несколькими ближними боярынями, и направились к месту, где сидел мальчик.
   — Поздравляю тебя, государь-братец Петрушенька, на государстве твоём самодержавном на многая лета, — первая по старшинству подошла Евдокия и склонилась к руке брата, чтобы поцеловать её по обычаю.
   Но Пётр весь вспыхнул и, слегка заикаясь, как это бывало с ним в минуты смущенья, сказал:
   — Благодарствуй, сестрица-душенька… Дай поцелуемся.
   И, вместо обрядового лобзанья в лоб, с тёплым, братским поцелуем коснулся её бледных, полных губ.
   Затем подошла Марфа. За ней настал черёд Софьи. Но царевна незаметно отступила, и выдвинулась на очередь Екатерина. С нею, с Марией и Федосьей поцеловался Пётр, но царевны всё-таки приложились и к руке брата-царя.
   Когда уж все пять сестёр отступили от трона и стали отдавать поклоны царице-мачехе, Наталье, — подошла к трону Софья.
   Все насторожились, ожидая чего-то.
   Занялся дух и у мальчика-царя.
   Странное ощущение испытывал он сейчас. В нём проснулась способность не то читать в чужой душе, не то переживать те самые настроения, какие испытывают окружающие мальчика люди.
   Дух перехватило у Петра. Холодок побежал по спине, как бывает, когда глядишь вниз с высокой колокольни или предчувствуешь скрытую опасность. Так, должно быть, испытываешь на поле настоящих боев, а не тех потешных сражений, какие устраивает мальчик у себя в Преображенском порой. Врага почуял перед собой Пётр. И это было тем страшнее, тем тяжелее мальчику, что этот непримиримый враг — родная сестра. Все говорит, что не обманывает его догадка. Красные, воспалённые от слез глаза горят холодной, немою ненавистью, и даже не пытается скрыть царевна выражения своих глаз, не опускает их перед внимательным взором прозорливого ребёнка.
   Как из камня вытесанное лицо, сжатые губы, напряжённый постав головы, опущенные вниз и плотно прижатые к телу руки со стиснутыми пальцами, — все это напоминает хищного зверя, которому что-то мешает броситься на врага.
   И против воли — тёмное, злое враждебное чувство просыпается в душе ребёнка. Он весь насторожился, как бы готовясь отразить вражеское нападение. Но в то же время ему невыразимо жаль сестру. Он словно переживает все унижение, всю муку зависти и боль униженной, гордой души, какая выглядывает из воспалённых, заплаканных глаз царевны. Он даже готов оправдать её ненависть и вражду по отношению к себе самому.
   Ребёнок годами, но вдумчивый и чуткий, Пётр давно на собственном опыте понял, как тяжело переносить унижение, заслуженное или незаслуженное — все равно.
   А теперь, с возвеличением его рода, рода Нарышкиных, неизбежно падёт и будет унижен род Милославских… Только царь Алексей при жизни и мог кое-как сглаживать роковую рознь. При Федоре страдали Нарышкины, страдал он сам, Пётр. И за себя и, больше всего, за мать, за бабушку. Анну Леонтьевну, за дедушку Кирилла, за другого деда, Артемона Матвеича.
   Всех теперь он возвеличит. Постарается, чтобы они забыли печальные дни унижений и гнёта. И, разумеется, всё будет неизбежно куплено падением Милославских, обезличением этих самых сестёр, особенно Софьи, игравшей такую большую роль при Федоре.
   Вот почему, сознавая, какой опасный враг стоит перед ним, мальчик в то же время жалеет, любит… да, любит, несмотря ни на что, эту надменную, гордую девушку, стоящую перед ним, царём, не с притворным смиреньем других сестёр, а с немым, но открытым, гордым вызовом.
