— А-а, вот ты какой гусь… Совсем плут… и все воровские уловки знаешь… Вишь ты, запамятовал и в хмелю перепутал? Изрядно!.. Отрезвить память нужно… Эй, двое, сюда!
   Пришли те же два сторожа.
   — Стяните с него мундир, и пустим палки в дело… Без них с этим вралём правды не добраться!
   Растянули и приготовились.
   — Говори же истинную правду… не думай меня провести; я тебя насквозь вижу. Заруби себе на носу, что при каждой твоей попытке солгать я буду знак давать, чтобы палки работали… С тобой я не намерен шутки шутить… Говори же сподряд все, ничего не утаивая; что с тобою было со вчерашнего дня?
   — Я… на службе был… Освободился — к приятелю зашёл… от него домой… ночевать… утром к Суворову завернул и увидал Михея Ершова, и он мне сказал…
   Рука Михея сильно задвигалась.
   — Бей! — крикнул секретарь…— Я из тебя выколочу ложь и извороты…
   — Ой-ой! Батюшки, помилуй… перед утром, говорю, к Суворову зашёл и услыхал от Михея…
   — Бей!..
   Удары посыпались скорейшим манером, и от боли Фома, прося помилованья, обещал все рассказать сподряд — правду. Палочники остановились, а Микрюков поспешил подняться и заговорить скороговоркою:
   — Виноват, государь. Был я вчера у ключника в доме князя Михаилы Михайловича Голицына, и слышал я там речи неладные про Монса… заспорил и перечить стал… плуты, челядинцы, ключник главный, стали меня бить. И они, сокрывая своё воровство, грозили, коли я перескажу их речи аль до начальства доведу, на меня показать, будто мои слова эти самые про то причинное вредное дело до чести великого государя… и, убоявшися их угроз, я пошёл к Суворову и у него ухоронился… И все слышал, как пьяный Балакирев воем выл и причитал таково жалобно про свою погибель у Монса… и про письмецо «сильненькое»…
   — Вали его и катай… покуда не признается… что ложь дерзкую изобрёл… Видно мошенника, как есть… Нагородил теперь новое совсем, а правды и тут не сказал.
   А сам глядит, не покажется ли рука Михеева. Она не поднимается, однако, а пока валили Фому палочники, он взмолился, что все ответит вправду, только бы не били.
   — Хорошо, подождём… Оставьте его… не уходите только! — крикнул секретарь. — Отвечай на мои вопросы…
   — Изволь, государь, спрашивать,-ответил Фома.
   — Для чего же тебе в чужой дом уходить, коли ты не виноват?
   — Боялся я… ушёл от побоев холопских, да, думаю… со злости донесут… схватят меня ночью, дома… дай ухоронюся инде…
   — Совсем мошенник!.. Вот что я тебе скажу: не на того ты напал, чтобы не понял я: что ты такое есть… Признавайся прямо, стало быть… Со слов пьяного чтобы донести, нужно иметь к тому особые побуждения… Эти побуждения твои выказываются в плутне подвести другого и стать в послухах, когда зачинщик доноса ты самый и, видно, подстерегал того пьянчужку… если сам ещё не наводил раньше на похвальбу своею силою у камер-юнкера.
   — Я от него не слыхал этой похвальбы… другие говорили… Все говорили.
   — Кто другие? Кто все?
   — Я слышал от голицынского ключника… от Мишки Поспеловского, от Ан…дрюшки…
   — Про письмо-то кто говорил тебе, или сам изобрёл?
   — Я только…
   — Ну, что только? Приврал к словам пьяного?! Да?!
   — Может, и так… запамятовал я… все смешалось от страху… как пьяный вопил: «Погибель мне от Монса»… Я столько же, как и Михей, в страх пришёл… И так мне ужасно стало… что нам будет, как промолчим; а дознаются потом? И спросил я: «Что думаешь, Михей, плохо нам?..» Взяли да и пошли… и донесли вам.
   — А зачем учил ты Михея, да подносил ему… да нашёптывал, что говорить… да зачем спервоначалу послухом сказался, а не доносчиком… и подстрекателем?
   — С простоты своей… струсил очень.
   — А домой не заходил зачем? Очутился там, где пьяного спать уложили?
   — И про то про все докладывал: ключника с челядинцами голицынскими я побоялся…
   — Г-м! Изрядную сказку ты нам рассказал… А коли на очной ставке извет на голицынских людей не подтвердится, тогда — что?
