Л. Ж. Март, 1940 г .

Часть 1

Глава I. ПАДЕНИЕ МАТВЕЕВА

   Не успели замуровать склеп, где положено было тело Алексея, Тишайшего царя, как тёмные слухи, неясные и сбивчивые, пошли по всей земле Московской.
   Пускай указы дворцовые говорят только одно угодное боярам и дьякам, приказным сочинителям; пускай Симеон Полоцкий[5] и иные придворные пииты и риторы пишут и выпускают в свет свои элегии и оды… Народ узнает настоящую правду гораздо скорее, чем хотелось бы этого захребетникам дворцовым, населявшим Кремль и самый дворец царский.
   Кроме господ, толпа челяди, мужиков и баб ютится по людским избам на царском дворе. И тысячью путей эта тысячеустая толпа разносит по Москве вести обо всём, что ни творится самого тайного в Кремле, за его высокой каменной оградою.
   Спрятаться можно от друзей и врагов, укрыть тайну от ближайшей родни, но не от слуг, которые слышат, не слушая, видят все, не глядя кругом…
   Собственных интересов у челяди так мало. И не сложны они.
   Сыт, обут да пьян порой, и ладно. А пустоту в душе и уме раб пополняет наблюдениями над жизнью господ, обсуждая каждый их поступок с особенным вниманием и строгостью.
   А как в широкий мир проникают вести из-за стен кремлёвских, тоже не трудно угадать.
   Вот из нижних, Портомойных ворот[6] Кремля выкатились большие, тяжёлые пошевни[7], окружённые гурьбой прачек, молодых бабёнок.
   Важно шествует за ними старая, толстая боярыня-надзирательница. Это везут царское бельё полоскать на реку.
   У воды, где много других, посадских баб полощет свой цветной и белый скарб, — сани остановились. Снимают сукно, под которым стоит большой простой сундук, срывают с замка печать, которой он был припечатан. Начинают добывать из середины груды белья и лёгких платьев царя, царицы, всей семьи царской. Полоскать принимаются бабёнки, вальками стучать портомойницы царские, а языками ещё проворней, чем руками, работают. И о чём толкуют между собою и со знакомыми посадскими бабами — разве может уловить боярыня, которая поёживается от холоду речного в своей шубе.
   Ей только и заботы: все бы в целости вернулось в сундук царский; не ушло бы что под воду из рук неловкой мастерицы-прачки.
   А то конюхи выведут коней поить к реке или уйдёт с очередного дежурства толпа дворовых людей царских, да по пути в свои слободы отдельные — забредёт иной к знакомым и родным на посадах.
   И никто не знает в Кремле, о чём толкует с посадскими по душам, иной челядинец дворцовый.
   А на Москве и наезжего люду много всегда найдётся, даже и зарубежных, не только из своих, дальних городов.
   Иностранные послы и купцы пишут за грань московскую, близким людям и государям своим обо всём, что творится за крепкими, хотя и начинающими ветшать, стенами Кремля, за его башнями и воротами тройными, тяжёлыми, за опускными решётками железными…
   По обителям местным и дальним летописцы-иноки в свои тетради заносят летучие вести все, правдивые и ложные.
   А по кружалам[8] да площадям простой люд на лету ловит каждую весточку, от себя прибавит немало да и пустит гулять по свету кремлёвскую тайну глубокую, ставшую общим достоянием людской молвы…
   Самые осторожные, недоверчивые люди, прислушавшись к разноречивым толкам, видят их нелепость и несоответствие между собою; но всё-таки, покачивая головою, говорят:
   — Нет дыму без огня… Вон, как помирал царь Михайло, все загодя знали: государить царю Алексею опосля него… И бояре смирно сидели, и стрельцы в царские дела не мешалися, знали службишку свою немудрёную да торговый обиход… А ныне — вона, ждали, што молодший, Петра-царевич, отца любимчик, здоровенький, и в цари попадёт, хошь бы не один, а с братом… Да на мест тово… Воинством ратным, стрельцами да пешими стали бояре друг дружку пужать… Не бывать добру… Не миновать худа… Царь-то новый, Федор Алексеевич, юный и хворый… Вестимо, не сам загосударит, а ближние его: Милославские да Хитрово… А их мы ведаем, повадки ихние знаем… Ох, што-то будет?..