   Эта отвага, этот открытый вызов — по душе Петру, полному такой же гордой и безрассудной отваги. Он ценит её в девушке, в царевне и чувствует, что, даже враждуя, Софья остаётся ему более близкой, родной по душе, чем остальные, неяркие, заглохшие в терему царевны-сестры…
   Ждёт юный царь: что скажет сестра? Наверное, что-нибудь особенное, не тот заученный привет, какой он слышал сегодня из сотен и сотен уст… Важное что-нибудь; такое, что проникнет в самую глубину сознания и заставит дать ответ… И боится больше всего мальчик, что не найдёт настоящего ответа, не подберёт слов, таких же режущих и важных, тяжкозвучных, какие сейчас вот произнесёт учёная, мудрая старшая сестра.
   И сразу всем станет ясно: не зря добивалась царевна поставления царём Ивана, слабоумного, больного, вместо которого, конечно, правила бы царством она, Софья. Увидят все, что рано было отдавать трон ребёнку, за которого другие должны говорить: да и нет…
   Боится всего этого Пётр. До лихорадочной дрожи, до скрытого трепета боится.
   И потемнели его большие, блестящие глаза. Как мрамор, побледнело лицо. Губы, нежные, сжались также сильно, как и у царевны. И, всегда не похожие, они оба стали походить лицом друг на друга, эта некрасивая, чересчур тучная, начинающая расплываться двадцатипятилетняя девушка и этот красавец-мальчик, полный детской прелести, несмотря на крупное сложение и строгое сейчас выражение глаз.
   Выдержав небольшое молчание, металлическим, громким голосом, медленно и раздельно начала царевна:
   — Челом бью царю-государю, великому князю Петру Алексеевичу, московскому и киевскому, володимирскому, новогородскому, царю казанскому, царю астраханскому, царю сибирскому, царю псковскому и великому князю смоленскому, тверскому, югорскому, пермскому, вятскому, болгарскому и иных земель, царю и великому князю Новагорода низовые земли, черниговскому, рязанскому, ростовскому, ярославскому, белозерскому, обдорскому, кондийскому и всех северных стран повелителю и государю иверские земли карталинских и грузинских царей, кабардинские земли, черкасских и горских князей и иных многих государств и земель восточных и западных, и северных отчичю и дедичю и наследнику государю и обладателю, — ево царскому величеству, царю и самодержцу всея Великия и Малыя, и Белыя России на многие лета… В законе тя, благочестивого государя, Бог да утвердит!..
   С каждым новым титулом все больше и больше крепнул голос царевны, она и сама будто вырастала, и окружающим казалось, что развёртывается перед ними какой-то огромный, древний свиток, на котором золотом, огнём и кровью начертаны не только эти названия, а все события, все битвы, усилия и жертвы, какими ковали, звено за звеном, государи московские этот бесконечный, громкий свой царский титул, словно тяжёлым плащом одевающий каждого русского повелителя, вступающего на трон его предков, на трон Рюрика, Владимира Мономаха, Дмитрия Донского, Александра Невского, Ивана IV и других…
   Так казалось всем, потому что и сама Софья, вызывая из груди каждый титул, перед собою видела всё, что хотела внушить окружающим.
   И особенно ярко представилась Петру вся необъятность и тягота царского бремени, возложенного на его детские плечи сегодня вместе с бесконечным, грозным и блестящим титулом…
   Окружающим и самому Петру казалось, что его детская, но такая значительная перед этим, фигура делалась все меньше, меньше, стала ничтожной до жалости по сравнению с пышной царственной мантией, с бесконечными звеньями царских титулов, которые так почтительно на первый взгляд, перечислила царевна своим металлически-звучным, выразительным голосом.
   И не величаньем впивались слова сестры в душу и сознание ребёнка-царя, а острыми стрелами, жгучей обидой, тем более тяжкой, что глумливая насмешка была слишком глубоко и хорошо прикрыта под золотом внешне почтительных речей… А последний намёк об утверждении в законе был слишком явным упрёком младшему брату, который не вполне законно получил наследье старшего.
   Величие, тяжесть венца и власти, которую случайно кинула судьба в его детские руки, так подавила в этот миг Петра, что он всею грудью глубоко, протяжно втянул несколько раз воздух, как будто начал задыхаться в этом обширном, наполовину опустелом покое.
