«Прикрытые лесом берега, мимо которых плыла флотилия, — говорит автор „Панорамы Санкт-Петербурга“ Александр Башуцкий, — представляли любопытным взорам царя мрачную картину дикой и сиротствующей природы, коей самые живописные виды не пленяют взора, если он не встречает в них присутствия людей, оживляющего и пустыни. Не одни берега, но и все пространство, занимаемое ныне Петербургом и его красивыми окрестностями, были усеяны лесом и топким болотом; только местами, и то весьма редко, виднелись бедные, большею частью покинутые деревушки, состоявшие из полуразвалившихся хижин, где жили туземные поселяне, промышлявшие рыбною ловлею или лоцманством для провода судов, приходивших с моря в Неву».
   Таковы были тогда те места, на которых раскинулась теперь шумная, с миллионным населением, с храмами и Дворцами, окутанная паутиной телеграфных и телефонных проволок, горящая электрическим светом столица Петровой России.
   «Уверив пустынных жителей сего лесистого края в неприкосновенности их лиц и имущества, снабдив их охранными листами и не видя на взморье ни одного неприятельского судна, — продолжает Башуцкий, — Пётр возвратился на другой день в лагерь, оставя на острове Витц-Сари, или Прутовом, ныне Гутуевском, три гвардейские роты, для охранения, невских устий»[177].
   — Я вижу, что Нарва дала нам хороший урок, — сказал царь, осмотрев осадные приготовления. — Вижу, Борис Петрович, что ты не забыл сего урока, вижу…
   — В чём, государь? — спросил Шереметев.
   — В том, что твой крот и кротята взрыли здесь землю не как под Нарвой, сии кротовые норы зело авантажны[178].
   — Я рад, государь, за Ламберта, — поклонился Шереметев, — это дело его рук.
   — Теперь сие осиное гнездо, — Пётр указал на укрепления Ниеншанца, — долго не продержится, а сикурсу[179] ожидать осам неоткуда: устье Невы я запечатал моею государскою печатью.
   Уверенные в неизбежном падении последнего шведского оплота на Неве, царь и Шереметев решили: избегая напрасного пролития крови, предложить коменданту Ниеншанца, полковнику Опалеву, сдаться на честных условиях, не унизительных для шведского оружия.
   Осаждённые, не зная, что они отрезаны от всего света, продолжали пальбу по русским траншеям.
   — Они даром тратят наш порох и наши снаряды, — улыбнулся царь, напирая на слова «наш» и «наши».
   — Да мы, государь, нашего пороху и наших снарядов ещё нисколечко не истратили, — отозвался Шереметев.
   — Тугенек ты мозгами, Борис, — покачал головою государь, — не сегодня-завтра осиное гнездо будет наше, а в оном и все наше: и порох, и снаряды, и пушки… Обмозговал теперь мои слова?
   — Да, государь, — улыбнулся и Шереметев, — теперь и моим старым мозгам стало вдомек.
   — Так посылай скорей трубача с увещанием сдачи на аккорд.
   Послали трубача.
   Едва он подошёл ко рву, отделявшему крепость от места осады, и затрубил, махая белым флагом, как канонада из крепости скоро умолкла и через ров был перекинут мост-Скоро трубач скрылся за массивными воротами цитадели. Нетерпеливо ждёт государь возврата трубача. Ждёт час, ждёт два. Трубач точно в воду канул.
   — Что они там?-волновался государь. — Писать, что ли, не умеют?
   — Видят, государь, смерть неминучую, да не одну, а две, не знают, государь, которую из двух избрать, — сказал Шереметев.
   — Какие две смерти? — спросил Пётр, гневно поглядывая на наглухо закрытые ворота цитадели, откуда, как из могилы, не доносилось ни звука.
   — Как же, государь: ежели они сдадутся на наши аккорды и отворят крепость, то их ждёт позорная гражданская смерть, может быть, на плахе. Ежели же они не примут наших аккордов, то отдадут себя на наш расстрел.
   — Последнее, чаю, ближе, — согласился Пётр.
   — Видимо, государь, смерть неминучая; а кому ж не хочется оттянуть смертный час?
   — Но мне опостылело оттягивать приговор рока, — решительно сказал государь. — Если они к шести часам не ответят согласием на наши аккорды, то я прикажу громить крепость без всякой пощады, камня на камне не оставлю.
