— Стоит ли будить из-за этого? Где-нибудь у соседей станут… Что мы за богачи?.. Не больше других имеем… У нас-то чего ради ставиться приказным?
   — Матушка осударыня, не моги твоя честность так говорить. Ино согрубишь описчикам — дурно наведут, по грехам… Мстити начнут.. И не приведи Господи приказный люд прогневить… А коли, по милости Божией, удоволишь их братью, ино польза будет немалая: поноровят, коли в чувствие придут… Бога попомнят за хлеб-соль, на угощенье.
   — Ну, ин быть так, ведите в нову избу и угощайте как знаете, а там подумаем утром.
   Получив разрешение, ключница удалилась распоряжаться. Заснула Лукерья Демьяновна, и, под впечатлением обещаний ключницы на покровительство приказных, сон развил перед нею ряд утешительных представлений. Перво-наперво пригрезилось ей величанье Алешеньки «боярином честным, слугою царским» на воеводстве новом. Видимо-невидимо всякого богачества приносят в узелках и в свёрточках, а рук не видать, кто несёт.
   Проснулась Лукерья Демьяновна, и самой смешно: что грезилось.
   Явилась ключница; отчёт отдала, как приказных удоволила.
   — Дрыхнут ещё, проклятые, с нашего угощенья.
   — А брат что?
   — Встал давно и уж два раза спрашивал про тебя, государыня, да… как у вас, баил, подкрепляются… с утра!
   — Что ж ты?
   — Сулею наливочки подала… а закусочку подать, коли изволишь, сготовили…
   — Накройте же в повалуше понарядней, покуда я обволокусь.
   И поспешно принялась мыться и одеваться. На молитве всего полсотни поясных поклонов, греховным делом, положила: смутил бес, глаза заслепив чаяньем мзды от братца. Поспешила видеть его светлые очи да спросить о здоровье. Да ему прямо и пересказала своё сновидение, распотешившее гостя до слёз. Он три раза принимался хохотать, как Балакириха прогневалась, когда во сне сын её прогнал! Лукерье Демьяновне даже обиден стал смех; нахмурилась. Внимательный брат тогда поворотил в другую сторону, изобразив на лице самую любящую мину, и с выражением ангельской доброты и искренности заговорил:
   — Ишь ты, подумаешь, что привидится!.. В житьё не совсем так делается. Сторонние пусть не видают, кто и что несёт; а как же не усмотреть тому, кому несут? Коли дают, значит, просят о том, о сём… А рассудить, раскинувши умом-разумом, сон не к худу выходит. Перед добром, вестимо. Божья благодать ниспосылает щедроты нам, грешным, недоведомо… К тому, значит, и видишь — подают, а кто — не видать… Божью милость, стало, предвещает не в далёком времени…
   — И я так смекаю…
   — Само собою, так, коли люди добрые жалуют, за спиной у милостивцев ино и перепасти должно в твой кошель. А у меня, нече Бога гневить, таки есть кому пожаловать и племянника провести в люди; не осевки в поле уродились. Ты только, сестра, не перечь: Алешеньку со мной пусти — не пропадёт небось…
   — Да я бы рада, коли бы дома сыскать. Ждём сей вечор… а как знать?.. Может, вздумает и ещё ночку прогостить… Не ведали мы, братец, что осчастливить вздумаешь своим посещением… А того и подавно не с чего разуметь нам, что родство восхотел ныне как есть вспомнить…
   — Когда ж забывал я про родство?.. Ино недуги одолевают, ино недосуги, дела да хлопоты. А родню забывать грех и не нам, мелкой сошке, а подымай выше.
   — Боярыня-осударыня! — вдруг вполголоса послышался голос из-за двери.
   — Что там ещё?
   — Да Оська пригонял с мельницы, баит, что у барчонка, у Алексея Гаврилыча, около плотины колёса увязли, колымагу вытащить невмочь, надоть послать пару лошадей.
