Пора нам заняться и им.
   Оставляя молодую жену, её родню и свою мать так скоро после свадебных пиров, Алексей Балакирев ещё не составил в уме своём представления: что будет дальше?
   Он просто хотел показать матери, что он не ребёнок, которому можно навязывать что ни вздумается. Относительно подруги жизни, случайно брошенной ему на шею, Алексей так скоро не мог, в сущности, заявить ни малейшей претензии. Собою она была очень миловидна, ухаживала за ним с подобострастием и старалась ласками рассеять любой признак неудовольствия, выразившийся на лице мужа. Но эта предупредительность не оказывала на него почти никакого влияния, так как он принадлежал к числу таких характеров, на которых кокетство и некоторая холодность действуют более, чем ласковость и угодливость. Он только и думал, как бы вырваться из-под опеки матери и жить на своей воле. Придавая словам Кикина универсальное значение, он рассчитывал в Москве оказаться в полной безопасности от требований службы. Первым делом после разговора с Кикиным Алексей счёл нужным отправиться к Апраксину. Андрей Матвеевич Апраксин хотя ничему не учился и потому знал не более Алексея Балакирева, но годами был постарше и видел не только большой свет московский, выросши в избранном кружке царских приближённых, — но даже Европу, куда был взят царём Петром. Там, однако, Андрей Матвеевич пополнил объём знаний своих только по части оценки вин и всяких сластей да ещё развил артистические влечения к прекрасному полу. Удовлетворять благородным стремлениям и сердечным влечениям мог брат царицы, впрочем, уже не с прежнею широтой. Родительские достатки были невелики, а царица-сестра любила поить-кормить, в расходованье же денег требовала отчёта, в точности сообразуясь с приказами царствующего деверя.
   Александр Васильевич Кикин был человеком с большими способностями, удивительно чуткою предприимчивостью и с верным взглядом, что не всегда характеризовало рьяных предпринимателей. Мы уже знаем, что он был в полном смысле слова то, что французы называют bon vivant[252]. Но при этом он обладал таким деятельным характером, что напоминал скорее петровское качество, чем привычки дельцов старого времени. Кикин, с своим быстрым умом, мог всегда дать разумный совет любому, а друзьям, которых у него было немного, он помогал усердно, как самому себе. Андрею Апраксину он и по совести считал нужным служить усердно, не отделяя его интересов от своих и рассчитывая на его поддержку столько же, как и на свои собственные силы. Расследование протасьевских плутней навело Кикина на мысль убить двух бобров разом, и Андрею Апраксину и себе доставить средство угощаться, а тех, которые согласятся прибегнуть под охранительную защиту царицы Марфы, поставить вне подьяческих каверз. Покладливость и вера в его, Кикина, заботливость и добросовестность здесь, разумеется, были первые условия. Алексей, как мы знаем, принял их не раздумывая и долго не имел ни малейшего повода раскаиваться.
   Явившись в Москву, он сразу отыскал резиденцию Александра Васильевича Кикина. Приход нашего героя оказался больше чем не вовремя, но умный делец, не показав ему неудовольствия, прямо высказал Балакиреву, что намерен его послать к милостивцу со своим посыльным.
   Милостивец был, разумеется, Андрей Матвеевич Апраксин, все уже знавший. Его всегда можно было застать, если он дома, или на пуховике, или за столом.
   Первая аудиенция Алёши состоялась, когда Андрей Матвеевич сидел за столом между тремя своими штатными паразитами. Мы так позволяем себе назвать стряпчих, живших у него в доме. Они за столом занимали постоянные места и каждый день напивались усерднее хозяина.
   Все четверо столовавшихся были ещё навеселе и уплели покуда три только блюда, слегка распустив на брюшке шёлковые свои опояски.
   Появление в столовой светлице посыльного Кикина с новым лицом вызвало приветливую улыбку на лице хозяина.
   — Мишка, потеснись, дай местечко Балакиреву! — крикнул Апраксин, привстав и рукою приглашая Алёшу сесть подле себя. Он знал все хорошо и был приготовлен другом: оказать сыну Лукерьи Демьяновны всю свою приязнь за его доверенность к ним.