   То же нетерпение испытывали и пушкари, и «крот с кротятами».
   — Что ж мы, братцы, даром рылись под землёй, словно каторжники!
   — Не каторжники, а кроты: так батюшка царь назвал нас, — говорили сапёры.
   Больше всего злились пушкари.
   — Кажись, фитили сами просятся к затравкам.
   — Да, брат, руки чешутся, а не моги.
   — Да и денёк выдался на славу.
   День был ясный, тихий. Над крепостью кружились голуби, не предчувствуя, что скоро их гнёзда с птенцами будет пожирать пламя от огненных шаров. Большие белые чайки, залетевшие в Неву с моря, носились над водой, оглашая воздух криками.
   — А царевича не видать что-то, — заметил один из пушкарей.
   — Да он у себя книжку читает.
   — Поди, божественную?
   — Да, царевич, сказывают, шибко охоч до божественного… в дедушку, знать, в «тишайшего» царя.
   — «Тишайший»-то шибко кречетов любил. Я видел его на охоте — загляденье.
   — Ну, нашему батюшке царю, Петру Алексеевичу, не до кречетов: у него охота почище соколиной.
   Но пушкарям не пришлось долее беседовать о соколиной охоте.
   В шесть часов терпение государя истощилось…

20

   Началась канонада.
   Разом грянули двадцать двадцатичетырехдюймовых орудий и двенадцать мортир. Казалось, испуганная земля дрогнула от неожиданного грома, вырвавшегося и упавшего на землю не из облаков, а из недр этой самой земли.
   Из крепости отвечали тем же, и, казалось, этот ответ был грознее и внушительнее того запроса, который был предъявлен к крепости: на двадцать орудий осаждавших из крепости почти восемьдесят орудий разразились ответным огнём.
   — Да у них, проклятых, вчетверо больше медных глоток, чем у нас, — говорили преображенцы, лихорадочно наблюдая за действиями артиллерии с той и другой стороны.
   — Охрипнут… Вон уж к ним от нас залетел «красный петух».
   Действительно, «красный петух» уже пел в крепости; там в разных местах вспыхнул пожар. Палевое ингерманландское небо окрасилось багровым заревом горевших зданий крепости, а беловатые и местами чёрные клубы дыма придавали величавой картине что-то зловещее. Страшным заревом окрасились и ближайшие сосновые боры, и чёрная флотилия осаждавших, запрудившая всю Неву, в которой отражались и багровое зарево пожара, и подвижные клубы дыма.
   Всю ночь на первое мая гром грохотал без перерыва.
   Гигантский силуэт царя видели то в одном, то в другом месте, и в это мгновение огненные шары, казалось, ещё с более сердитым шипением и свистом неслись в обречённую на гибель крепость.
   Как тень следовал за ним Павлуша Ягужинский. Но если бы государь обратил внимание на своего любимца, то заметил бы на лице юноши какое-то смущение. Да, в душе юноши шла борьба долга и чувства. В этот роковой для России момент, когда перед глазами Ягужинского развёртывались картины ада, юноша думал не о России, не о победе, даже не о своём божестве, которое олицетворялось для него в особе царя, он думал… о Мотреньке Кочубей, о том роскошном саде, где она рассказывала думу о трех братьях, бежавших из Азова, из тяжкой турецкой неволи… Чистый, прелестный образ девушки, почти ещё девочки, носился перед ним в зареве пожара, в клубах дыма, в огненных шарах, летевших в крепость… Он вспомнил, как Мотренька, досказывая ему в саду конец думы о том, как брошенного в степи младшего брата, умершего от безводья, терзали волки, разнося по тернам да балкам обглоданные кости несчастного, как Мотренька вдруг зарыдала… А тут явился, точно подкрался, Мазепа и разрушил все видение…
   — Чу! Никак, отбой! — послышалось Павлуше.
   — Отбой и есть: они замолчали.
   Действительно, орудия в крепости по сигналу моментально смолкли.
   Государь весело глянул на Шереметева и перекрестился.
   Перекрестился и Шереметев.
   — Говорил я… Сколько, поди, казённого добра перевели!
   — Моего добра! — сказал царь.
   В это время ворота цитадели отворились и на опущенном через ров мосту показалась группа шведских офицеров.
