Царь встал и подошёл к висевшей на стене большой карте Швеции и Балтийских побережий.
   — Изрядно, изрядно, Борька, хвалю, — проговорил он, проводя рукой от устья Невы до Рогервика, видимо, возбуждённый донесением Шереметева, — это теперь наше, Пётр «погреет ещё руки» на ливонском костре, а токмо про кого потом скажут: «И исшед вон, плакася горько»?

2

   Перенесёмся же теперь на Балтийское побережье и познакомимся с молоденькой девушкой, которой суждено было вязать своё скромное имя с грядущими судьбами России. Под разорённым Везенбергом, который усердием «Борьки» Шереметева недавно был обращён в развалины, лагерем расположился, после взятия Мариенбурга, полк русского корпуса под командою полковника Балка.
   Август 1702 года. Время стоит, сверх чаяния, жаркое. Полковые портомои, или прачки, между которыми были и ливонские женщины, выстирав офицерское и солдатское бельё, развешивают его на протянутых между кольями верёвках для просушки. Одна из прачек, молодая бабёнка с подоткнутым подолом и засученными рукавами, визгливым голосом тянет монотонную песню:
 
Ох-и-мой сердечный друг меня не любит,
Он поить-кормить меня, младешеньку, не хочет…
 
   — Да и кому охота любить-та сороку бесхвостую, — ядовито подмигнул другим портомоям проходивший мимо солдатик.
   — Ах ты, охальник! Шадровитая твоя рожа! — огрызнулась певунья.
   Солдатик был сильно рябой, шадровитый. Однако его ядовитое замечание лишило бабу охоты тянуть свою песню.
   — Как же ты, Марта, говоришь про себя, я и в толк не возьму? — обратилась она к развешивавшей рядом с нею бельё другой портомое, миловидной девушке лет семнадцати, с нежным румянцем на пухленьких щёчках. — Ты и не девка и не молодуха, и замужня-то ты и не замужня.
   — Да так, как я сказала, — улыбнулась девушка, — ни жена, ни девка.
   В произношении её был заметён нерусский акцент.
   — Вот заганула загадку! — развела баба руками. — Хоть убей меня, не разганю… Да ты, може, тово, без венца?
   — Нет, милая, я венчана в церкви, в кирке, по-нашему.
   — Стало быть, ты мужня жена.
   — Нет, милая, дело было так, — серьёзно молвила та, которую баба назвала Мартой, — был у меня жених, из наших же, и был он ратный, капрал. Когда настал день нашей свадьбы, мы поехали в церковь, как водится, и пастор обвенчал нас, по нашему закону. А едва мы вышли из кирки, как тут же, около кирки, выстроилась рота моего жениха.
   — Мужа! — поправила её баба. — Коли под венцом с тобой стоял, так уж, стало быть, муж.
   — Добро… В те поры, как нас венчали, ваши ратные люди осадили наш город, громили из пушек… Наши спешили отбивать ваших, и мой муж прямо из кирки попал в свою роту, и в ту же ночь его убило ядром.
   — Ах, матиньки! И ноченьки с ним не проспала, сердешная! — всплеснула баба руками. — Уж и подлинно ни жена, ни вдова, ни девка.
   — Вдовая девка, милая, вот кто я, — вздохнула Марта.
   — Ну, у нас, Бог даст, выйдешь замуж за хорошего человека: вишь какая ты смазливая, — успокаивала её баба, — Да у меня есть на примете женишок про тебя: мой кум, полковой коновал.
   — А что это такое, коновал? — спросила Марта.
   — Лошадиный рудомет, руду[157] лошадям пущает и холостит, — объяснила портомоя.
   Но Марта всё-таки ничего не поняла.
   В это время в лагерь полковника Балка вступил небольшой отряд преображенцев, прибывших из Вольмара.