   «Ничтожество, посаженное на трон великого царства… Незаконно сидящее на нём!»
   Так переводил на обычный язык мальчик-царь притворно-хвалебные слова сестры-царевны.
   Не одна обида сдавила грудь Петру. Он угадывал, что Софья не посмела бы так говорить, бросать подобный вызов, не будь у неё за спиной какой-нибудь надёжной опоры, могучей, ратной силы, вот хотя бы вроде тех стрельцов, о мятеже которых донеслись и до мальчика вести как раз сегодня утром.
   Пётр сам читал много книг по истории России и западных царств; немало рассказов слышал о том же. И уже понимал, что решают судьбу царств не слова, не желания отдельных людей, как бы высоко они ни стояли над всеми, а столкновение двух или нескольких сил, вооружённых ратей. Кровью и железом куют властелины новые царства, отымают старые друг у друга.
   Сомнения нет: сестра решила отнять у него царство. Она думает, что на это хватит у неё ратных людей, сторонников и слуг… А у него, у Петра, неужели их меньше?.. Нет. Быть не может. Иначе не он, а брат Иван сидел бы сейчас на троне. Не царица Наталья, а Софья принимала бы поздравления и низкие-низкие поклоны всех, до старших царевен, сестёр Алексея-царя, включительно.
   И эта мысль влила силу и бодрость в грудь мальчику. Он почуял как бы дуновенье какой-то незримой силы над собою.
   Все эти ощущения, все мысли быстрее молнии, пробежали одна за другой в душе Петра.
   Не успела Софья выпрямить свой бесформенный, чуть ли не уродливый по толщине, грузный стан, склонившийся в поясном поклоне, как поднялся с места Пётр.
   В первое мгновенье ему хотелось сказать что-нибудь такое же жгучее, как все, что сейчас сорвалось с уст царевны. Но тут же сознание величия сана, возложенного на него, уверенность в себе, откуда-то прилетевшая, и наполняющая душу жалость к сестре-сопернице, но близкой в то же время, — все это заставило его заговорить спокойно и твёрдо, не с вызовом, как Софья, а примирительно и властно в то же время.
   — Сестра-царевна… Благодарствую на челобитьи. Пошли Господь и тебе много власти и радости. Хорошо ведь сказала ты… Про закон, вот… Я не умею так… А все же скажу… Все государи преславные были, кто по закону правил. А я и не хотел царства. Как стал отец-патриарх мне сказывать… Я говорю: «Иван, он старший царевич. Ему и на трон». А патриарх мне на ответ: «Тебя Бог избрал»…
   При этих слова вытянулся во весь рост мальчик, словно вырос на глазах у всех. Его речь, не совсем свободная и ровная вначале, сразу окрепла, стала плавной, связной, как будто демон Сократа овладел Петром. Он продолжал:
   — Верю в Господа моего и послушал святителя. Помнить надо, сестра, что сказано: «Послушание воле Господней — возвеличит человеков»… Смирение моё и полагаю во славу себе. А без веры, без смирения страстей своих — счастья быть не может, государыня-царевна. Не раз сказывали мне: велика слава и власть — своей волей и душой, злобой и любовию владети. Нет выше той власти. Памятовать о том, сестрица, всегда надо. Тогда Господь и власть, и счастье на земле пошлёт…
   Умолкнул Пётр и смотрит: поняла ли Софья его слова? Готова ли смириться, протянуть ему руку и примириться навсегда так же охотно, как он сам готов? Но на Софью слова брата произвели странное действие.
   Она несколько мгновений вглядывалась в брата, как будто в первый раз в жизни видела его, слышала его голос.
   Слова о смирении, о подвиге, об умении властвовать над собой и над своими страстями, — конечно, это прямо говорится для неё, для Софьи. Не может не знать Пётр, чего желает так пламенно и сильно душа сестры.