   — Пардону идут просить, — заметил государь, — давно бы пора.
   — Аманаты, чаю, государь,-сказал Шереметев.
   Это действительно были заложники, долженствовавшие оставаться в русском лагере до окончательной сдачи крепости.
   Государь принял аманатов милостиво и приказал немедленно изготовить «неутеснительные аккорды».
   Условия сдачи крепости, аккорды, написаны начерно Ягужинским под диктовку государя.
   — Вычти их, Павлуша, — говорит он, окружённый всем генералитетом.
   Павлуша читает, но государь почти его не слушает: думы его растут, ширятся… перед ним великая Россия… поражение гордого коронованного варяга, нанёсшего ему рану под Нарвой… Рана закрылась… До слуха его отрывками доносятся фразы из аккордов…
   — …«с распущенными знамены (это гарнизон Ниеншанца выпускается из крепости), — читает Павлуша, — и с драгунским знаком, барабанным боем, со всею одеждою, с четырьмя железными полковыми пушками, с верхним и нижним ружьём, с принадлежащим к тому порохом и пулями во рту»…
   «Зачем с пулями во рту?» — думает Павлуша.
   Царь по-прежнему мало вслушивается в чтение: он загадывает далеко-далеко вперёд!.. Душа его провидит будущее…
   Он глянул на своего сына. Апатичное, как ему показалось, лицо царевича неприятно поразило его… «Этому всё равно… Он не понимает того, что совершилось, что!.. Скорей в глазах Павлуши я вижу сие понимание…»
   А Павлуша между тем думал о… Мотреньке. Но он продолжал, думая о Мотреньке, читать аккорды. Когда же он дочитал до того места, где было сказано, что выпущенный из крепости гарнизон Ниеншанца переправляется через Неву на царских карбасах, чтоб потом дорогою, проложенною к Копорью, следовать на Нарву, царь остановил его…
   — Постой, Павел, — сказал государь, — будем милостивы до конца. Аманаты просили меня отправить их не к Нарве, а к Выборгу, быть по сему. Так измени и сие место в аккордах.
   Ягужинский исполнил приказ царя.
   — Государь милостивее Бренна, — заметил как бы про себя Ламберт, — не кладёт свой меч на весы и не говорит: «Vae victis!»
   — Какой Бренн? — спросил Пётр.
   — Вождь галлов, государь… Когда галлы взяли Рим в 390 году до Рождества Христова, то, по свидетельству Ливия, Бренн наложил на римлян дань, или контрибуцию, в тысячу фунтов золота, и когда римляне не хотели платить этой дани, то Бренн на чашу весов с гирями бросил ещё свой тяжёлый меч и воскликнул: «Vae victis!» — горе побеждённым!
   — Я сего случая не знал, — сказал государь, — да и чему меня учили в детстве?.. Я токмо то и знаю, до чего сам дошёл своим трудом.
   Государь глянул на Ягужинского, и тот продолжал читать:
   — «А чтобы его царского величества войска и подъезда их не беспокоили и не вредили, конвоировать оных имеет офицер войск российских».
   Само собою разумеется, что с гарнизоном выпускаются жены, дети и слуги, раненые и больные, а равно желающие того обыватели и чиновные люди.
   — «Гарнизон получает со всеми офицеры на месяц провианту на пропитание, — продолжал читать Ягужинский. — Его царского величества войско не касается их пожитков, чтобы гарнизону дать сроку, пока все вещи свои вывезут».
   Ропот одобрения прошёл среди собравшегося генералитета.
   За приведением в исполнение аккорда прошёл весь день первого мая, и только в десятом часу вечера преображенцы, в рядах которых выступал царевич Алексей Петрович, заняли город; цитадель же заняли семеновцы.
   Для приёма обнаруженных в крепости артиллерийских и других воинских запасов составлена была из офицеров особая комиссия, члены которой, по докладу счётчиков, всю ночь на второе мая составляли ведомости найденного добра.
   Всю ночь в чихаузе слышалось:
   — Крепостных пушек восемьдесят без двух.
   — Сто девяносто пять бочек счётом.
   — Запасец не маленький… этого добра нам надолго хватит.
   — Рад будет государь, да и старому Виниусу дела поубавится.
   — Ядер, картечи, туфл, банников, фитиля, колец, огненных люст… люст… вот и не выговорю, — слышалось у другого стола.