   Проходя мимо прачек, некоторые из преображенцев заговаривали и заигрывали с бабами. Портомои отшучивались.
   — Эх, сколько тут баб и девок, вот лафа! — заметил весёлый Турин, запевала преображенцев. — Есть из кого выбирать невест. Тут мы и Тереньку женим.
   Эти слова относились к тому богатырю Лобарю, который своей чугунной башкой опрокинул под Нарвой силача Гинтерсфельда вместе с конём на глазах у короля. Лобарю удалось на пути бежать из полона.
   — Э! Да вот и Теренькина невеста, — указал Турин на Марту, — писаная красавица! Кабы я не был женат, сам бы женился на ней.
   Марта, кончив развешивать бельё, молча удалилась с двумя полонянками, взятыми вместе с ней в Мариенбурге.
   Никто, конечно, не знал, какая судьба ожидает эту девушку, с которой так смело разговаривали и заигрывали солдаты. Не знала и сама она, что по мановению её руки, теперь стирающей бельё, целые полки с их генералами пойдут на смерть во славу бывшей портомои. Да, удивительна судьба этой девушки, поистине нечто сказочное, поразительное и почти невероятное…
   Произошло это совершенно случайно, как и многое очень важное совершается случайно не только в жизни отдельных людей, но и в жизни целых государств.
   Царь, желая проверить донесения своих полководцев. Шереметева и Апраксина, об успехах русского оружия в Ливонии и Ингрии, отправил туда Меншикова, которому он доверял больше всех своих приближённых, и практический ум которого давно оценил. По пути из Ингрии в Ливонию Меншиков не мог миновать Везенберга. Там он на некоторое время остановился у полковника Балка. Балк предложил обед Александру Даниловичу Оказалось, то за обедом прислуживала Марта, которую старый Балк взял к себе за её скромность, немецкую чистоплотность и то, что она умела хорошо готовить, научившись этому в семействе пастора Глюка.
   Меншиков внимательно вглядывался в девушку, когда она подавала на стол и ловко, умело прислуживала.
   — Те-те-те! — покачал он головою, когда Марта вышла. — Ну, господин полковник, вон он как! Ай-ай!
   — Что так, Александр Данилыч? — изумился старик.
   — Скажу, непременно скажу твоей полковнице, как только ворочусь на Москву.
   — Да о чём скажешь-то?
   — Ах, старый греховодник! Он же и притворяется.
   — Не пойму я тебя, Александр Данилыч, — пожимал плечами Балк, — в толк не возьму твоих слов.
   — То-то, — смеялся Меншиков, — завёл себе такую девчонку, да как сыр в масле и катается.
   — А, это ты про Марту?
   — А её Мартой звать?
   — Мартой. Она полонянка из Ливонии, полонена при взятии Борисом Петровичем Шереметевым Мариенбурга и отдана мне.
   — При чём же она у тебя?
   — Она состоит в портомоях, а у меня за кухарку: и чистоплотна, и скромна, и варит и жарит, как сам изволишь видеть, зело вкусно.
   — И точно: рябчика так зажарила, что и на царской поварне так не сумеют. Она, кажись, и по-русски говорит.
   — Зело изрядно для немки.
   — Где ж она научилась этому?
   — У одного пастора там али у пасторши в Мариенбурге.
   — Скажу, скажу твоей полковнице, — смеялся Меншиков, запивая рябчика хорошим красным вином, добытым в погребах Мариенбурга, — вишь, Соломон какой: добыл себе царицу Савскую[158] да и в ус не дует.
   В это время Марта внесла сладкое и стала убирать тарелки.
   — Погоди, малая, не уходи, — ласково сказал ей Меншиков, — мне бы хотелось порасспросить тебя кое о чём.