   — Известно, они, коли спрашивать станут, злость свою на мне выместят — свалят свою вину.
   — И Михей, твой товарищ, тоже, знать, злость на тебе, что ль, вымещал?
   — Нет… Ему за что на меня клепать…
   — Так как же его показание с твоим рознить?..
   — Уж я не знаю, как… Теперя правду сказал я… слышали мы оба… пьяный бормотал исперва… потом выл да причитал… Монса винил и каялся.
   — А кому пришло в ум доношение сделать?
   — М-мне, ммо-жет… пришлось высказаться, и Михей хотел… знает, умолчишь — достаться может.
   — Чтобы закрыть себя от других плутней… Гм! у Голицына с дворовыми про что ты врал? Про Монса тоже?
   — Они это самое говорили… я слушал, д-да… невмоготу стало… перечить зачал и — все на меня…
   — Да ты прямо на мой вопрос отвечай: про Монса речь тобою велась?
   — Д-да… кажись, с того самого начали, что дела он делает большие.
   — Гм! Тебе, вишь, дело до всего есть… Совок ты во всякие художества… И письма ты припутал… Мишка какой-то тебе рассказывал.
   — Поспеловский слуга… того самого господина, что денщиком бывал али теперь, что ли.
   — Гм! А ты его-то слова да на бред пьяного своротил, и вышла околесица.
   — Может, я ненароком… с языка сорвалось…
   — А на очной ставке с доносчиком, товарищем своим, и ещё что-нибудь другое выскажешь? Припомни-ка.
   — Все как есть припомнил… Иного сказать не приходится.
   — И стоишь ты на том, что доносить вздумал со страха, а не ради скверного прибытка… за обещанную награду за правый донос?
   — Н-нет… простотою своею про награду и не слыхивал я; а, избываючи лиха, чтоб в ответе не быть, пришёл с товарищем доношенье подать.
   — Чтобы лисьим хвостом след заметать того, что дворню голицынскую всполошило против тебя… Чего же иного ради ты домой не вернулся?
   — Д-да… только меня там оболгать хотят, не я говорил… Они тамо непутнее загибали… не я…
   — Гм! И клевета тебя в Москву привела. И все на тебя… на бедного Макара, так и валится… Дивное дело!.. Спросим гарнизонную канцелярию, а до тех мест посиди… покопи ещё, что солгать…
   — Да за что страдать я буду?.. За чужую вину… великий государь велел доносить про всякое воровство и бездельство…
   — Доносить верное, прямое зло… а не клепать, закрываючи свои плутни.
   — Да какие же мои плутни, государь милостивый… разве что припамятовал?
   — А путал-то сколько?.. Себя за послуха выдавал, коли ты зачинщик злобы и есть… Ведите его в седьмую казенку… Порожняя она?
   — Порожня! — ответил один сторож, тот, что замыкал и отмыкал дверь при первом заключении Фомы.
   Когда вывели его, секретарь подозвал из запечки Михея и спросил его тихо:
   — Никому ты в кабаке не говорил про то, про что сюда пришли вы доносить?
   — Нет, государь милостивый!.. Я молчал, и, правду тебе сказать, страх меня взял спервоначалу, как потащил меня Фома. А как поднёс он крючок и другой… я словно ободрился и опять же ничего не памятовал; переговорил он мне на пустыре, сзади двора вашего, что говорить, а потом пошли… и пришли сюда; а здеся я выбрехал тебе всю подноготную… ничего больше не знаю я.
   — А про пьяного про того много слыхал раньше его бреда в беспамятстве… аль спросонья, что ль?
   — Говорил про него у Суворова, и потом у Алексея Балакирева все Фома же Микрюков… Что он и такой, и сякой, и мошенник, и вор… а мы с Иваном Суворовым не нашли молодца таким… показался добрый человек… и коли бы не страх… что молчать будешь — беда… не донёс бы… Может, во сне бедняга видел…
   — Гм! Во сне, должно быть, и есть… Ты не моги никому не пискнуть, о чём тут говорилось… Голову можешь потерять за бредни, что твой подстрекатель изблевал дерзостно… И подумать страшно… не токмо вымолвить, да ещё похвалялся как добрым делом?! Смекни, что своим дьявольским подстреканьем вёл он тебя на плаху аль на виселицу….