   — Люсткугелей…
   — Точно… Эко словечко!..
   — Ну, дале говори.
   — Гранат, канифоли, серы…
   У третьего стола докладывали:
   — Подъёмов, гирь медных и железных, ломов, стали, гвоздей, топоров, котлов, рогаток, свинцу, железа, цепей железных, якорей, труб медных пожарных…
   — Экая прорва!.. У меня и пальцы одеревенели, записались…
   Только уже утром второго мая, после торжественного благодарственного молебствия за дарованную его пресветлому царскому величеству и христолюбивому российскому воинству знатную викторию, которая оглашена была троекратной пушечной пальбой и беглым ружейным огнём, комендант Ниеншанца, теперь уже просто полковник Опалев, окружённый своими офицерами, вручил Шереметеву ключи от несчастной крепости.
   — Бедные! —шепнул Нейдгарт Глебовскому. — Какие печальные лица!.. Что-то ждёт их там впереди?.. Что-то скажет король?..
   — Не дай Бог из нас никому быть на их месте, — вздохнул Глебовский.

21

   Вечером того же второго мая Павлуша Ягужинский, сопровождавший государя вместе с Меншиковым, Шереметевым и Ламбертом при осмотре стен только что завоёванной крепости, внезапно остановился и стал во что-то пристально всматриваться, приложив ладонь ко лбу над глазами в виде козырька.
   Пётр заметил это.
   — Ты на что так воззрился, Павел? — спросил он. — Я чаю, «мои глаза» заприметили что?
   — Кажись, государь, наш карбас поднимается сюда с низу Невы, — отвечал Ягужинский, продолжая всматриваться.
   — Дай-ка трубу, Данилыч, — сказал государь Меншикову.
   Меншиков подал царю подзорную трубу. Государь, положив её на плечо своего денщика, тоже стал всматриваться в двигавшуюся по Неве по направлению к крепости чёрную точку.
   — Малость придержи дух, не дыши, — приказал он. — Так и есть, наш карбас, — сказал он через минуту.
   — Должно, с вестями от сторожевого отряда, — заметил Меншиков.
   — Не показались ли шведские корабли на море? — сказал Пётр в волнении.
   Тотчас все спустились со стены, чтоб идти навстречу приближавшемуся карбасу.
   Пока государь с сопровождавшими его дошёл до мостков, где должен был пристать карбас, на мостки уже выскочил мичман, управлявший карбасом, и отдавал государю честь.
   — С какими вестями? — быстро спросил Пётр.
   — Имею честь доложить вашему царскому величеству, что на море от острова Реттусари показалась шведская флотилия с адмиральским кораблём во главе, — бойко отрапортовал молодой мичман, один из первых русских навигаторов, уже отведавший навигаторской мудрости в Голландии и в Венеции.
   — Что ж они, идут прямо в Неву?.. — ещё торопливее спросил Пётр.
   — Нет, государь; они раньше не войдут в Неву, пока из Ниеншанца не ответят им условным сигналом.
   — Ты как же о сём проведал? — оживился Пётр, и глаза его радостно сверкнули.
   — Проведал я о сём, ваше величество, от лоцманов, кои проводят оные корабли в Неву.
   — А где ты их видел?
   — Они здешние, государь, рыбаки и живут на острове Хирвисари, где имеются ихние тони[180]. Им дно Невы и все её глубины и мели ведомы, как своя ладонь.
   — Спасибо, мичман! — радостно проговорил государь. — Спасибо, лейтенант!.. С сего часу я возвожу тебя в чин лейтенанта.
   — Рад стараться, ваше царское величество!.. — в радостном волнении произнёс новый лейтенант.
   — В чём же состоит их сигнал? — спросил Пётр.
   — В двух пушечных салютах с адмиральского корабля, на каковой салют из крепости ответствуют тоже двукратными выстрелами.
   Взор государя выражал нескрываемое ликование.
   — Будем ждать оного салюта и отсалютуем им тем же! — весело проговорил Пётр.
   Потом, несколько подумав, царь спросил:
   — Для чего ж сии салюты так издалека?
   — Для того, государь, чтобы прибывшие корабли ведали, что крепость обретается в благополучии и проходу кораблей к крепости Невою не угрожает неприятель.