   Так гадали и думали самые осторожные, не легкомысленные люди. И эти предчувствия скоро сбылись.
   Но сначала гладко на вид, все по-старому шло. Вертелись старые колёса налаженной государственной машины, все делалось по-бывалому, как по-писаному.
   Федор занемог в самый день смерти отца, поправлялся очень медленно и не скоро получил возможность лично участвовать в управлении царством. Да и поправясь, принялся за дело неуверенно, осторожно.
   От природы он был нерешителен, хотя и упрям порою. А печальная ночь кончины отца наложила тяжёлую печать на юношу-государя.
   — Што с тобой, государь-братец, аль от недуга стал такой ты, Федюшка? — спрашивала его порой Софья, с которой царь стал ещё дружнее, чем был раньше, словно желая набраться сил от этой крепкой духом и телом, порывистой и умной девушки.
   — Нет, сестричка… Так… И сказать не умею… Вот и лучше мне, телесам-то, а на серце ровно бы тяжеле, ничем и в скорбные дни, как хворый я лежал… Да, слышь, Софьюшка, все мне одно вспоминается… Из ума нейдёт. Вот ровно вижу наяву… А давно было… Года с три, почитай, минуло.
   — Што там тебе ещё мерещится? Ну-ко, поведай, чудовой ты… Пра, чудной.
   — Да, слышь, батюшка-покойник на охоту меня взял однова… На сохатых, в лес заповедный, в Лосиный бор… И матка с телёнком выскочила. Псы кругом. Лосиха и бежать не бежит, телёночка ей жаль. Охота ей, видно, чтобы он в чащу ушёл. А тот, глупый, к ей все жмётся, под ноги кидается, мешает ей.
   — Глупый…
   — Побежит-побежит она с им рядом и обернётся, собак рогами отмахивает. Псы — от них подале. Она и сызнова с телёночком на уход. И под конец, видно, выразумел он: от матки в кусты и бежит. Псы не глядят на телёнка, матку обступили… Она их рогами бьёт, раскидывает… А как увидала, что детёныша не видать, сама за им пустилася… Я уж стою и не бью сам и людям не велю.. Ушла бы, думаю… А псы — за маткой, и не отозвать их. Хватают, рвут её сзади… Она отмахнётся — и наутёк… Да, слышь, — спотыкнулась ли, али с наскоку псы её спрокинули, — свалилась на миг матка-то… Тут псы разом, куды и страх делся… Накинулись, за горло… за бока… Тут уж подскакал я — пристрелил сам, жалеючи… Вот и думается: не спотыкнись она… не пади на землю — не посмели бы псы рвать… А упала…
   — И пропала, — договорила Софья, охотница до созвучий и сама, по примеру Симеона, сочинительница стихов. — Так уж во всём, Федя. «Лежачего не бьют», — оно так ранней было… Ныне и стоячего с ног свалят, коли надобно… Не хуже твоих псов… А ты крепче стой, не давайся… Слышь, Федя… А ещё поведай: к чему ты сказал про лося-то… да про псов?.. Не разумею… Али?..
   — Нет, так… само припомнилось… Вот я…
   — Не вешай головы, царь ты мой, всея Руси государь самодержавный… Хто тебе страшен?.. А и не один ты. Вон дядя, Иван Михалыч теперь при нас… Нешто он нас выдаст?.. Нарышкины пускай… Злобятся…
   — Што Нарышкины?.. И окромя их есть люди. Вон они единым часом в землю нам челом бьют, а в тот же час могут…
   — Што? И главу нам прошибить, коли им надо? Не посмеют. Только, слышь, коли я сдогадалась, про кого это ты… Сам, гляди, не больно на них вставай… Всех можно помаленьку обратать, в узде повести… Верь ты мне! Не разом, а так, знаешь, полегоньку… Стравить их одного с другим.. Кого казной купить, кого почётом. А там…
   — Эх, не по мне все это!. Знаю я, видел, как батюшка государил… И читывал не раз, как московские цари и в иных землях государи людей крепко да умненько держали… Да неохота мне так-то… Душой лукавить, в цепи сажать алибо, храни Господь, кровь проливать… Куды мне! Подумаю, сердце мрёт…
   — Не говори. Знаю. А ты, слышь, мне державу сдай. Я бы управилась, гляди.