   — Зачем же стали? Послать… Вот, слава Богу, и Олексей тотчас дома будет!
   — Ну, и давай Бог…
   — И примета недурна Олешина приезда к самому столу. Готово там, братец, милости прошу.
   Рассказывать, как и что ели и чем запивали гость-брат и помещица-хозяйка, теперь излишне. Потому что эта посторонняя, в сущности, картина в пересказе не представила бы ничего настолько интересного, что оправдало бы отвлечение в сторону; тогда как все наше внимание должно сосредоточиться на Алешеньке, не замедлившем приехать домой и застать ещё за столом мать с дядею, о котором знал он только понаслышке.
   Дядя, в рассказах матери изображаемый не совсем привлекательно, при личном знакомстве показался Алешеньке совсем другим человеком.
   Можно, конечно, объяснить частью такое мнение тем, что понятия о добре и зле ещё не совсем установились. Ещё должно принять в соображение и своенравие Алешеньки, балованного ребёнка, привыкшего с детства ставить на своём. А главное, краснобай дядя с первого слова обворожил ветреного юношу рассказами о привольном житьё на царской службе, куда намерен он, не откладывая, взять Алёшу. Цель усердия старого проходимца выкажется, конечно, скоро, но в то время побуждения его не возбуждали сомнения даже в умной сестре-помещице.
   — У-у! Какой же молодчик у тебя Алёша! — воскликнул хитрец дядя, бросаясь к племяннику, как только завидел его в дверях повалуши. — Разбойник, а не парень! — повторял он, облапив его и крепко целуя в обе щеки. — Ухарь, одно слово! Девки, чай, без ума от тебя. Ась? Вылитый я!.. как четыре десятка бы с плеч долой… Да я те, Алёха, из рук не выпущу… Будь я не дядя-сирота, а отец твой, иной благодати бы да милости Божьей не желал, как своим считать такого ухаря!
   Мать и сын, равно польщённые, растаяли от похвал.
   Алёша сразу почувствовал к дяде влечение за одно величанье молодцом и ухарем, когда нежная родительница постоянно называла его ребёнком и обращалась как с мальчиком, говоря то и дело: «Ужо как вырастешь!» Алексей же сам давно уже считал себя взрослым. Предположение дяди, что он должен иметь успех у прекрасного пола, прозвучало в ушах матушкина сынка опять обворожительно, потому что о таком предмете, как девчата, матушка и сама не заговаривала, и никто в доме. А в гостях, откуда только что воротился Алёша, молодые дворянчики засмеяли его и язвительно прозвали младенцем, когда в беседе о проказах боярчонков с сельскими красавицами Алёша выказал полное неведение. Смех и обидные остроты возбудили страстное желание матушкина сынка разведать досконально, в чём заключается самый смак девичьей беседы. И в это время заговорил приезжий дядя словами искусителя, прожегшими сердце мальчика огнём пагубной любознательности.
   Мать встала что-то приказать, а дядя в горячей беседе с племянником — в глазах его вычитавший уже успех первых своих слов — поспешил налить Алёше в материну чарку романеи и, подавая ему в руки её, скороговоркою произнёс:
   — Чокнемся!
   — Да мне можно ли? — робко, но таким голосом, в котором слышались обида и боязнь отказа, спросил Алёша, схватив чарку.
   — Что за спрос?! Коли налил я да даю, значит — пей, как и я же, без остановки…
   Хватил дядя, хватил и племянник. Сладкий огненный напиток объял мозг юноши и заставил броситься инстинктивно к дяде с крепким поцелуем, закрепившим первое питьё романеи.
   — Вот и молодец! Я не люблю, чтоб от меня отставал кто. На то тебя и беру с собою, чтоб ты делал что я стану… Мы, значит, равные… Старость с юностью сходятся!..
   — Ой ли! Так сходятся?.. — подхватил вне себя юноша, объятый незнакомым ему до того пылом. — И ты, дядя, со мной сойдёшься по-братски, значит?