   — И мне таковая же мысль пришла в голову, — вымолвил Пётр.
   Действительно, в скором времени издалека, от моря, донеслись, хотя очень глухо, два выстрела. Русский пушкарь, заблаговременно поставленный у вестовой крепостной пушки и получивший инструкцию, что ему делать в случае салюта со взморья, отвечал такими же выстрелами.
   — «Поцелуй Иуды» — скажет почтённый полковник Опалев, услышав наш ответ, — злорадно улыбнулся Меншиков.
   — Сей салют — плач крокодила, — как бы про себя заметил Ягужинский.
   — Почему «плач крокодила»?.. — спросил Шереметев, не особенно сведущий в естественных науках.
   — Я читал, что в Египте, в Ниле, крокодилы, желая привлечь свою жертву к Нилу, к камышам, жалобно кричат, подражая детскому плачу, и посему, ежели человек притворно плачет, дабы обмануть кого своими слезами, сии слезы и называются крокодиловыми слезами, — отвечал Павлуша.
   — Павел у меня во всём дока, — весело сказал государь.
   — И точно, государь, малый у тебя собаку съел, — добродушно рассмеялся Шереметев.
   «Ниеншанцский крокодил» продолжал плакать и третьего и четвёртого мая…
   Вечером пятого мая из засады, устроенной русскими в камышах у устьев Невы, увидели, что от шведского флота отделились два корабля и, войдя в устье Большой Невы, бросили якорь против самой засады: в ожидании, конечно, лоцманов. И карбас молодого лейтенанта стрелою полетел к Ниеншанцу с новою важною вестью.
   Вестей с засады государь ожидал с часу на час. Его удивляло и приводило в гнев то обстоятельство, что шведская эскадра вот уже четвёртый день стояла на одном месте, не приближаясь к устью Невы. В открытом море атаковать её простыми карбасами было положительно невозможно: шведские ядра потопили бы один карбас за другим, не подпуская до абордажной схватки на ружейный выстрел.
   Поэтому, когда из лагеря заметили приближение карбаса нашего лейтенанта, государь пришёл в сильное волнение.
   Быстрыми шагами он направился к мосткам причала лодок.
   — Должно быть, зело важные вести везёт гонец, — заметил Меншиков, — стрелой летит карбас.
   — А мне сдаётся, что он стоит на месте, — возразил Пётр.
   — От нетерпения сие кажется тебе, государь.
   Карбас ещё не успел коснуться мостков, как бравый лейтенант перелетел на мостки и вытянулся перед государем…
   — Что? — мог только сказать последний. — Короче!
   — Сейчас, государь, два корабля отделились от эскадры и встали на якорь в устье Большой Невы в ожидании лоцманов.
   — Какого типа и калибра корабли?
   — Четырнадцатипушечная, государь, шнява «Astrel» и десятипушечный бот «Gedan».
   — Спасибо, капитан-поручик Сенявин! Я эти радостные вести никогда не забуду!
   И государь горячо обнял молодого навигатора.
   — Скоро выскочил в капитаны, — шепнул Шереметев Меншикову.
   — Поистине достойно заслужил, — ответил также шёпотом последний.

22

   Нетерпение государя схватиться наконец с победителями под Нарвой в морском бою было так велико, так неудержимо влекло его к себе море, все ещё «чужое» море, что он тотчас, в тот же вечер, с разрешения главнокомандующего, генерал-фельдмаршала Шереметева, посадил на тридцать карбасов преображенцев и семеновцев и, отдав последних под команду Меншикова как поручика бомбардирской роты, пустился вниз по Неве, чтоб во что бы то ни стало добыть морские суда, залетевшие в устье его Невы из околдовавшего его душу европейского рая.
   Одно, что неприятно волновало царя, — это полусвет палевой ночи…
   «Нельзя будет врасплох накрыть врага… Ах, эти чухонские ночи!» — сердился в душе государь.
   Но флотилия продолжала двигаться, стараясь держаться в тени, отбрасываемой береговыми лесами.
   Об этом говорит и автор «Панорамы Санкт-Петербурга».
   «Погода, — пишет историк Башуцкий, — сначала тихая и светлая, не благоприятствовала предприятию русского монарха, но мало-помалу ветер изменялся, тучи скоплялись и вскоре после полуночи, обложив небо непроницаемою пеленою, разразились проливным дождём.