   Михея забила дрожь.
   — Смотри же… молчать, а то — запорю… А теперь, по дурости твоей, влепить велю десять палок, чтобы умнее был и понял!
   — Ваше степенство, помилуй меня ради неразумия! Со страху я… напугал, изверг, что смерти повинен буду, коли промолчу. Сам я не знал после того, что творил!
   Секретарь молчал и думал…
   А Михей, обливаясь слезами, просил о пощаде.
   — Ну, пошёл вон, да не пискни… а коли попадёшь вдругорядь… безо всякой пощады!
   Михей уже бежал со всех ног, боясь, чтобы не отменил разрешенья секретарь, ломавший теперь голову: как поступить? Слова изветчиков записаны. Лгун-измышлятель прибран, а страх, что дальше последует, охватывает ум дельца: как и что делать по такому доносу?
   Долго ходил секретарь по каморе и вдруг собрался и вышел, приказав протоколисту не выходить и составить экстракт из протокола.
   Прежде всего приехал секретарь к начальнику своему генералу Ушакову[340] и рассказал ему все, что было.
   Ушаков молчал; слушал, потом долго ходил взад и вперёд и, ничего не сказав, как поступить, велел ему посоветоваться с кабинет-секретарём Макаровым.
   Макарова найти было не так легко дома; однако же секретарь застал его уже на пороге.
   — Я к вашей милости… по очень важному делу.
   — Все важные дела до вечера… Спешу!
   — Нельзя до вечера, сам увидишь, Алексей Васильич… Выслушать теперь изволь… недолго ведь — в двух-трех словах всего. Пойдём к тебе, и я разом объясню…
   — А здесь, коли недолго, для чего бы?
   — Нельзя… Могу с глазу на глаз только. Так и Андрей Иваныч велел.
   При упоминании имени Андрея Ивановича Ушакова Алексей Васильевич Макаров взял за руку секретаря. Они вошли в кабинет к нему, в задний самый, и двери заперли. Конференция продолжалась недолго. Вышли оба советника озабоченные больше, чем вошли, и Макаров проворно стал надевать свой щегольской охабень на соболях, крытый чёрным бархатом.
   — Так я от вас отписки буду ждать, — сказал секретарь, — и как получу, тогда пришлю извет.
   Макаров молчал.
   — Так, что ли? — повторил, добиваясь прямого ответа, секретарь. — Ждать будет мне или, не дожидаясь, вам прислать?
   Они вышли за двери.
   — Как знаешь… так и учини… А я переговорю, и что скажет… лучше, сам скажу… приеду нарочно.
   — Да напиши; чего ездить попусту — от дела отрываться.
   — Нельзя писать… Есть у меня помощничек… Замечать я стал за ним… Надвояко бьёт. Ему может попасть в руки, так… неладно выйдет… Почём знать, что у него в голове?
   Секретарь тайной канцелярии посмотрел в глаза кабинет-секретарю государеву, и оба промолчали; взгляды их были вполне вразумительны для обоих.
   Каждый поехал к себе довольный. Недовольным остался только делец, который во время разговора Макарова с секретарём тайной канцелярии напрасно подслушивал у замочной скважины дальнего кабинета. До чуткого слуха привычного к этой операции дельца из фраз разговора долетали только отрывочные звуки. Он уловил ясно одно слово: извет. Когда же прислушивался затем с утроенным вниманием, казалось ему — поминались Монс и Балакирев. Впрочем, последние две фамилии он скорее, как сам думал, отгадал, чем выслушал.
   Как ни скуден был сбор новостей, извлечённых из подслушанной утренней беседы секретаря тайной канцелярии с кабинет-секретарём, вечером в этот день делец входил с самодовольной улыбкою на крылечко каменного дома ревизора Московской губернии генерал-майора Чернышёва.
   — У себя Григорий Петрович? — спросил он у кого-то, проходившего впотьмах.
   — У себя, кажется, — ответил женский голос.
   — Да вы это, Авдотья Ивановна?
   — А небось это ты, Ваня?
   — Я самый…
   — Поджидал тебя ещё вчера старик мой… Да подумал: видно, нет ещё ничего…
   — И есть, и нет! Как сказать?.. Куда войти-то?