   — Ты?! Ты управишься. Ишь, какая ты… Смехом говоришь, а на тебя поглядеть, так душа мрёт. В очах у тебя ровно свет загорается… Инда[9] жутко… Да, слышь, не ведётся того на Руси, штобы царицы…
   — А Ольга… а Елена Глинских?
   — Так то давно было. И не за себя они, за сыновей княжили… А я и не сын тебе, да и летами вышел… Не мели пустого, Софка… Буде.
   — И то молчу. Вон ты повеселее стал от моих речей от глупых, от девичьих. Мне и ладно… Одначе пора мне. Богомолье ныне с сёстрами да с тётками… Ох, да и тошно же в терему… Вон по обителям, по храмам побродить — и то радость… У вас, у царевичей, и пиры, и охота, и оженят тебя… И на войну, и в думу… Куды хошь… А мы… Ровно проклятые — и людей-то не видим по своей вольной волюшке… Замурованы, ровно колодницы, без вины безо всякой… И хто так приказал?!
   — Ну не причитай… Пожди… И то уж живётся вам не по-старому… А там, помаленьку, гляди… и у нас все станет, как у европейских потентатов[10]: будет вам, девкам-царевнам, воля и замуж, и в мир ходить… Пожди, сестра… Сделаем…
   — Жди ещё, што да когда… Вон мне уж без мала двадцать годов… Годков на семь, гляди, всего и помоложе я, ничем матушка — царица наша названная… А все перед ей, словно перед иконой, гнись да кланяйся… А она — фыррр да фыр!.. Величается… Слышь, Блохина, у меня в терему — родня казначеи царицыной, Блохиной же… И, слышь, лютует царица-матушка; все у них с Матвеевым толки идут, как бы свово Петрушу в перво место, в цари бы… А тебя бы…
   — Ну, буде, Софья. Тебе бабы в уши несут, а ты пересказываешь… Всё будет, как Господь захочет… Вон и батюшка желал, чтоб Петруша был со мною вместях…
   — Ничего не желал… Думал — да раздумал. Ты — царь, о чём и толковать ей?.. Все с Матвеевым… Лукавый он… С лекарями водится… Изведут они тебя и нас всех, помяни моё слово… Посадят на царство слюнявого мальчонку. Уж понатешутся над нами…
   — Софья, буде… Да сама ж ты толковала: за нас-де люди станут, не дадут нас в обиду, коли бы и на деле… задумал бы хто…
   — Ну, право, с тобой што толковать… Ты — как день вешний… То солнышко, то тучами все пойдёт… Не понять тебя, Федя… Ты не думай, не страх напускаю я на тебя. На ум взбрело, вот и сказалося. А ты царствуй… Тебе много лет ещё государить. Вон тут есть одна бабёнка верная… я у ей пытала, так она…
   — Што, што?.. Ворожейка или знахарка? Хто такая?..
   — А ты не велишь её казнить?.. Чево вздумается тебе, ты в те поры…
   — Ну вот!.. Коли она не с чёрной силой ведается, за што ж казнить бабу?.. Вон и отче Симеон наш прорицает… И иные — хто по звёздам, хто по цифири, по книгам… Он же батюшке гадал…
   — Нагадал, да… Братца Петрушеньку…
   — За што ты, сестра, так на братца? Што он тебе?..
   — Ничего. Матушка-царица, свет Наталья Кирилловна, сильна да горда сынком… А сам он… што ж, пускай бы жил… Ну, Бог с им… Вот и гадала бабка о тебе… «Поживёт, говорит, всем на радость..: Долго поживёт. Детей народит… Из роду в род помнить будут цареньку…» Это тебя…
   — Будут помнить?! Хорошо бы… Поминали бы, да не злом. Все я думаю: неужто телесная мощь одна и славу даёт?.. Хворый я… Слабый я… Может, и не проживу долго… Уж чуется мне… Што там ни толкуй… И как бы это подеять, штобы память по мне надолго была? Добром поминали бы люди… Москва… Земля вся! Я потужу… Я надумаю… А то помрёшь, камнем прикроют склеп… Один камень той с записью и станет помнить, што был ты, што землёй правил… Што царём прозывался. А люди забудут… Нет, неладно так!.. Я надумаю…
   — Да уж надумаешь… А пока женись, вот первое дело. Дети пойдут, сыновья. Им царство перейдёт, в наш род, Милославских[11], не в Нарышкинский… Вот и память по тебе. Ну, буди здрав пока… Недосужно, слышь, Господь с тобою, царь-братец…
   — И с тобой Господь! За меня помолись, сестрица…
   Ушла Софья. А Федор задумался. Ищет, чем бы след оставить по себе…
   И вот нашёл. Лицо вспыхнуло, озарилось тихой радостью.