3

   Меншиков залюбовался глядевшими на него детски-наивными прелестными глазами и ясным полненьким личиком.
   — Мне сказали, что тебя зовут Мартой, — сказал Меншиков.
   Девушка молчала, переводя вопрошающий взор с Меншикова на Балка.
   — Откуда ты родом, милая Марта? — спросил первый.
   — Из Вышкиозера, господин, из Ливонии, — тихо сказала девушка, и на длинных её ресницах задрожали слезы.
   Мысль её мгновенно перенеслась в родное местечко, к картинам и воспоминаниям недалёкого, но ей казалось, далёкого детства… И вот она здесь, среди чужих, в неволе, полонянка…
   — Кто твой отец, милая? — ещё ласковее спросил царский любимец.
   — Самуил Скавронский, — был ответ.
   — Ливонец родом?
   — Ливонец, господин.
   — Сколько тебе лет, милая?
   — Восемнадцать весной минуло.
   — Ты девушка или замужняя?
   Марта молчала, она взглянула на Балка, как бы ища его поддержки.
   — Странная судьба сей девицы, — сказал полковник, — она замужняя, а остаётся девкой.
   — Как так? — удивился Меншиков.
   — Дело в том, — продолжал Балк, — что едва её обвенчал пастор с её суженым, как она тут же, около кирки, стала вдовой: ни жена она, ни девка.
   — Да ты что загадками-то меня кормишь? — нетерпеливо перебил полковника царский посланец.
   — Какие загадки, сударь!.. Как раз в те поры, что её венчали, мы почали добывать их город. А её жених был ратный человек, и заместо того, чтобы вести молодую жёнку к себе в опочивальню, он попал на городскую стену, где ему нашим ядром и снесло голову… Такова моя сказка, — закончил Балк, — такова её горемычная доля.
   Марта плакала, закрывшись передником… Невольница, горькая сирота, на чужой стороне — ныло у неё сердце.
   Горькая судьба бедной девушки тронула Меншикова. Он подошёл к ней и нежно положил ей руку на голову.
   — Не горюй, бедная девочка, не убивайся,-.ласково говорил он.
   От ласковых слов девушка пуще расплакалась.
   — Перестань, голубка… Что делать! Не воротить уж, стало, твоего суженого, на то Божья воля. Ты молода, ещё найдёшь свою долю. А у нас тебе хорошо заживётся. И семья твоя, отец и мать, к тебе приедут, будете жить вы v нас в довольствии, я за это ручаюсь. Наш государь милостив, и особливо он добр к иноземцам, жалует их, всем наделяет, и тебя, по моему челобитью, всем пожалует… Не убивайся же, — говорил Александр Данилович, продолжая гладить наклонённую головку девушки.
   Марта несколько успокоилась и открыла заплаканное личико.
   — О, господин! — прошептала она и поцеловала у Меншикова руку.
   Кто мог думать, что у той, которая теперь робко поцеловала руку у царского посланца, высшие сановники государства будут считать за честь и милость поцеловать царственную, самодержавную ручку!..
   Портомоя! Солдатская прачка и кухарка!..
   А разве мог думать и Меншиков, что та скромная девочка-полонянка, которая теперь робко целует его руку, сама впоследствии вознесёт его на такую государственную высоту, с которой до престола один шаг!..
   Судьба предназначала этой бедной девочке быть не только царицей, супругой царя, но и самодержавной императрицей и дать России новых царей… Это ли не непостижимо!
   — Будь же благонадёжна, милое дитя, я все для тебя сделаю, что в моих силах, — сказал, наконец, Меншиков.