   — Да всё равно… коли ненадолго… Я вызову Григорья… у меня посиди… Впрочем, у него нашинский же, Павел Иваныч… и при нём можно все говорить. Пойдём… Дай руку, тёмненько у нас здесь… Того и гляди, стукнешься об матицу… Ты же высоконек-таки!
   Впотьмах поймал гость руку хозяйки и при её помощи выбрался счастливо из коридорного мрака на свет, в хозяйскую каморку.
   — А! добро пожаловать! Поджидал я тебя, Иван Антоныч, завчера ещё… говорю Авдотье: видно, ничего нет… что не едет.
   — Да видите… Алёшка теперь подозрение возымел и мне ничего не даёт, кроме перечня указов… Одначе смекаю я… один доносик, должно быть, прилетел к розыскным делам. Сегодня рано прискакал секретарь из Тайной и Алёшку прямо увёл в заднюю — шушукаться. Говорили недолго, а вышли не в себе… Сдавалось мне, словно помянул секретарь Монсово имя и Балакирева… Значит, откуда ни на есть, а с нашего берега удочка запущена… Не смею прямо уверять, подождём; секретарь, кажись, сказал, что пришлёт извет, когда получит приказ от Алёшки. Приказа этого писать не даст он мне, понятно… а я буду караулить, как бы в лапы извет залучить… Коли Алёшки не будет в конторке, и ко мне попасть может.
   — Давай-то Бог! — с нескрываемым интересом отозвалась Авдотья Ивановна, не могшая хладнокровно переносить остуды к себе того, кто недавно ещё верил ей безусловно и шутя называл неспроста «Авдотья бой-баба!». Бой-баба была на все руки и валяла вовсю, что называется… Черноокую Екатерину Алексеевну она считала все же своею соперницею, хотя была счастливой и изворотливой, но по части амурных дел ничем не выше себя… За Монсом и его возвышением в придворных сферах и Авдотья Ивановна, и все терпевший из-за честолюбия, если не выгоды, достойный супруг её следили с особенным интересом.
   Афронт у державного, конечно временный, потерпела «бой-баба» опять едва ли не по милости Монсовой старшей сестрицы Балкши. Она развезла всюду по знакомым домам басню о том, что Авдотья Ивановна выпустила молодца одного с заднего крыльца, когда с парадного входа стучался высокий покровитель. Понятно, что Авдотья Ивановна обрадовалась случаю отомстить врагу. Она рассчитывала в этом случае на непременную помощь Павла Ивановича Ягужинского, который был на ту пору больше чем друг дома у Чернышёвых.
   К сближенью его с ними было много очень уважительных поводов. Меншиков шатался, втянутый в процессы, и Павел Иванович, хотя-нехотя, должен был искать поддержки в другом лагере, а там член военной коллегии Чернышёв[341] был влиятельный туз из умеренных. Его к тому же считали в некотором роде потерпевшим от женских интриг. А ни чему иному, как их же влиянию, приписывали даже и самые процессы 1718 года[342], когда в своём роде оппозицию выказали все столбовые тузы, начиная с Долгоруковых и оканчивая благодушным рыцарем правды — Голицыным. Тогда и Апраксины уплелись не без потери значения. Даже первый из иерархов[343] был заподозрен, и все русаки, кроме выскочек, остались в тени. Тем не менее они успели выдвинуть во время празднеств по случаю Ништадтского мира князя Кантемира. Вот монарх, жаждавший новизны, стал часто посещать семейство его, обнаруживая скуку и неудовольствие, дома, холодность к Меншикову. Этим умели воспользоваться как нельзя лучше Монс с сестрицею.
   Алексей Макаров, вологодский посадский, всем обязан был Меншикову и Екатерине Алексеевне и, конечно, стоял на их стороне. Противники же Монса прибрали к рукам помощника Макарова. Это, впрочем, не утаилось от ловкого Алёшки, и стал он ухо держать востро: неприязни врагу не показывал, а только, соболезнуя его немощи, начал давать ему поручения. Бывали из них и доходные подчас, отвлекая корыстью из конторы, чтобы меньше торчал там да меньше запримечал. Но Черкасов[344] был тоже не промах. Он стал подсматривать и подслушивать через других, сам являясь изредка. Ничтожность добытых результатов не лишала терпенья наблюдателя, а скорее подстрекала его, щекотя нервы приманкою далёкого успеха.
   Когда Иван Антонович передал все им слышанное и свои догадки, Чернышёв усомнился.