   И как он сумел оправдать своё возведение на трон. «Воля Божья»… Конечно.
   О той же воле Божьей ей говорили сейчас и Хитрово, и дядя… Но совсем в ином смысле…
   Да не в этом сила. Откуда у мальчика этот прожигающий душу, властный и, в то же время, сострадательный взгляд? Как смеет он жалеть её, Софью?.. Враждовать с ней он может. А жалеть — не сметь…
   И резкое, непоправимое слово готово было сорваться с губ царевны.
   Но она не выдержала открытого взгляда больших, тёмных глаз брата, ничего не сказала, опустила голову и, резко повернувшись, вышла из покоев.
   На другой день, рано утром, Софья послала к патриарху, просила заглянуть к ней на короткое время для важного разговора.
   С неохотой пошёл святитель на половину царевен. Он предвидел, о чём пойдёт речь. Тут уж нельзя будет уклониться от решительного ответа, как он обычно делал в важных случаях, угрожавших его высокому властному положению. Отговориться нездоровьем нельзя. Все равно придётся столкнуться с царевной и со всей семьёй Милославских сегодня же, на похоронах Федора.
   И потому со своим постоянным, ясным и кротким выражением лица, подавляя недовольство, двинулся святитель внутренними переходами в терем к царевне. Здесь он застал уже немало духовных владык, царевичей и бояр.
   — К тебе прибегаю, святый владыко, — после первых приветствий сразу заговорила о деле Софья. — Вести недобрые стали ко мне доходить. Может, и ты о них извещён. Давно идут толки. А ныне — и вовсе вслух заводят речи… Любо иным по старому обычаю — старшему бы брату на трон сесть… Ивану Алексеевичу. А не будет того — и мятежом грозят людишки безразумные. О царстве, о люде христианском сожалея, прибегаю к вам. Не можно ли отменить, што постановили вечор… Мир тем упрочите.
   Говорит, волнуется царевна. Видно, всю ночь не спала. До утра ходила по опочивальне и решила сделать последнюю попытку: миром, без крови кончить последний спор между двумя родами — Нарышкиных и Милославских. Её словно отравило наивное, бессознательное величие души, какое вчера проявил мальчик-брат. Ей как будто больно и стыдно стало перед самой собою, что не попыталась она так же открыто добиваться своего, как открыто предложил ей Пётр дружбу и примирение.
   И, пользуясь тем, что с утра дворец снова переполнился важнейшими в царстве людьми, царевна, убедив и Милославского, и Хитрово, созвала бояр, пригласила патриарха и открыто дала понять, что междоусобица неизбежна, если только не будет посажен на трон царевич из рода Милославских. Молча бояре выслушали Софью.
   Иоаким обвёл всех взглядом и, убедясь, что никому не по душе желание Софьи, мягко проговорил:
   — От имени Господнего и народным хотением, купно со властьми духовными и боярами поставлен государь Пётр Алексеевич на царство. И нема власти, коею низринуты либо низвесты можно государя того. Милостию Божиею, не людским хотеньем царём наречён. Так воно и пребудеть. Напрасно, государыня-царевна, трудишь себе.
   — Ин так… Твоя правда, владыко. Соблазна не след заводить… О другом тогда прошу. Не чести рода своего ради… Жалея людей и землю, молю и заклинаю: постановите, пока не поздно… Не было ещё венчания царского. Тебя молю, святейший отец: изволь, наречи и царевича Ивана купно с Петром в государи, да купно воссядут на престол всероссийский и вместе царствуют.
   С досадой поднялся с места патриарх, опасаясь, что такое предложение может быть принято боярами, ради избежания грозящей распри. И торопливо заговорил:
   — Всуе тревожишь себе и нас, царевна. Сама знаешь: многоначалие — зло для царства. Един царь да буде у нас яко Бог изволил…
   Благословил царевну, всех окружающих — и вышел из покоя.
   Молча, отдав поклон, разошлись и бояре, кроме Милославских с друзьями.
   Совсем потемнело лицо у Софьи.