   Потом он обратился к Балку.
   — Отселе я поеду дальше, — сказал он, — повидаюсь с Шереметевым и скажу ему, чтобы он распорядился отыскать семью этой девицы.
   — И пастора, добрый господин, — робко проговорила Марта.
   — Какого пастора, милая? — спросил Меншиков.
   — Глюка, господин.
   — Это того самого, у коего она проживала и который научил её по-русски, — объяснил Балк. — Марта привязана к нему как к отцу родному. Он человек зело достойный, много учёный, сведущ в языках восточных, изучил языки и русский, и латышский, и славянский, с коего и переводит Священное писание на простой российский язык.
   — О, да это клад для нас, — обрадовался Меншиков. — Государь будет рад иметь при своей особе такого нарочито полезного человека.
   Марта видимо повеселела.
   — О господин! — только и могла она сказать.
   — Так вот что, — снова заговорил Меншиков с Балком, — мне недосуг здесь мешкать, мне спешка великая. Я поеду теперь дале, а ты оставь, до времени, сию девицу при себе, и уж не наряжай её порты стирать.
   — И то не пошлю, — сказал Балк, — у меня работных людей и баб и без неё довольно. Марта же и швея изрядная.
   — Добро. Так я на возвратном пути заеду сюда, — сказал Меншиков, — и возьму девицу с собой на Москву Поедешь со мной, Марта?
   — Воля ваша, господин, — отвечала девушка.
   — Я не то говорю, милая, — перебил её Меншиков. — А своею ли волею поедешь на Москву, на глаза к великому государю?
   Последние слова, казалось, испугали девушку
   — Я простая девушка., я не достойна быть на глазах великого государя, — смущённо проговорила она.
   — Твоя скромность похвальна, милая, а мне ближе знать, чего достойна ты, — успокаивал её Меншиков.
   Марта снова поцеловала его руку.
   Меншиков отпустил её. Судьба девушки была решена.
   — Да! Запамятовал было, — спохватился Меншиков, вынимая из кармана своего камзола бумагу — Ведомо мне, что в прибывшей сюда первой роте Преображенского полка состоит некий ратный, именем Терентий Лобарь.
   — Есть таковой, — отвечал Балк, — я его лично знаю.
   — Так прикажи выстроиться неподалёку этой роте, и мы выйдем к ней.
   Балк распорядился, и они с Меншиковым вышли. Рота стояла под ружьём.
   Поздоровавшись с нею, Меншиков громко сказал:
   — Великий государь изволил приказать мне: первой роте Преображенского полка за молодецкую стойку под Нарвой объявить царское спасибо!
   — Ура великому государю! — загремели преображенцы.
   — А который из вас Терентий Лобарь? — спросил Меншиков. — Выступи вперёд!
   Товарищи выдвинули вперёд богатыря.
   — Ты, Лобарь, под Нарвой, на глазах шведского короля, сбил вместе с конём его ординарца, великана Гинтерсфельда?-спросил Меншиков.
   — Я малость толкнул его, — смущённо отвечал богатырь.
   — 3а сие великий государь тебя милостиво похваляет и жалует чином капрала, — провозгласил Меншиков. Богатырь только хлопал глазами.
   — Говори, дурак: «Рад стараться пролить кровь свою за великого государя», — шептали ему товарищи, — говори же, остолоп!
   — Рад стараться пролить за великого государя…— пробормотал атлет-младенец и остановился. — Что пролить? — улыбнулся Меншиков.
   — Все! — был ответ, покрытый общим хохотом.