   — Теснее!.. Иной раз брат брату — сосед. А мне, старику бессемейному, ты вместо сына… На потешенье.
   — И матка то же баит иной раз, а иной раз так на тебя взглянет по-волчьи, что бежал бы невесть куда… И все, слышь, что ржа железо, точит меня: и пустодом-от я, и ветреник, и за дело приняться не умею… А я…
   — Молодец хоть куда! — договорил дядя с особенною какою-то далеко не доброю усмешкой, как потом рассказала подсмотревшая сенная девка помещицы Лушка, да уж поздно было. Племяннику ничего не показалось и ничего не услышалось в ответе дяди, а, наоборот, он ещё больше выиграл своей явной потачкой и поддакиваньем, которые постороннему могли показаться даже подозрительными.
   Впрочем, и не такому ребёнку, как Алешенька, могла речь дяди понравиться. Все люди, мало испытавшие, бывают доверчивы, да и не было повода, чтобы возникла недоверчивость к родственнику, заявлявшему привязанность к близкому человеку, не имеющему никого из кровных, кроме сестры и её единственного сына.
   Мать-помещица, в свою очередь, радовалась благоприятному впечатлению на брата, человека достаточного и бессемейного, Алешеньки. Казалось, он с первого же взгляда заслужил дядину любовь.
   «Видно, впрямь кремень почуял близость расставанья с денежками… вот и пришёл в чувствие?»
   Не то представилось бы чадолюбивой матери, если бы призрачная надежда на наследство брата пеленой не застила бы ей глаза. Но человечество утратило бы все человечное, если бы последствия были ему известны при начале предприятий и намерений.
   Сам Алексей, как мы говорили, оказался пленённым ещё крепче матери немногими словами дяди и предательской чаркой, действие которой успело несколько рассеяться к возвращению хозяйки. Она задержалась, угощая приказных дольше, чем рассчитывала, и теперь гость уже готов был встать из-за стола.
   — Приношу, сестра, поклон тебе на угощенье и челобитье об отпущенье.
   — Сегодня, братец, не отпущу, как изволишь, а…
   — Да я на боковую, по-христиански, хочу, сестрица, а не из избы вон…
   — То-то!
   — Не сомневайся… Сказал: ночую так ночую… Алёшу собрать надо время тебе… А без него не уйду и теперь. Помоги-тко, Алешенька, со скамьи подняться да до светлицы добраться.
   И сам, подав руку племяннику, вышел с ним, как будто Алексей вырос на его глазах.
   Мать проводила их глазами.
   Поднявшись на верхнюю повалушу, гость разлёгся на пуховике и предложил на другом, против, прилечь племяннику Нужно знать, что помещица поместила гостя в Алексеевой ложне. Здесь для приезжего наскоро устроили было постель, и он уже провёл ночь, приготовляясь разыграть душевную приязнь к юноше, ещё не видя его, а увидав, хитрец дядя, как мастер своего дела, совершил мастерски задуманное. Он разгадал мгновенно, на что бить прежде всего и главнее всего, обхаживая баловня-лентяя, который был самолюбием в мать, да без её ума и проницательности. Возбудить страсти в таком недоростке легче всего одним намёком.
   — Лечь-то я лягу, дядюшка, а спать не могу, как хошь…
   — И я не засну .. Говорить будем.
   — И ты не прогневишься, что спрашивать стану, ответишь?
   — Почему не так?.. Все, что знаю.
   — Баил ты, будем ровни… и испить дал… из чарки…
   — Что ж, не дурно ведь — сам понял?
   — Хорошо, тольки спервоначалу жарко стало, а потом отвага така, слышь… просто на стену хошь лезть готов.