   Алексей начал было приветствие и чествование Андрея Матвеевича «государем милостивым, надеждою сирот, прибежищем обидимых» и т.п. — хвалебными указными эпитетами, требовавшимися по этикету представления высшей особе московского служебного мира — но лаконическое: «Полно!» — остановило его. А собеседники засыпали приговорками: «побереги напредки — бабьи привередки»; «садись-не чинись»; «не суши глотки — налей водки».
   Алексею осталось выполнить последнее, как вдруг апраксинский чашник перед носом его поставил чашку со щами ленивыми, над которыми носился тёплым туманом пар.
   — Я, батюшка, до вашей милости завернул, о дельце мало-мало…
   — Пустое, брат, затеваешь… Дела тогда делаются, когда наешься да выспишься… У меня такой обычай… Кика ужо вечером будет, тогда про дела. А за столом — едим, пьём вперегонку… Так ведь, Лебеда?
   — А то как же? — ответил сосед Алёшин по лавке Михайло Абрамыч Чернцов, малый разбитной, хотя и поживший на сём бренном свете достаточно. Другой, сидящий против, застольник апраксинский, был Евстрат Сидорыч Мухин, молодец в поре и любивший краснословить, вставляя в речь не к месту слова и выражения из церковно-служебного обихода. Он их отлично выучил наизусть в бытность в лавре Троицкой послушником и каноархом[253] даже. От сего прямого пути к Царствию небесному отвлёк молодца враг-кознодей Ивашка Хмельницкий, а орудием сего душегубителя был сам хозяин, к которому в приезды к Троице назначался новый Евстрат в келейные прислужники. В крестовой церкви Андрея Матвеевича Мухин читывал часто часы и отправлял вообще клиросную должность, если силы, сохранившиеся в схватке с Ивашкою, дозволяли. Наконец, последний застольный товарищ был Карп Пафнутьич прозванием Лыско, а на самом деле Загощин. Это был безответный во всех отношениях человек: пил усердно, только делаясь все более хмурым и не роняя ни единого слова, словно слова были у него дороже жемчуга. Он не знал, что такое опасность. Стоял, куда его поставят. Когда нужно было употреблять в дело тяжёлую его руку, Андрей Матвеевич говорил:
   — Карпуша, не зудят ли у тебя кулачки?
   Карпуша делал руками движение, выказывавшее стройность его прямого стана, и, как боевой конь при первом звуке литавр, потряхивал головой, но слов не ронял напрасно. Без приказа кулаков в дело не пускал и — по наружности грозный — был, наоборот, самый мирный силач, которого только видела русская земля, отличавшаяся во все времена силачами непритязательными и добрейшими. Если же нужно было постоять за друга, Карпуша оказывался лучше всякой стены и надёжнее щита. Теперь и Балакирев включался в общество приживателей Андрея Матвеевича Апраксина. Алёша в обществе Загощина, Мухина и Чернцова был в полном смысле свой. О деятельности другой, кроме питья и еды, да ещё изредка утех с слободскими девками, ни один член четверолистника и думать не мог. Но с некоторого времени прекрасное настроение кружка заменилось разладом, и виною разногласий оказался не кто иной, как Алексей Балакирев. В нём вдруг пробудилась жажда деятельности, которая открыла бы ему дорогу к служебным повышениям, хотя бы на первый случай до капрала. Алексей видел господина капрала Кузмищева у своего покровителя Александра Васильевича Кикина. Пил даже с этою важною персоною, одетою в кафтан саксонский с перевязью через плечо. Пленяли его кушак лакированной кожи, с пряжкою, туго сжимающею стан, да лакированные сапоги за колено с пребольшущим крагеном и распущенная шляпа. Воинственная наружность капрала настолько задела за живое раздобревшего, румяного Алексея Балакирева, что он обратился к Кикину с просьбою: определить его как дворянина в капралы.
   — Никак невозможно это. Набирает, правда, Артамон Михайлыч теперь народ в солдатские полки, да в солдаты коли попадёшь — натерпишься горя, а в капралы не скоро угодишь… потому что, друг любезный, не погневись только, а коли у Андрюши пожил, какая, черт, наука да выправка строевая пойдёт тебе на ум? И не советую…
   — Отец родной, Александр Васильевич, за что ж я сурком пролежу век свой, коли батюшка государь всех дворян на службу призывает с нехристем хочет переведаться?!