   — Я это все хорошо и близко могу разузнать от человека, мне преданного, — сказала Авдотья Ивановна, — это не иной кто, как Лакоста, сам имевший виды на Ивана Балакирева. Он успел было его совсем отвлечь от мерзавки Ильиничны; да устроила она при поездке в Ригу так, чтобы Иван взят был с одной её племянницею… Ну и..: понятно…
   Чернышёв барабанил молча по столу, ничего не говоря, но исподлобья глядя на Черкасова, — что он скажет.
   — Моё мнение: действительно, — начал говорить, подумавши, Иван Антоныч, — коли Лакоста наш — через него за двоими разом наблюдать, за Ильиничною и за Монсом… Что же касается слуги Балакирева, знать нам всю подноготную о нём — ни алтына не прибавить к сути нашего дела.
   Ягужинский, посмотрев на хозяина и на Черкасова, сказал ему:
   — Ты, Иван Антоныч, недогадлив страх как, а ещё стараешься объехать плута своего Алёшку… Куда тебе… коли не видишь, что в этом-то проныре и главная пружина… С его изворотливостью все шашни будут шиты да крыты, и сам вывернется, и других научит. Твой хвалёный Егорка в подмётки не годится ловкачу Ивану; затем он и оттерт остаётся… Ты, голубчик, не сердись, а старайся от Столетова больше узнавать да учи его во что бы ни стало хапнуть такую вещицу, чтобы в улику годилась… Можешь за услугу эту прямо обещать: в кабинет взять!..
   — Конечно… стараться буду… почему не стараться?.. Да вы, Павел Иваныч, плохо знаете этого бездельника Столетова: он ведь болтун и хвастун больше, чем дельный парень. Посули ему только к нам взять, он напьётся с радости пьян да все и выболтает… Да взять его, даже я вам скажу, не выгодно будет нашему делу, — раздумав и ожидая в Столетове найти соперника, начал уже отговаривать подозрительный Черкасов.
   — Его как раз приберёт к рукам Макаров на нашу же голову. Ведь и теперь он к Алексею Васильичу больше льнёт, чем ко мне; все магарычи вместе делят.
   С последним положением все согласились, и Черкасов, успокоившись, замолк. Тут Чернышёв вдруг привскочил с места от дельной мысли, редко приходившей ему в голову.
   — Вот что я надумал: в гарнизоне здесь считается по спискам какой-то Балакирев? Узнать бы, не роденька ли он монсовскому… Его бы приставить, по родству якобы, к детским хоша комнатам… Он бы и наблюдал… и доносил нам, что усмотрит.
   — Из этого ничего не выйдет… Знаю я, о ком вы говорите… Сержант Балакирев даже не только родня царицыну юрку, но отец, да проку ни на грош в нём и со всею его ненавистью к Монсу. Он человек безалаберный, пьющий, завсегдатай у Андрея Апраксина… Будет ругаться, пожалуй, а запримечать не сумеет… Да и не дадут его вам ни за что пристроить к детской, прямо потому, что он не способен чинно вести себя.
   — А я всё-таки его вызову и посмотрю сам…— заключил упорный в своих решениях Чернышёв.
   Военный ревизор, как известно, всякого военного чина может к себе потребовать на смотр — так и в старину было.
   Вызванный Алексей Балакирев явился, теряясь в догадках, зачем его требуют.
   Вот доложил вестовой, и генерал потребовал его к себе.
   Вытянувшись в струнку, отдал честь Алёша наш угрюмому служаке, принявшемуся долго в него всматриваться. Политик Чернышёв подбирал в это время слова для начала своих спросов. Думал-думал и вдруг спросил:
   — Есть сын у тебя?
   — Есть… да лучше бы и не было.
   — Что так?
   — Да не сущее ли наказание иметь сына — слугу самого злейшего моего ворога?
   — Как так?
   — Да сын мой у государыни служит, а живёт и плутню творит заодно с Монсом… а тот…
   — Не люб, должно полагать, тебе?..
   — Что не люб… ничего бы ещё… Что я значу, чтобы замечать мою любовь или нелюбовь… Он, Монс, вечно был злодеем моим… из-за его злобного наговора великий государь в Азове держал меня чуть не пятнадцать лет; в ссылке — не в ссылке, а на то похоже. Воротился я… государь помиловал, обласкал; а этот мерзавец, Вилька, опять подвернулся — хотел сызнова пакость учинить… Слава Богу, покойник Александр Васильич Кикин не выдал… Дай ему Бог царство небесное!