   — Ну, почто… пострелу! ино ушибёшься; можно в другую сторону удаль поворотить… дай срок… Поедешь со мной — увидишь свет Божий… А здеся, со старыми бабами, во тьме коптишь, сердечный… А молодому человеку хочется гульнуть нараспашку… познанье добра и зла изведать… Ведь научен ты, к примеру сказать, по Псалтыри?
   — Не гораздо.
   — Ну, а Часовник?
   Видали и его… матушке, никак, привёз — в коже в красной — отец Дормидон из пустыни… Тольки я эту саму книгу не развёртывал, потому что не уставом[211] писан, неразборчиво таково, а Псалтырь печатну разбираем. Я больше люблю от старчества повести, как духи, змии, пустынников-старцев искушали… Ино в зверины личины оболокались, ино женским образом… всего пагубнее, говорится.
   — Пустяки, брат Алексей, все это самое. Бабский обычай старцам не повелевается, а бельцам женитву закон предписывает[212], и чадорожденье похваляется… без того бы чем землю населить?.. А коли похваляется сожитие с женой, различать нече его — по закону аль так… не все ль едино?.. Ведь та же баба, что с окрутой по венечной памяти, заплатив за куницу[213], что сам, беспошлинно соизволишь… В патриарш приказ меньше ино дойдёт, а тебе все едино… На то люди и на земле, чтоб житейское творить… А без греха Бог один…
   — Разумный ты человек, дядюшка… Впервой только слышу впрямь умны речи… Вон Андрей да Сенька Волокитины меня позавчера приняли, что называется, в два кнута… «Ты, — говорит Сенька, — Алёшка, младенчик, не смекашь, чего для и девки сотворены?..» Я что ж, известно, промолчал да похлопал раз-другой бельмами, а спросить было совестно у тех зубоскалов… Начал было, да запнулся, так на смех подняли. Матку, говорят, спроси… А как её спросишь? Ты — другое дело, такой милостливый… а она…
   Старик расхохотался и долго не мог унять накатившую так внезапно весёлость. Заметив же, что Алёша плакать готов, подозвал его к себе и что-то долго шептал ему в ухо, делал руками разные знаки, причём юноша горел ярким румянцем и глаза его метали искры.
   В заключение же, когда Алёша в порыве возбуждённой чувственности схватил дядю-рассказчика за руку, затрудняясь высказаться, последний сказал:
   — Ужо самым делом научу, дай срок, как выедем отсюда, не откладываючи.
   За тем следовавшие речи поддерживали в племяннике лихорадочное настроение, все больше и больше кипятя кровь юноши и доведя её к концу мнимого отдыха гостя до такого состояния, что Алёша уже не владел собою. От нетерпения вырваться из-под материнского попечения вечер до ужина ему казался бесконечным, а ночь — последним испытанием, неизбежною жертвою, окупающею свободу. Отрывистые речи, нетерпеливая походка и скучливость сына не могли остаться не примеченными матерью, и она решилась утром выспросить Алёшу, о чём говорил с ним и чего наобещал дядя.
   Беспокойство матери, выражавшееся под конец вечера во взглядах на сына при каждой новой его выходке, отлично видел в свою очередь и виновник этой быстрой перемены в мальчике. И он, конечно, постарался немедленно принять свои меры, на всякий случай.
   Когда улеглись они оба, в соседстве, и все замолкло, осторожный дядя, воспользовавшись невольным вздохом Алексея, завёл с ним следующие речи:
   — Ты не спишь, никак?
   — Да, дядюшка, — все думаю, как мы завтра поедем… как… что!
   — Помни одно, Алёша: ни гугу! Узнает мать, что я тебе вольготу всякую посулил, чего ты у ней и не слыхивал, — ревновать меня почнет в любви к тебе… Да и, чего доброго, не пустит ещё… Бабы ведь с норовом… Больше их о ребёнке не заботься; молодца не балуй, не лелей. Тогда прощай надолго, коли не навсегда, воля молодецкая! И потерять её придётся за бабий же грех… за болтливость… Нишкни, одно слово… коли думаешь вырваться.