   Сел он у стола, где лежат груды бумаг, достал чистый лист, прибор чертёжный, стал чертить план какого-то храма… И совсем ушёл в работу…
   По этому чертежу потом стали перестраивать обветшалую церковь во имя святого Алексия в Чудовом монастыре, со всеми примыкающими палатами, трапезами и монастырскими службами…
   Тотчас же принялся Федор за достройку новых больших зданий для всех московских приказов, поднятых на три этажа.
   Ряд церквей понизить и заново выстроить наметил юный царь, сам принимая деятельное участие, пока нездоровье не приковывало его к постели. А это часто случалось. Но и больной он больше всего думал о своих постройках, которыми как будто хотел оставить добрую память по себе.
   Конечно, такую страсть к зодчеству скоро заметили ближние к царю лица.
   Зашла об этом речь и на совете бояр, собравшихся во дворце, по обыкновению, рано утром обсудить текущие дела.
   Царю нездоровилось. Оба доктора, Костериус и Стефан, дежурили при больном. Матвеев, пришедший с докладом посольским, был тут же. Это очень не понравилось Ивану Михайловичу Милославскому, который явился спросить, можно ли начать совет без Федора.
   И вот, по окончании совета, когда «чужие» разошлись, кучка приближённых бояр осталась потолковать о делах дворцовых.
   Были здесь Богдан Хитрово[12], Иван Максимович Языков[13], оба брата Толстых, князь Лобанов-Ростовский, сестра которого была мамкой царевны Софьи. Федор Куракин, Василий Голицын и Волынский с боярином Троекуровым дополняли компанию.
   — В дедушку, видно, пошёл наш юный государь, — заметил, снисходительно улыбаясь, Хитрово. — Град свой стольный приукрасить желает, штобы супротив иных стольных градов зарубежных не стыдно было… Што ж, оно и то не худо. Дорогонько стоит. Да авось хватит казны ево царской. Не зря рубли кинуты. Да и дело юному государю. Пока он ещё к царскому правлению приобыкнет, всё время не пустое. Хуже было бы, коли стал бы всюды сам входить, мешать тому, што без него многи годы налаживалось да настраивалось…
   — Оно бы и так, — с недовольным видом отозвался Милославский, — коли бы казна была побогаче. И я бы сказал: чем парень ни тешится, да делу не мешает… А и то скажем: иному от затей царёвых и польза бывает. При каждом огне можно руки греть. Стройка идёт, так и кирпич, и лес надобен… Мало ль што ещё. От поставщиков барышок-то и набежит. А коли хто этим не завёлся, тому и нет корысти от затей ото всяких. Есть поважнее дела. Вон турки, татаре грозят, с запада тучи надвигаются… А у нас всюды дыры… И заткнуть нечем. Тут бы и надо поудерживать государя. Вон ты, Иван Максимыч, частенько-таки при ево милости пребываешь. И толковал бы о том помаленьку.
   Богдан Хитрово весь побагровел было при намёке Милославского на участие боярина в поставках. Конечно, для дворцовых людей не было тайною, что боярин оружничий[14] и дворецкий царский имеет барышок и от поставщиков, и от подрядчиков дворцовых. Он же вместе с племянником Александром, заведуя приказом Большого дворца, умел из дворцовых сел и волостей переводить в свои вотчины немало добра.
   Дворцовые крестьяне работали на них обоих без всякого вознаграждения. Даже кладовые и амбары обоих Хитрово в Москве наполнялись запасами и вещами из московских царских дворов: Кормового, Сытного и Хлебного.