4

   Не один Север и дельта Невы поглощали внимание Державного плотника. Упорная борьба велась со всем обветшалым, косным строем внутренней жизни государства. Многое давно отжившее приходилось хоронить, и хоронить при глухом ропоте подданных старого закала, но ещё больше — создавать, создавать неустанно, не покладая рук.
   От Севера, от невской дельты, взоры устремились на далёкий юг, на поэтическую, заманчивую Малороссию, на беспокойный Крым и на все могучее наследие Магомета, волосяные бунчуки которого и зелёное знамя пугали ещё всю Европу.
   А сколько борьбы с этим повальным взяточничеством, с насилиями, с открытыми грабежами населения!
   Вот в кабинет к царю входит старый граф Головин Федор Алексеевич, первый андреевский кавалер в обновлённой России, он же ближний боярин, посольской канцелярии начальный президент и наместник сибирский.
   — Что, граф Федор Алексеевич, от Мазепы докука? — спрашивает царь входящего с бумагами старика.
   — От Мазепы, государь.
   — Что, опять запорожцы шалят, ограбили кого, задирают татар и поляков?
   — Нет, государь, гетман жалуется на твоих государевых ратных людей.
   — Все это старая закваска, перегной старины, которая аки квашня бродит! — с досадой говорит Пётр. — Садись, Федор Алексеевич. Выкладывай все, что у тебя накопилось.
   — Да вот, государь, гетман Иван Степанович доносит Малороссийских дел приказу, что твой государев полуполковник Левашов, идучи с твоими государевыми ратными людьми близ Кишенки, через посланца своего приказывал оным кишенцам дабы его встретили с хлебом-солью и с дары аки победителя, и за то обещал никакого дурна жителям не чинить.
   — Каков гусь! — заметил государь.
   — Кишенцы и повиновались незаконному приказу, — продолжал Головин, — вышли к Левашову с хлебом-солью, вывезли навстречь твоим государевым ратным людям целый обоз с хлебом, со всякою живностью, курами, гусями, да со всякими напитками, да ещё в особую почесть поднесли твоему государеву полуполковнику пятнадцать талеров деньгами.
   — А! Каков слуга России! — вспылил государь. — Я его, злодея!.. Ну? А он?
   — А он, государь, не токмо обещания не исполнил, а, напротив, ввёл ратных людей в Кишенку, где оные всевозможные дурна чинили, жителей объедали, подворки и овины их наглостно сожгли, огороды разорили. Мало того, государь, давши кишенцам руку, что впредь никакого дурна им чинить не будет, однако, дойдя до Переволочны, послал к кишенцам забрать у них плуги и волов, кои кишенцы и должны были выкупать за чистые денежки. И когда один кишенец сказал полуполковнику, что великий государь так чинить не велит, то Левашов мало не проколол его копьём и кричал: «Полно вам хохлы свои вверх подымать! Уж вы у нас в мешке».
   — Да это почище татарских баскаков, — гневно заметил государь. — Все это я выбью из них… Погодите!
   Царь встал и начал ходить по кабинету, бросая иногда взгляд на стенную карту Швеции и на дельту Невы.
   — О чём ещё Мазепа доносит? — спросил он, несколько успокоясь и опять садясь к столу.
   — Гетман доносит ещё, государь, что Скотин шёл с твоими государевыми ратными людьми чрез порубежные днепровские города и его ратные люди неведомо за что черкас и по городам, и в поле наглостно били, на них с ножами бросались, иных, словно татары, в неволю брали, «в вязеню держали», как пишет гетман, а когда начальные казацкие люди пришли к Скотину с поклоном, то он велел бить барабаны, дабы слов не было слышно, а опосля того велел гнать их бердышами.
   Царь глянул на сидевшего в стороне Ягужинского, по-видимому, внимательно вслушивавшегося в доклад.
   — Павел! Ты слушаешь? — спросил Пётр.
   — Слушаю, государь, — отвечал молодой денщик царя.
   — Во все вникаешь?
   — Вникаю, государь.
   — Добро, — и, обратясь к Головину, царь сказал: — Изготовь, Федор Алексеевич, указ к гетману и о строжайшем дознании по сим его донесениям. С сим указом я отправлю к Мазепе, кого бы понадёжнее?
   — Если изволит государь, то я бы указал на стольника Протасьева, — отвечал Головин после небольшого размышления. — Быть по-твоему, — согласился царь, — Протасьева так Протасьева. Но в помощь ему я дам мои глаза и мои уши, пошлю их к Мазепе.
   Докладчик смотрел недоумевающе, ожидая объяснения непонятных слов государя.
   — Я пошлю Павла, — указал царь на Ягужинского. — Это мои глаза и мои уши. Что Павел видит, то увижу и я, что услышит Павел, то и я услышу правда мимо меня не пролетит.
   У Ягужинского и боязнью, и радостью дрогнуло сердце: он, восемнадцатилетний юноша, уже любил… Он опять увидит Малороссию, которая казалась ему земным раем… Эти вербы, любовно склоняющиеся над прозрачными, тихими ставками[159], эти стройные тополя, беленькие хатки, утопающие в зелени вишнёвых садочков… Он услышит эти песни, мелодии которых, и плачущие и щемящие, доселе звучат в его душе… Он увидит её, ту, образ которой запечатлелся навеки в его сердце и не отходит от него, как видение. Он увидит Мотрю, Мотреньку, эту прелестную девочку, дочь генерального судьи и стольника Кочубея. После того, как Павлуша видел её в Диканьке, в саду, и разговаривал с нею, и разговор этот был прерван приходом Мазепы, личико Мотреньки, её черненькая головка, украшенная цветами, и вся она, как только что распустившийся цветочек, заполонила его душу .. Теперь она ещё выросла. Теперь ей, вероятно, уже пятнадцатый год.
   — Слышишь, Павел? — прервал его мечты голос царя.
   — Слушаю, государь, — трепетно ответил Павлуша.
   — Ты, кажется, боишься?
   — Нет, государь, для тебя я и смерти не боюсь! — с юношеским жаром отвечал любимец Петра. «И для неё готов всякие муки претерпеть», — восторженно думал юноша.