   — Не примают мира. Так стану воевать! — кусая губы, объявила громко царевна.
   И в тот же день показала, что не отступит ни на шаг.
   Закончились над телом Федора все обряды, какие полагалось совершить во дворце.
   Гроб был поднят на плечи, и его в торжественном шествии понесли в Архангельский собор. За гробом по строго установленному чину мог следовать только наследник престола и вся мужская родня покойного государя.
   Но в этом выходе, кроме Петра, приняла участие и Наталья, так как царь был ещё слишком молод. И мать его являлась, естественным образом, временной соправительницей царства.
   В небольших, обтянутых чёрным сукном санях несли Наталью стольники её. В других санях сидела, окутанная траурной фатой, юная вдова, царица Марфа. Старуха Нарышкина шла сзади с некоторыми важнейшими боярынями, с жёнами царевичей и князей.
   На Красном крыльце шествие на короткое время остановилось.
   Стольники передали с рук на руки свою царственную ношу молодым дворянам, которые должны были донести сани до самого собора.
   Вдруг говор прошёл по всем рядам похоронного шествия и, как зыбь на воде, докатилось смущение до обеих цариц.
   Наталья оглянулась и глазам не поверила.
   Царевна Софья в траурном наряде, в сопровождении трех-четырех женщин, показалась в дверях, выходящих на дворцовое крыльцо, вошла в ряды провожающих и, пользуясь тем, что все ей давали дорогу, быстро приближалась к голове шествия; минуя обеих цариц, все духовенство, она шла прямо туда, где на плечах бояр колыхался гроб с останками Федора.
   Вся кровь кинулась в лицо Наталье.
   Не одно негодование на дерзкую выходку взволновало царицу. Ей стало до боли стыдно за Софью. Поступок царевны не имел себе примера. Это было такой же позорной выходкой, как если бы она, Наталья, полуодетая, явилась в мужское общество, да ещё состоящее из чужих людей.
   Послать кого-нибудь, остановить царевну. Но посланный от Натальи, конечно, не будет иметь успеха. Софья пойдёт наперекор, устроит что-нибудь, более нехорошее.
   Знаком подозвала Наталья свою мать, когда шествие остановилось на одном из поворотов.
   — Матушка… иди скорее… Бей от меня челом царице Марфе. Отрядила бы к Софьюшке ково. Ну, статочное ли дело. Видно, себя не помнит девушка. Вишь, што надумала. Стыд-то какой… Сором и стыд головушке… На нас укор и позор. Явно, на очах всех бояр, на очах всего народа — плюёт в лицо нам царевна. Вперёд царицы-матери, вперёд вдовы-царицы затесалась. Никто-де так не любит усопшего, как сестрица-девица… Да пешая, гляди… Царевна московская… Плечо в плечо с чёрным людом идёт… Не бывало… не слыхано… Ступай, скорее, матушка… Пусть в разум придёт, коли не вовсе отнял его Господь… Коли стыда хоть малость есть у девицы…
   Все пересказала царице Марфе старуха, что говорила ей дочь.
   Марфа сейчас же поручила боярыне Прозоровской подойти к царевне, уговорить её вернуться в терем.
   Степенно приблизилась боярыня к царевне, пошла с ней рядом, и, наклоняясь к Софье, ласково, мягко передала все доводы, какие приводила Наталья, закончив просьбой скорее вернуться в терем.
   Но Софья тихо, в ногу со всеми, шла вперёд, словно и не слыхала речей Прозоровской. Только время от времени сдержанные рыданья, глухие стоны вырывались у неё из-под фаты…
   И чем ближе к собору подвигалось шествие, тем громче, резче и жалобнее звучали эти вопли… Очевидно, сначала царевна опасалась, что её силой принудят немедленно удалиться в терем. Но чем дальше от дворца, чем ближе к собору, где все черно вокруг от толпы московского люду, — тем сильнее крепла уверенность царевны, что не будет затеяно резкого столкновения на глазах народа.