   — Хорошо, что сказал, дядюшка… Хошь зарежь меня, ничего не выболтаю…
   И оба заснули в этом убеждении.
   Утром как Лукерья Демьяновна ни исповедовала сына, Алексей молчал и стоял, так тупо глядя, что материнская подозрительность успокоилась.
   А там — сборы, окончательные. Молебен. Обед — и только звон колокольцев под дугами троек от родного села по владимирской дороге, постепенно замирая, болезненно отдался в груди матери, потерявшей сына.

Глава I. ПЕРВЫЙ БЛИН НЕ КОМОМ ЛИ?

   Мир теперь со всеми обольщениями готов поглотить Алексея. Елизар Демьянович, не тратя драгоценного времени, приступил к переделке племянника на свой лад с первых же часов знакомства. На привале, ещё до города, по совершении семидесятиверстного переезда, он устроил род паужина[214] для подкрепленья сил. В знакомом доме у батюшки на погосте[215] в несколько минут устроился стол, соблазнивший бы одним воззрением на обилие всякого съедобного самого строгого постника.
   Алексей, подготовившись домашним обедом к трудностям далёкого переезда, не показывал особенного усердия разделить с дядюшкой богатства его походной трапезы. Елизар Демьянович, засев в переднем углу, потребовал, чтобы отец честной, домохозяин, благословил яствие и питие. Как видно, приглашение это для владыки дома было заобычное. Отец Герасим широким крестом осенил издали предлагаемое, присел и, словно по заранее обдуманной программе, занялся племянником своего угощателя, осведомившись:
   — Для чего не касаешься, юнец, трапезы сея? Предлагаемое да едят…
   — Не хочется, батюшка. Дома мы пообедали исправно и не спеша…
   — Аще не алчба, жажда обдержит? — и, не спрашивая ответа, налил из плетёной сулейки чарочку, благословил и голосом, не терпящим возражений, выговорил односложное: — Пей!
   Алексей было замялся, протягивая руку к чарке, но дядя на него взглянул в эту минуту как-то необычно. Взгляд этот был яр, дерзок, нахален и обольстителен. Пламя его зажгло в мальчике мгновенно новые желания необузданной воли, более обаятельные и неотвязчивые, чем те, которые уже охватили ум его накануне, когда он в отсутствие матери принял первую чарку от дяди. Рука, схватив судорожно чарку, вдруг словно приросла к столу. Будто собственная воля отказалась довершить сделанное инстинктивно движение, скованная страхом неотвратимой беды. Лицо Алексея даже побагровело от крови, бросившейся в голову, а биение сердца перехватывало дыхание. Отец Герасим свой приказ «пей» сам машинально как-то привёл, не упуская времени, в исполнение. Подняв руку Алексея, приросшую к чарке, он направил её прямо в отверстый рот сына Лукерьи Демьяновны. Как это случилось, он не помнил, и слова отца Герасима, сопровождавшие его действие: «Вся на пользу, с благословением» — отдались в его ушах, как бы одновременно повторенные невидимым хором на разные тоны.
   Или напиток был крепок очень, или напор внезапных ощущений в свою очередь был силён и быстр, но только у Алексея в глазах все закружилось. Блеснула как бы молния, а за нею на мысли и на чувства лёг прозрачный туман, сквозь который все видимое представлялось в обворожительной форме приятности и новости для слуха и глаз. Каждое слово отца Герасима и дяди получало особый смысл, задирающий самолюбие и любознательность Алексея; а смысл слов обоих его собеседников был и сам по себе таков, что познание добра в нём на время уступало представлению зла в красоте, ему несвойственной. Мало того, слова «зло» и «порок» совсем не слетали с уст просветителей неопытного мальчика. Они о самом грязном выражались как об обычном и естественном порядке вещей и об узнании его на опыте — как о необходимом изучении жизни в её неизменных отправлениях.