5

   Ягужинский с Протасьевым в Малороссии…
   Мазепу они не застали в его столице, в Батурине.
   Гетман находился в это время в Диканьке у своего генерального судьи, Кочубея, куда старый гетман частенько стал заглядывать в последнее время. И его, вождя Малороссии, опытного дипломата, ловкого интригана, отлично отполированного при дворе королей польских, его, на плечах которого лежали тяжёлые государственные заботы, его, как и юного Павлушу Ягужинского, влекло одно и то же ясное солнышко — прелестная Мотренька Кочубеева… «Любви все возрасты покорны» — повторялось и повторяется из века в век… и старый Мазепа любил! Из-за этой любви, быть может, пошёл на то страшное дело, которое погубило его (и поделом)! Мазепе хотелось великокняжескою короною украсить Мотренькину черненькую головку, головку будущей своей супруги, от которой должен был пойти царственный род… Он мечтал об этом, строя ковы[160] против Великороссии тайно от страны и народа, вождём которых он был избран…
   Когда Протасьев и Ягужинский прибыли в Диканьку, Мазепа и Кочубей встретили царских посланцев с величайшими почестями. Гетман, приняв от Протасьева царский указ, почтительно поцеловал его и поклонился до земли.
   Прочитав указ, Мазепа тотчас же отправил гонцами нескольких козаков, чтоб доставить в Диканьку Левашова и Скотина, а также нужных свидетелей из Кишенки и порубежных городов, где Левашов и Скотин чинили насилия, бесчинства и грабежи.
   В то же время хозяйка, жена Кочубея, уже хлопотала, чтобы достойно угостить дорогих гостей.
   Пир вышел на славу За обедом присутствовала и красавица Мотренька, одетая в живописный малороссийский наряд с «добрыми кораллами и золотыми дукачами» на смугленькой шейке. Пили за здоровье царя и его посланцев, а Протасьев провозгласил здравицы за ясновельможного пана гетмана, за хлебосольного хозяина и за его супругу с дочкою.
   Мотренька узнала Ягужинского, который за обедом взглядывал на неё украдкой, и этот взгляд всегда перехватывал лукавый гетман и дёргал себя за седой ус.
   Чтобы чем-нибудь развлечь гостей после обеда, находчивая хозяйка обратилась к традиционному в Малороссии развлечению. Как в Испании гитара и бой быков составляют национальное развлечение, так в Малороссии — бандура и кобзарь.
   Пани Кочубеева велела позвать кобзаря.
   Зашёл разговор о Москве и о государе.
   — Бог посылает, слышно, победу за победой его пресветлому царскому величеству, — сказал Мазепа.
   — Благодарите Бога, ратные государевы люди уже отвоевали у короля шведского, почитай, всю Ливонию и Ингрию, — отвечал Протасьев.
   — То ему за Нарву, — улыбнулся Кочубей, — теперь он злость свою срывает на Августе, — гоня як зайца по пороше.
   — A что это учинилось у вас на Москве, что великий государь подверг великой опале тамбовского епископа Игнатия? — спросил Мазепа.
   — То, ясновельможный пан гетман, такое дело, что о нём и помыслить страшно, — уклонился от ответа ловкий стольник. В приёмный покой ввели кобзаря. Это был слепой благообразный старик и с ним хорошенький черноглазый мальчик «поводатырь» и «михоноша»[161].
   «Хлопья голе и босе», — как говорили о нём сердобольные покиювки[162], увидевшие его на панском дворе.
   Кобзарь поклонился и обвёл слепыми глазами присутствующих, точно он их видел.
   — Якои ж вам, ясновельможне паньство, заиграть: чи про «Самийлу Кишку», та то дуже велыка, чи про «Олексия Поповича», чи-то про «Марусю Богуславку», чи, може, «Невольныцки плач» або «Про трех братив», що утикали з Азова с тяжкой неволи? — спросил слепец.
   — Та краще, мабуть, диду, «Про трех братив», — сказал Мазепа.
   — Так, так, старче, «Про трех братив», — подтвердил Кочубей, — бо теперь вже у Азови нема и николы не буде мисця для невольныкыв.
   — Ото ж и я думаю, куме, — согласился Мазепа.
   Кобзарь молча начал настраивать бандуру. Струны робко, жалостно заговорили, подготовляя слух к чему-то глубоко печальному… Яснее и яснее звуки, уже слышится скорбь и заглушённый плач…
   Вдруг слепец поднял незрячие глаза к небу и тихо-тихо запел дрожащим старческим голосом, нежно перебирая говорливые струны:
 