   — Так-то так, да ведь ты, Алёша, и первую службу едва ли понимал. Молись Богу, что мы с Данилычем, видя твою сущую неумелость, выгородили тебя из дядина воровства. Зачем напоминать царю о себе теперь, благо с рук сошло да позабыл?
   — Да я в службу пойду, а не царю о себе напоминать хочу…
   — Да списки-то гвардейских солдат ведь он пересматривает сам. Прочтёт Балакирев — и вспомнит… Потребует справки… Дело может спросить… И прощай, житьё-бытьё привольное!.. Настать могут тебе и голода, и холода. Подумай!
   — Да что думать… Лучше в глаза взглянуть беде, чем скрываться, коли быть ей следует…
   — Разве вот что, — как бы раздумывая и соображая про себя, выговорил Кикин.
   — Что такое?.. Скажи, голубчик, чего сдумал? — пристал Алексей.
   — Да, думаю, так нельзя ль капральство занять и в полках не быть?.. Трудно оно, конечно, а может?..
   — Как же бы?.. Надоумь! Головка ты золотая наша! — ластился Алексей.
   — Да нельзя ли через Монцовну как. Одно, братец, тут неладно… Сделает — не сделает, а поминок напредки подавай, и немаленький… То же, что и Сашка Протасьев, вор…
   — Это самое разлюбезное дело! — весело вскрикнул Алексей. — Начистоту, значит…
   Кикин презрительно улыбнулся только.
   — Да сколько, примерно, на первый случай? Рублёв полсотни… Меньше и не беспокой…
   — А так нельзя?
   Кикин засмеялся и смерил смельчака глазами. Алексей, улыбаясь, выдержал этот осмотр, охорашиваясь.
   — Конечно… Чем черт не шутит? Ты молод и исправно сложен… Может, Анютка и позарится… без рублёв сделает…
   — Пойду… попытаюсь, — самоуверенно отозвался Алексей и замолчал. Кикин не начинал. Балакирев встал и поспешил уйти, решившись во что бы то ни было добиться свидания с Анной Ивановной Монс[254], местожительство которой вся Москва знала, а тем больше знакомцы братьев Апраксиных.

Глава III. МАЕТА

   Когда Балакирев возвратился к Апраксину, Андрей Матвеевич ещё не вставал со своего пухового ложа.
   Он, впрочем, не спал, а грезил с закрытыми глазами. В наше время назвали бы занятие проснувшегося Андрея Матвеевича мечтами, но в конце XVII века москвич ещё не выдумал этого мудрёного слова, явившегося в проповедях придворных витий чуть не век спустя. Грезить наяву — совсем другое дело — занятие приятное представлять себе всякие утехи и лёгкое, без помех их достижение. Грёзы Андрея Матвеевича были очень недалеки и не отличались богатством и причудливостью. Он, проснувшись и чувствуя во рту гадость, как бывает с похмелья, не сплёвывал от лени только. А чтобы заглушить неприятное ощущение, обычно прогоняемое с похмелья новою выпивкою, увлёкся мысленным представлением приятности питья всласть. Представление сделало ещё неизбежнее потребность выпить, и он, не владея собою, хриплым голосом крикнул:
   — Пить!
   Этот приказ окружавшие его знали и несли наливку барбарисную мгновенно.
   На этот раз поднесенье замедлилось. Человек, ожидавший боярского пробуждения, рассчитал, вероятно, неудачно и, полагая, что успеет, куда-то улизнул по делам своим.
   Раздался крик вторично, уже с гневом.
   Робко вбежал знакомец и поспешил подать стопку.
   Гневный Апраксин с жадностью глотнул, сколько влилось в его широкое горло, и, закашлявшись, со злостью оттолкнул стопку, так что наливка плеснула в лицо подносившему, а затем до ушей его долетели непечатные слова.
   — Не гневайся, Андрей Матвеевич! Я не скоро нашёл сулею.
   По голосу узнав, что Ганимедом[255] прислужился не холоп, а Алёша Балакирев, Апраксин счёл нужным извиниться:
   — Прости, Бога ради, Алексей Гаврилыч, я ведь бельмами не заметил, что ты это, а не Андрюшка… Куда его черт унёс?.. Зачем изволил трудиться?..