   — Да, брат, — вздохнув сочувственно, отозвался Чернышёв, — и я Кикину царствие небесное должен пожелать. И для меня он был хорошим человеком… Погорячился великий государь, крутенько свернул этого человека[345]… а уж что за голова была!.. да авось Бог зачтёт за страданье царевича, за иные грехи и помилует раба своего Александра… Так мы, братец, — как имя и отчество? — совсем наших стариковских правил… Добро помним! И ладно, что спознал я тебя… захаживай почаще к нам… мы хоша и в енаральстве теперь, а русаков и нижних чинов не обегаем… Призвал я тебя на очи — не вижу, где ты пристроен… и хотел спросить не через посредство чьё, а прямо — я, видишь, простой человек, а ты не перестарок ещё — не хочешь ли должность какую взять?.. Жалованье положим и поведём как-нибудь подальше, может.
   — Да я доложу твоему благородию, великий благодетель, что эта самая азовская служба отбила у меня охоту в чины добиваться… за пустяк могут человека в бараний рог согнуть, да ещё упрячут невесть куда.
   — Ну… как тебе сказать; конечно, бывает вгорячах, да ведь дознаются и вознаградят за безвинное страданье… Государь правосуден и милостив.
   — Да мы-то неразумны… вот, к примеру сказать, и я служил… как воротили меня, государь и спрашивает: «О чём хочешь проси — сделаю!..» А я думал по-старому: попросил правосудья у князя-кесаря[346]. А у его те же подьячие плуты всем ворочают. Моё дело повернули так, что из правого стал виноват, да и то обобрали бесповоротно, чем владел до суда бесспорно…
   — Ну, о кесаре и говорить, братец, не велят; и сам я знаю, что этот кесарь дурачливее глупца батюшки, хоша и не Бог весть как давно, словно слон на воеводстве, засел… Так ты, сердечный… коли отсудил у тебя все кесарь, этак… может, нужду имеешь?.. Я истинно хорошему человеку рад сделать добро… коли хоть, ответственности у тебя не будет никакой и при военной коллегии числиться можешь, а в разъездах состоять при мне будешь… по поверке военных дел Московской губернии…
   — Премного благодарствую, отец милостивый, на приятном обещанье… Коли Бог те на душу положит нашему брату вспомочь так, как изволил высказать, записать меня, — вечно Богу молить буду за тебя.
   — Так прихаживай ко мне прямо… на очи пустят; я велел уж. А насчёт определенья — сегодня же сделаю… А ты, голубчик, разузнавай, коли что услышишь про своего недруга.
   — Про Монсишку изволите, что ль, говорить или нет?
   — Про его самого… какие его художества?
   — Да много обещал про его художества солдатик один гарнизонный мне ономнясь порассказать, да что-то запропал… Как найду… выспрошу и все доложу, буде слушать изволит твоя милость…
   — Разыщи, братец, разыщи… Ведай, я сам не меньше его ненавижу, как и ты…
   Алексею Балакиреву последние слова хитрого Чернышёва показались слаще манны небесной. И пустился он по всей Москве разыскивать Фому Микрюкова.
   Забежал к Суворову, по виду его несколько всполошённому чем-то.
   — Что ты, Иван Иваныч, здоров ли?
   — Слава Создателю, здоров… а что?
   — Да пахмур мне показался… несуражен…
   — Да с чего радоваться-то… Того и гляди, под видом знакомца подъедет какая стерва вроде солдата, к примеру сказать; помнишь, что родственника-то твоего честил так, что я ушёл поскорее…
   — Как не помнить?.. Его-то я и ищу… обещал мне про Монсовы плутни рассказать впредь, а все отделывал моего сына непутного… Ты знаешь, где найти-то его?
   — Голубчик мой, лучше и не спрашивай… Он ведь злодей и предатель… Михея Ершова приволок в розыскную канцелярию донос делать на твоего сына, да сам, кажись, и попался… Михей и говорить боится, где они были… Рад день и ночь Богу молиться за то, что удалось шкуру унести, не полосованную кнутом… Для Бога, ты об этом проходимце не выспрашивай… Подумают, что ты из конфидентов его — и тебя засадят…