Ой то не пили то пилили,
Не туманы уставали —
Як из земли турецькой,-
Из виры бусурьменьской,
3 города Азова, з тяжкой неволи
Три братики втикали.
Ой два кинни, третий пиший-пишениця.
Як би той чужий-чужениця,
За кинними братами бижить вин, пидбигае,
Об сири кориння, об били каминня
Нижки свои козацьки посикае, кровью слили заливае,
Коней за стремени бере, хапае, словами промовляе…
 
   — Гей-ей-гей-ей, — тихо, тихо вздыхает слепец, и струны бандуры тихо рыдают.
   Но вдруг тихий плач переходит в какой-то» отчаянный вопль, и голос слепца все крепнет и крепнет в этом вопле:
 
Станьте вы, братця! Коней попасите, мене обиждите,
3 собою возьмите, до городив христяньских хочь мало пидвезити.
 
   Опять перерыв — и только треньканье говорливых струн.
   Все ждут, что будет дальше. Чуется немая пока драма. Мазепа сидит насупившись. Пани Кочубеева горестно подпёрла щеку рукою. Личико Мотреньки побледнело. У Ягужинского губы дрожат от сдерживаемого волнения. Один стольник бесстрастен.
   Как будто издали доносятся слова чужого голоса.
 
И ти брати тее зачували, словами промовляли:
«Ой, братику наш менший; милый, як голубоньку сивий!
Ой та ми сами не втечемо и тебе не визьмемо —
Бо из города Азова буде погонь вставати,
Тебе, пишого, на тернах та в байраках минати,
А нас, кинних, догоняти, стреляти-рубати,
Або живцем в гиршу неволю завертати».
 
   — Ой, мамо, мамо! Воны его покынулы! — громко зарыдала Мотренька и бросилась матери на шею.