   Флотилия, достигнув входа в речку Кеме, ныне Фонтанку разделилась на два отряда. Государь со своими пятнадцатью карбасами с преображенцами вступил в Малую Неву и огибая берега острова Хирвисари — ныне Васильевский, тихо подвигался к взморью. Меншиков же с остальными пятнадцатью карбасами с семеновцами вошёл в Фонтанку».
   Достигнув устьев этих рек, обе флотилии остановились, ожидая под покровом бурной ночи благоприятного для нападения времени.
   «Через несколько часов ожидания, — продолжает Башуцкий, — благоприятное время настало, и посреди мрака и бури оссиановской ночи Пётр, в поте лица трудившийся для России, ударил с двух сторон на изумлённых неприятелей. Пример вождя одушевил предводимых. Под градом ядер, гранат и пуль, сыпавшихся на царскую флотилию не только с абордированных[181] судов, но и с остальной эскадры, вступившей под паруса в намерении их выручить, но остановленной мелководьем, взлетели русские на суда, где смерть являлась во всех видах. Ни губительное действие неприятельских выстрелов, ни отчаянные усилия защищавшихся не спасли сих последних от угрожающей им смерти. Царь с гранатою в руке взошёл первый на шняву[182], и через несколько минут оба судна находились в его власти. Из 77 человек, составлявших их экипаж, только 19 сохранили жизнь ценою плена».
   Ночь, первая ночь после первой морской победы…
   Кругом сон, сон и над завоёванною крепостью, и над лагерем войска.
   Не спит один Пётр. Он тихо, чтоб не разбудить денщика, выходит из своей палатки и идёт ещё раз, без посторонних глаз, взглянуть на дорогое приобретение. Душа его ищет уединения.
   Медленно приближается он к стоящим на Неве кораблям, которые в дымке палевой весенней ночи кажутся великанами в сравнении с крохотными лодками-карбасами.
   Долго стоит он в задумчивости. Кажется, что в такой же тихой задумчивости и Нева спокойно и величаво катит свои многоводные струи к морю, уже окрашенному первою победною кровью.
   Он не подозревает, что его юный денщик, которого он считал спящим, раздвинув немного полу палатки, следит за ним издали, и Павлуше кажется в дымке весенней ночи, что на берегу стоит исполин.
   Да, это был действительно исполин…
   Невольно, представляя себе этот великий момент в жизни русского исполина, поддаёшься гипнозу гениального стиха великого поэта — стиха, относящегося к этому именно великому моменту:
 
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный чёлн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел. И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твёрдой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам.
 
   И в его возбуждённом, вдохновенном воображении здесь, на этой многоводной Неве, уже развевались флаги всего мира, величаво двигались великаны-корабли; отовсюду, со всей вселенной стекались к этим пустынным берегам, чтобы потом из этого «нового сердца России» устремиться внутрь страны по всем её водяным и сухопутным артериям движения, а к новому сердцу, обратно, притягивать живую кровь и созидательные соки и избыток их выбрасывать из сердца во все концы мира…
   Творческая мысль лихорадочно работает, созидает, обновляет… Нет предела для созданий его мысли, нет конца гениальным замыслам… Его великая душа стремится объять необъятное…
   «Окно в Европу!.. Нет, мало того! Все двери настежь, великие объятия великой страны — настежь!.. Я взял море, оно теперь моё, и моими станут все океаны… Никогда не будет заходить солнце в моей стране… Уже совершилось небывалое… Завтра же повелю монетному двору выбить медаль с написанием на оной: „Не бывалое бывает“…[184] Завтра же отправлюсь выбрать место для заложения крепости моей новой столицы… А там, приходи, швед, милости просим…»
   Уже совсем рассветало, когда государь возвращался к своей палатке.
   Проходя мимо ставки царевича Алексея Петровича, он услыхал там голоса.
   «И Алексей не спит, — сказал про себя государь. — А може, встал уже».
   И царь вошёл в палатку сына. Там он увидел старого полкового священника, который, сидя рядом с царевичем, показывал ему что-то в раскрытой перед ним рукописи.
   При виде государя царевич и священник быстро встали.
   Подойдя под благословение священника и поздоровавшись с царевичем, государь спросил:
   — Что это у вас за рукописание?