   — Да ты зычно и жалобно таково вдругорядь крикнул, — я и поспешил… Никого не случилось окроме…
   — Удружил истинно… да винность свою чем мне загладить будет?.. Ты у меня… друг, а… не…
   — Не велика важность… только бы, государь, был ты благополучен да на меня не изволил серчать за безвинную провинность.
   — Все готов сделать, что прикажешь, только, Бога ради, отпусти мне вину невольную! — не оправдывая себя за сбрех, заверял совсем очнувшийся Апраксин. — Проси чего желаешь — сделаю… охотно…
   Лицо Балакирева просияло, но вместе с желанием, промелькнувшим в мыслях, напала и робость.
   — Я бы… —начал он и замялся.
   — Ну, что? Говори смелей, — подбодрил Апраксин, вошедший в свою колею доброго малого к приятелям.
   — Хотел бы, да не смею просить.
   — Скажи, что? чего тут?..
   — Коли бы милость была… чинком бы найти нельзя ли?
   — Да знаешь сам — в стряпчие теперь не производят уж…
   — Я не стряпчев чин хотел бы…
   — А каков чин желателен был?
   — Да, коли бы можно… хоша из солдатских… сержантский, что ль?
   — Служба, друг, нужна, в полках…
   — Могли бы мы и послужить… не перестарел ещё…
   Апраксин улыбнулся принуждённо, но промолчал. Балакирев, не слыша отказа, продолжал:
   — Хоть бы у воеводы, у братца твоего, которого ни на есть, у Федора Матвеича аль у Петра Матвеича[256], при лице, как…
   Апраксин вздохнул:
   — Тебе, братец, Верхососенские леса помешают… Царю докладать надо, и сперва… прямо братья взять не могут… И сами докладать не решатся… Нужна заступа иная… под весёлый час… чтобы не показалось во гневе… Ты лучше… Монцовне поклонись… Что ни на есть посули… Она, известно, зубы скалит и к державному подъедет при случае, так что и отказа не случится… Вот каков мой совет! Самое короткое и верное средствие…
   — А сколько ей примерно… в приносе-от?
   — Ну… это, как те сказать?.. заранее… не отгадаешь… Мать её карга прежадная… торгуется пуще жида… Недёшевы у их покупаются милости…
   — А дать мне, сам знаешь, не из чего много, Андрей Матвеич… Животы[257] дядины вам пошли, кои можно было бы…
   — Нет ли ещё чего где?
   — Есть отцовские четьи… Матери ворочены… Да она, прах её возьми, живуща и при животе своём не поступится…
   — Ну, как знаешь… А Монцовне не дать нельзя… и не дойдёшь до ей с пустыми руками.
   — Эко горе!.. А с тобой бы заехать, к примеру сказать?..
   — Почему не завезти тебя!.. Да будет ли польза?. Твоё дело!
   — Ты бы, Андрей Матвеич, только бы предоставил мне с этой самой Монцовной слова два-три перемолвить… что возьмёт, по крайности…
   — Можно… а все же, смекай, там на словах одно пообещают, а на деле не то сделают.. коли поминок нет…
   — А поминок[258] достать иначе не приходится, как к матери ехать… пугнуть бы… Да я один и съехать не берусь… Заклюёт… Коли бы милость была… Пустил бы ты со мною Карпушу… силачка нашего…
   — Ах ты баба!.. нужна охрана к матери ехать!..
   — Удержать может, а с человеком, на службу, скажу, посылают… то, что надоть…
   Апраксин прошёлся по опочиваленке раз и другой, думая7
   — Ин быть по-твоему — наконец сказал Андрей Матвеич, — возьми Лыску… Уж он одним кулачищем страху задаст целой деревне… Ты только сам поспрошай его: поедет ли?
   Карпуша для друга с позволенья хозяйского на его троечке скатать согласился с Алёшею.
   Ехали они скоро, и вот в воскресенье, тотчас после обеден, подкатили к терему Лукерьи Демьяновны.
   — Никак, Алексей Гаврилыч домой пожаловал, — весело, с учащённым сердцебиением вскрикнула хозяйка Алешенькина, пестаясь со своим Ванюшкой.