   Но приближённые царя молчали об этих явных хищениях, потому что сами пользовались в тех приказах, где сидели. Языков, ещё не причастный к расхищению царского и государственного добра, всё-таки счёл нужным вступиться за Хитрово, оказавшего ему поддержку и помощь при его вступлении на службу к царю.
   — Чего не видал, того не знаю, боярин. А ежли люди сказывают? Так сам ведаешь, про ково толков не идёт? Вон и про нас с тобой немало трезвонят. А душа наша чиста, нам и не в обиду. Толковать же мне про дела государские — невместно. Особливо неспрошенному. Тово и гляди, царь али хто иной на ум возьмёт: «Ишь, Языков-де спихнуть ково хочет, сам на ево место норовит…» Чево далеко ходить: сам боярин Богдан Матвеич ладит мне своё оружейничество сдать. Трудно ему со всем управиться. А уж толки пошли, что я под ево милость подкопы веду… За чином гонюся… Уж лучче нам дружно да мирно жить. Вернее дело будет.
   Хитрово, довольный этой мягкой, но внушительной отповедью Языкова, так и не высказал всего, что сгоряча хотел было отпеть Милославскому. Шумно передохнув, словно облегчая грудь, стеснённую раньше приливом гнева, он только одобрительно кивал на слова Языкова. Но Милославский не унимался.
   — Ну, може, на ково инова и помыслят, да не на Ивана Милославского. Меня обносили. Меня в ссылку гоняли, подводили под опалу… А я ещё в доводчиках, в наушниках не бывал… А уж коли говорю, так не скрываючись. Обиняком не закидываю, с чёрного крылечка не забегиваю… Божией милостью да своей заслугой в люди вышел, а не нахлебничеством, хоша бы и у дядек царских…
   Такой прямой укол, направленный против Хитрово, выведенного в люди боярином Морозовым, дядькой покойного Алексея, был слишком нестерпим для Богдана Матвеича.
   Но не успел он заговорить, как его предупредил Пётр Толстой[15].
   Умный интриган видел, какая ссора готова разгореться среди людей, соединённых временно и не взаимным расположением, а необходимостью справиться с родом Нарышкиных. Поэтому, не позволяя разгневанному Хитрово сказать чего-либо такого, что разладит весь заговор, Толстой поспешно вмешался сам:
   — Вот-вот, о том, бояре, и потолковать надобно. Всем ведомо, как некие люди и на боярина Богдана, и на тебя, Иван Михалыч, клепали зря царю в уши несли небылицы разные… Все вон такое, про што и боярин Иван Михалыч сказывать изволит, и многое иное. Так нешто государь сам несмышлёнок? Не видит, што правда, што нет? И нам невместно теми обносами да поклепами сердце своё тревожить. Мало ли што пообсудить надо? И женитьба царская не за горами. Дело немалое. И иное многое… Што ж нам, бояре, промеж себя свару заводить. Буде… Давайте што-либо иное затеем… Право.
   Все поняли, что Толстой намекает на Матвеева.
   Милославский был убеждён, что по навету Артемона он был сослан покойным Алексеем в почётную ссылку, воеводой в Астрахань. Богдану Хитрово Федор уже намекнул, какие недобрые слухи ходят по Москве насчёт хозяйничанья боярина в царских вотчинах и кладовых.
   — Ты, боярин, коли тебе надо чево — мне прямо говори. Я не откажу. Так оно и лучче буде… Не зазорно…
   Только и сказал Федор самолюбивому, хотя и жадному боярину.
   При мысли, что один Матвеев мог шепнуть юному государю о хищениях Хитрово, последний пылал неукротимой злобой и ненавистью к Артемону.
   Эта жгучая общая ненависть сразу успокоила раздражение спорящих, примирила их на одной мысли: как насолить общему опасному врагу Матвееву?
   Первый одумался Милославский.