   Общность почерпнутого из застольной беседы в доме священника в незрелых понятиях Алексея Балакирева сложилась на первый раз в следующие три неизменные, как он поверил, положения жизненной практики обращения с людьми. Первое: делай все, что ты только можешь сделать безнаказанно и на что тебе укажут как на доставляющее удовольствие, второе: не высказывай — особенно перед матерью и теми, кто может довести до её сведения, — намерения проказничать, если в проказах этих видишь себе утеху. А утехи всегда больше в том, — хоть сам что придумаешь или тебе подскажут, — что отличается от общих понятий весёлости и приятности. Наконец, третье и самое главное: служба царская — буквальное и строгое выполнение возлагаемых поручений и обязанностей для дураков одних. Для людей же с умом, к числу которых поп Герасим прежде всего причислял Алексея Балакирева и Елизара Демьяныча Червякова, служба должна быть делом только видимости, а в сущности битьё баклушей и протягиванье времени, — чтобы делали другие, а мы торчали бы да глядели. Можно прикрикнуть, кстати, на тех, кто должен сносить подобные окрики, — нельзя же ничем не показать своего участия в деле! Только чтобы кстати это пришлось и, главное, вовремя…
   — Куда ж, к чёрту, дворянину нос совать везде! — прибавил от себя как практикант службы Елизар Демьяныч. — Иное в башку-те просто, братец ты мой, совсем не лезет, да и понятия не имеешь… как и что?.. а стоять на деле нужно — велят. Стой, значит, и смотри.. А улучив время, крикни, к примеру сказать, только чтобы вреда ни для кого… Ино старший и намотает на ус, что, видно, толковит парень… А старшому, коли он столько ж, если не меньше твоего ещё разумеет, и молчанье твоё может иной раз не полюбиться. Молчишь, может, неспроста?.. Запримечаешь дурно, да вида не показываешь, с подвохом чтоб донос сделать, где что неладно?! А старшой, олух, не ведает и видом не видит.. И подумается: может, беда стрясётся, отколь не чаешь, коли под рукой умник. А коли крикнул подручный, — иной раз и невпопад, — старшой смекнёт это самое и спокоен: подчинённый такой же, значит, олух, как и он сам, и дальше носу не видит. Значит — не доносчик… Все и делают через пень-колоду… а дело самое — шито-крыто.
   — Воистину так бывает, — умилённо возведя очи к образу, подтвердил отец Герасим. — Слушая тебя, Елизар Демьяныч, истинно, всю эту самую вашу дворянскую службу так и видишь наскрозь… как оно, значит, велось в старину, ведётся теперь, пока Господь грехи терпит, и, може, поведётся напредки, коли… молодой-от царь пообходится маленько от своей крутости, а то…
   — Ну, что такое за «а то»? Сперва будет крут, а там как жар спадёт, коли подлинно спознает, что русский человек сам себе на уме, значит, проходим, — ко всему применится. Кричи и ногами топай, с кулаком подступай — он не поперечит — слушает. Спроси: «Сделаешь?» — «Сделаю», — ответит. «Понимаешь?» — «Как же не понять!» А сделает всё-таки по-своему.
   Алёшу последние слова дяди привели почему-то в особенно весёлое расположение. Он принялся хохотать и хохотал до боли в боках.
   Поп и дядя умильно переглядывались и как будто ожидали терпеливо, пока дитя уходится, чтобы задать ему новую долю удовольствия, с целью, разумеется, дальнейшего привития понятия о добре и зле в сём тленном свете. Не успел примолкнуть Алексей, поглаживая бока, заболевшие от смеха, как растворилась из сеней дверь, и две девушки в ярких красных сарафанах вступили в избу. Одна держала деревянный поднос, на котором стояли две очень почтённых размеров братины; а у другой девушки в руках на блюде была сахарная коврига с тмином и другими пряностями. Угощательницы подошли к столу и поклонились низко Елизару Демьянычу, как видно хорошо им знакомому, и Алексею Гаврилычу.