   Отец Герасим читал «Маргарит» вслух; приостановился. Накануне помещица причащалась и зазвала батюшку на обед да почитать — душе на спасенье.
   Лукерья Демьяновна глянула в окошко сама таково неприветно и болезно. Всю душу у ей словно поворотило, и сердце защемило, и в голову ударило; холодный пот выступил.
   — Что ещё будет? — молвила она едва слышно.
   Попадья перекрестилась.
   Всё смолкло. Словно наступило затишье перед грозой. Алексей дверь распахнул с какою-то напускною удалью и, в шапке войдя, крикнул:
   — Рады ли гостям?
   — Сними шапку, иконы здесь, Алексей Гаврилыч! — речисто отчеканил батюшка.
   — А, и ты здесь? — как бы про себя выговорил Балакирев, сдёрнув шапку.
   — Ждали, видно? — прошептал он, глядя в пол.
   — Зачем, батюшка, пожаловал, аль одумался? — не без ехидства сурово спросила мать.
   — Чего тут одумываться?.. В своём мы разуме завсегды, коли служим… С чего изволишь, матушка, эти загадки загадывать?
   — Какая загадка — спросить у сына, зачем он явился, когда от жены и от матери бежал татски[259], не простившись… Словно погони боялся.
   — Не погони боялся… а потребовали… Ну и…
   — Ну и что?.. С полуночи тягу дать требовалось, скажешь?.. Беспутный, беспутный!
   — Опять пошла лаяться!.. Кажется, не трогал вас… в покое оставил… Живу, не замаю ни в чём…
   — То-то и есть… Обидели здесь, значит… Бедняк и скрылся… сил не стало выносить… Заели сердечного… а он, истинно сказать, ангельская душа… Думает: чем гибнуть от нападков неслыханных, дай удалюсь от зла, благо сотворю… В рай попал… окунулся в потоке благого жития и стал совсем другим. Зачем только из рая в ад ворочаться?
   — Не нужно бы было, не приехал бы.
   — Да в чём нужда-то? Жену повидать? Доброе дело! Вот сынок у тебя… Благослови, отец, детище!
   — Почём знать, моё ли? Чьё детище, тот и благословит…
   — Ах ты озорник непутный! Смеешь ещё при мне, при матери своей, обижать молодицу невинную!.. Да ты, Алексей, совсем басурман!.. ни души, ни родства, ни чести!.. Эк тебя дядюшка-то злодей каким сделал!.. Такой же изверг, как и тот ворог… И тебе, значит, придётся на осине болтаться…
   — За что бы было ещё…
   — За воровство твоё, известно…
   — Не воруй ты, а обо мне не заботься, коли ничему не хотела научить… Тяжело служить — да служу.
   — Это и видно, что тяжело… Глазищи-то вишь кровью налились — от тяготы. От самого винищем несёт, как от пса смердящего… Можно поверить, что служишь… Пьянствуешь ты да бесчинствуешь с такими же пьянчугами, как сам! — закончила Лукерья Демьяновна, искоса глядя на спутника своего сына, остановившегося у дверей в светлицу и, видимо, смущённого приёмом Алёши матерью. Загощин не знал подробностей отъезда Балакирева в Москву, и упрёки матери Алексеевой дали понять добряку, каким неказистым человеком подлинно был его товарищ. Карп понял, что Алексей, слывший в доме Апраксина добряком, с ними был тоже неискренним. В сущности он оказывался человеком грязным, неблагодарным, от которого добрые люди должны отшатнуться. Он скрыл, что имеет жену и ребёнка, выдавал себя за холостого и теснимого. Довольство общее в доме матери говорило прямо, что гуляка, пресмыкаясь у Апраксина, просто баловал, а не был принуждён обстоятельствами к проживанию на счёт благодетеля. Сравнивая свою участь с Алексеевой, Карп мгновенно осудил Балакирева за все и порешил, что он негодяй и недобрый человек. Обиды себе в словах хозяйки дома честный Загощин не признавал, совестясь только своей роли теперь.
   Молодая мать с ребёнком тихо плакала, робко приближаясь к мужу, не обращавшему на неё, казалось, никакого внимания. У ног помещицы сидела старая карлица, одетая девочкою. Она держала мотки бели, которую разматывала Лукерья Демьяновна. При словах Алексея карлица невольно попятилась, потому что он в рассеянии размахивал арапником, словно сбираясь огреть им кого придётся.