   — Правда твоя, боярин. Не время нам свару заводить. Надо бы тех на чистую воду повывести, хто наветами да чародейством всяким и покойного государя ровно в кабале у себя держал, и юному царю света видеть не даёт, коли не ихними очами… Слышь, Богдан Матвеич, не серчай. Я и на уме не держал задевать тебя… И впрямь, вон теперь царю пора закон принять. Царевича Петра час приспел от мамок отымать, учить чему — ничему. Артемошка, гляди, и Федора оженит на ком захочет, как покойного Алексея оженил… А к Петру, слышь, и то уже своих приставил людей. Тот ево дедушкой зовёт. Видимое дело: неспроста оно. Чарами опутал всю царскую семью… Вот о чём нам потужить бы надо: как избыться нашего ворога?
   — Што ж, подумаем, померекаем, как на первых порах ево избыть, — угрюмо, все ещё не успокоенный вполне, отозвался Хитрово.
   — Видимое дело, — заговорил Куракин, — што снюхался Артемошка и с дохтурами ево царсково величества. Вон намеднись изволил государь лекарство принимать, что Стефанка готовил ради немощи ево царской. И черёд был Матвееву подносить снадобье. Сам он небось от чарки не отведал, остатки ж выплеснул поскореича. Я сам видел… Чем ни есть дурманят государя. Уж как Бог свят. А мы глядим да молчим…
   — Да ведь и не скажешь так, без верных послухов. Он отбрешется, Артемошка проклятый: язык у нево добре привешен…
   — И послухи найдутся, — опять вмешался Толстой. — Есть на дворе у нево карло потешный[16], Захаркой зовут. Тот карло моим людям и жалился: побил-де ево без милости Матвеев, чуть до смерти не убил. «А за што?» — пытают наши. Тут карло таки речи повёл, што коли правда — и казни мало ведуну[17] окаянному…
   — Да што? Да ну?.. Скажи, пожалуй, — всполошились бояре, ближе подвигаясь с мест к Толстому.
   — Слышь, толкует карло: заперлись вдвоём они, Артемошка со Стефанком, в покое одном. А карло раней в нём был. Знобко ему стало, он за печкой и прикорнул, погреться. А как увидал, что боярин с лекарем пришли сюды, и вовсе притаился, не досталось бы ему, что в боярску казенку забрался. Артемошка всем наказывает настрого: в те покои не входить. Притаился Захарка и видит: приходит в покой и Николка Спафарий толмач Посольского приказу, с сынишкой матвеевским, с Андрюшкой. Достали книжицу невелику да толстую, «Чёрною книгой» рекомую, и почали читати. Все покойницу жену Артемошки поминали сперва, которая скончалась вот незадолго. А потом и про царское здоровье поминали. И набралося в палату нечистых духов многое множество… Только стали их пытать Артемошка с лекарем, а те и говорят: «У вас-де в избе — сторонний человек есть. Повыгнать ево надо». Кинулся за печь Артемошка, взял за шиворот, сгрёб Захарку, так о землю и ударил… Инда шубейка свалилась с ево… И ногами топтал от гнева, и вон выкинул, не подглядывал бы за ими… Захворал карло, и лечить ево позвали Давыдку Берлова, лекаришку плохова. Карло все и поведал Давыдке… Лекарь, не будь глуп, ко мне… Я уж вызнал после сам от Захарки, вот што вам сказываю. На допросе все то же обещал карло сказывать. Даже и не плат ему, и пытку снесёт. Злые они, карлы, хто их обидит. Долгопамятливые. Уж он себя не пожалеет, а Артемошке удружит…
   — Это ладно. А все же ещё послуха надо бы… Все лучче, вернее дело буде…
   — Што же, и лекаришко той, Берлов Давыдка, не откажется… Да недорого и возьмёт за послугу, толковал я уж с ним, — невольно понижая голос заявил Толстой.
   — Што ж, давай Бог, час добрый… А, слышьте, бояре, кому же к царю с докладом про то воровское дело явиться надо? Тоже не единым разом все и сказать можно. И пору выбрать следует. И человеку бы царь веровал…
   — А што, коли жеребий метнуть, — предложил Троекуров. — Кому выпадет, тому и начать надо…
   — Жеребий… Слышь, боярин, пословка есть: дуракам удача, где мечут жеребий. А при нашем деле — умного пустить вперёд надобно…
   — Ну, коли так — я вперёд не суюся, — не обижаясь на намёк, отмахнулся рукой Троекуров. — Меня уж выбирайте, коли надо буде чару потяжеле поднять да осушить… Вот я тогда и пригожуся…