   Отец Герасим просил Алексея взять братину и поцеловать подносившую:
   — Так, государь-боярин, у нас обычай ведётся, исстари…
   Алексей встал, трепещущими руками принял братину и от волнения, сообщившегося рукам, расплескал вино и ещё более потерялся от своей неловкости.
   — Ничего, ничего… боярин… не имей сумленья… К добру — вино расплескать. Пророчит тебе: напредки что сыр в масле купаться будешь… между бабьем… удача. От призору только ты, Машуха, трижды поцелуй боярчонка…
   Как опустилась братина на стол, как звонко чмокнула подносительница Алёшу, целуя в губы, и как из братины он машинально прихлебнул с нею, юноша уже не помнил… Сделалось ему только — чувствовал он — так хорошо и приятно, что все мысли и память внезапно словно вылетели из головы, а он утонул в приятности. Новость всего испытываемого играла, разумеется, главную роль в этом обаянии и удовольствии, возбуждая неведомую ещё мальчику жажду чего-то. Жажда эта была — чувственность, и обезумила его она не меньше вина. Оно же, в свою очередь, возбуждало если не воображение, ещё не разбуженное, то животные инстинкты. Что было далее — память Алексея не удержала в себе ничего, кроме поцелуев и питья из одной братины с очаровательницею в красном сарафане.
   Очнулся наконец Алексей Балакирев от своего забвения, но уже картина была совсем другая, и прошлое припоминалось как сновидение, запутанное, причудливое и оставившее по себе тяжёлое чувство недовольства. Дядя спал, издавая храп с присвистом. Сильная тройка лошадей несла повозку сквозь лес, который, судя по светлым точкам, прорезывавшим темно-дымчатый фон чащи на полосе горизонта, должен был перемежиться. Алексею же хотелось теперь, чтобы этот скок коней и полумрак леса подольше держались. Глубокие тени и заунывность глуши лучше соответствовали мрачности его душевного настроения в эту минуту. Он, если б мог, заплакал бы, и, может быть, слезы облегчили бы сердце, занывшее как перед бедою. При взгляде на спящего дядю, голова которого раскачивалась от движения, а на полураскрывшихся губах блуждала неопределённая улыбка не то насмешки, не то нахальства, очнувшийся племянник вдруг почувствовал злость, сам не зная её подлинной причины. И чувства эти, неведомо откуда навеянные, испытывал почти ещё мальчик, который по младенчеству своему и незнанию света и людей не мог все осмыслить. Однако чем-то неведомым он был недоволен и не мог успокоиться, погружаясь вновь в забытьё. Алексей не осознавал ясно, что с ним происходит или произошло, но перемену в себе чувствовал, робел и чуть не трепетал с каждым поворотом повозки по зигзагам городских улиц. Как очутились они в городе, Алексей не заметил, занятый собою и своим недовольством. Но вот — путешествию конец, должно быть, кучер остановил лошадей и сошёл с козёл. Вот он расталкивает бережно Елизара Демьяныча, будя и повторяя громко над ухом его: «К приказу доспели!»
   Спящий очнулся. Вылез из повозки, не без труда и кряхтенья, при помощи возницы, и велел Алексею выйти и следовать за ним.
   Они встали перед кирпичным строением, напоминавшим больше всего монашеские кельи с выходными дверями между каждыми двумя-тремя узенькими оконцами со вставленною слюдою или с пузырём. Из дверей входил и выходил народ, торопливо о чём-то переговариваясь. И Алексей с дядею прошли за другими в одну из дверей в сени, а оттуда — в избу, полную народа. Говорила разом сотня здоровых голосов; толпы стояли около столов. К одному из крайних столов подошёл Елизар Демьяныч и тронул какого-то дельца за плечо, в то же время положив ему через плечо на бумагу сколько-то серебряных мелких монет.