   Тот же смысл жеста пришёл в голову и отцу Герасиму, и тот не выдержал:
   — Ты бы, Алексей Гаврилыч, арапничек отложить изволил!.. Не к месту тако со родительницею беседу вести… Не лихой человек — кого стращать вздумал?
   — Я не стращаю… а дело пришёл говорить.
   — Садись и говори спокойно… как у людей водится.
   Алексей присел на кончик лавки против стола и, видимо, спутался.
   — Какое же дело тебя привело сюда? — глядя сыну в глаза, с чувством спросила мать.
   — Закрепить нужно за мной отцовские четьи… значит, ехать нам нужно, матушка, в город.
   — Какая там закрепа, коли впрямь на службе ты; отцовский надел впору жену прокормить да сына… А тебе на что поместье, коли служишь?..
   — Оно моё!.. Значит, моё дело им и распорядиться как я хочу.
   — Ну, это я тебе не позволю… Сраму не побоюсь, сама к воеводе пошлю безобразника… Врёшь ты, что служишь… Скрываешься от службы, если ещё не хуже что…
   — Не езди, пожалуй, — я и один в городе обделаю дело… Подам челобитье воеводе, что мать захватила не принадлежащее ей — не вдовью часть, а сыновнее наследство…
   — Пошёл вон, щенок, если ты до такого безобразия дошёл, что своему детищу не радеешь и о семье не думаешь!.. Батюшка свидетелем будет, в каком виде явился ты, и лжёшь, что служишь, пьяница!.. Пойдёшь к воеводе — тем лучше: скорее схватят да упрячут куда стоит…
   — Никто меня не смеет упрятать… Я при государынином добре приставлен управителем, при матушке, при царице Марфе Матвеевне. С её, великой государыни, веленья и сюда поехал.
   — Подай-кась, боярин, наказец царицын, мы вычтем: зачем тя прислала её царское величество, матушка государыня? — спросил поп Герасим, как видно смекнувший, что Алёша выдаёт себя деловым для вида, а у него совсем другие умыслы.
   — Не тебе, батька, читать царицыны наказы: молоденек… и архиерею не всякому даётся.
   — Не видишь разве, батюшка, что озорник изворовался и мелет незнамо что… На пьянство, вишь, ему отказ нужен последнего детского кормленья… Да не на ту напал бабу… Мать твоя лучше тебя права знает и в указных статьях найдёт, как и что… Проваливай знай откуда пришёл…
   Карп не мог дольше выносить сцены, где ему приходилось играть мазурика, сообщника в неказистом деле. Он вдруг поворотился и, хлопнув дверью, усилил и без того затруднительное положение Алёши. Поп повторил настойчивее вопрос:
   — Ну, пусть архиереи чтут наказы царицы, а и нам, попам, не заказано. Да… наконец-от, пусть меня к ответу потянут, а я вычту попрежь, какое твоё, Алексей Гаврилыч, управительство… коли не облыжно назвался…
   — Не дам я тебе, шалыгану, наказ царский.
   — Пошёл вон — за товарищем своим! честью говорю, — возвысив уже голос, отозвалась мать. — Не заставь меня своё детище власти предавать…
   — Едем в город, я сам пришёл просить тебя… Чего меня власти предавать?.. Власть должна за меня заступиться, коли мать все заграбила и выделить не хочет.
   — Чего выделить?.. из чего? Никак, ты не в уме, Алексей? — более спокойно, но решительно спросила Лукерья Демьяновна.
   — Из моих отцовских.
   — У тебя дитя есть и жена… Начальство рассудит… Узнает про твоё огурство и то отберёт, на что пьёшь…
   Для Алексея сделалось ясным, что матери известно уже то, чего, он полагал, она не знала. При сознании этого смятение овладело им вполне, и он опустил голову и руки. К нему бросилась с плачем жена с ребёнком. Алексей отвёл её легонько и, стремительно поворотясь, вышел, не оглядываясь.
   Карп уже сидел в повозке. Алексей вскочил и ударил по лошадям.
   — Ванечка, у тебя нет отца! — раздался отчаянный вопль жены и матери…