— А фортеца знатная, — задумчиво говорит царь, — твердыня, пожалуй, с норовом.
   — Все же она, государь, дело рук человеческих, — заметил Меншиков. — А что руками сотворено, руками может и разрушено быть.
   Шведская крепость все ближе и ближе. Там заметили флотилию русских, на стенах показалось движение.
   Флотилия идёт прямо на крепость. Там взвился белый дымок… что-то грохнуло… и ядро с брызгами погрузилось в воду.
   — Салютуют, — улыбнулся царь и замахал в воздухе шляпой. — Ждите меня!
   Снова дымок в крепости, и второе ядро нашло свою холодную могилу почти там же, где и первое.
   — Не доносит, — сказал Меншиков, — силы нехватка.
   Третье ядро упало у самого карбаса и обдало царя брызгами.
   — Руля налево! — крикнул Меншиков кормщику.
   Флотилия повернула влево, уходя от выстрелов.
   Выстрелы ещё повторились, но ядра уже не доносил до флотилии.
   Когда флотилия приблизилась к берегу в нескольких верстах левее Нотебурга, государь приказал отделить от неё до полусотни карбасов и вытащить их на берег.
   Пётр развернул карту Невы с окрестными берегами и показал её Меншикову.
   — Вот тут, ниже Нотебурга, у Назьи речки, укрепился Апраксин[168] со своим отрядом, — указал он место на карте. — Понеже нам предстоит волоком перетащить туда сии карбасы под прикрытие леса, то ты, взяв несколько ратных людей с собою, сыщи волок наиболее удобный…
   — Слушаю, государь, — отвечал Меншиков.
   — А я останусь здесь с прочими карбасами и буду мозолить глаза крепости, чтоб отвлекать её внимание от волока.
   На другой день, едва только начало светать, как за сплошным лесом, тянувшимся по левому берегу Невы против Нотебурга и далее вниз, стали раздаваться дружные, знакомые всей России бурлацкие возгласы:
 
Аи, дубинушка, ухнем!
Аи, зелёная, подёрнем!
Подёрнем, подёрнем — уу!
 
   Это ратные государевы люди тянули на лямках по болотам и топям свои карбасы. В другом месте слышалось:
 
Нейдёт — пойдёт — ухнем!
Нейдёт — пойдёт — ухнем!
Не шла — пошла — ууу!
 
   Это ратные нижегородцы пели бурлацкий гимн. А за ними тамбовцы:
 
Просилася Дуня спать
На тясову каравать.
Нацуй, нацуй, Дунюшка,
Нацуй, нацуй, любушка!
Уу!
 
   А за этими симбирцы да казанцы:
 
Раз и двааа — три — бяре!
Раз и двааа — три бяре!
Уууу!
 
   И над всем лесом стонало неумолкаемое эхо этих «уууу».
   Эти уханья раздавались ещё дружнее, когда ратные видели, что приближается царь. А он тихо с своей небольшой свитой проезжал мимо влекомых карбасов на привезённых из Повенца карбасами выносливых лошадках, часто поощряя рабочих царским словом: «Спасибо, молодцы!»
   — Ждёт нас, поди, Ворька, да и Апраксин скучает без дела за своим кронверком, — говорил государь, нетерпеливо поглядывая вперёд.
   — Теперь недолго ждать, государь, — успокаивал его Меншиков.
   Проезжая мимо последней группы ратных, тащивших волоком карбасы с дружным уханьем, царь сказал:
   — Считайте, молодцы, за мной добрую чарку зелена вина!
   — Рады стараться, государь-батюшка! — грянули хором ратные.

12

   Царь с небольшой свитой, конечно, опередил тысячный отряд свой, который перетаскивал на себе карбасы и артиллерию с Ладоги в Неву, и прибыл в лагерь Шереметева и Апраксина после полудня.
   Начальник и войско встретили своего государя с величайшею радостью.
   — А мы дюже скучали по тебе, государь, — сказал Апраксин, — боялись, как бы не пришлось нам зимовать здесь.
   — Провианту и иного чего опасались нехватки, — добавил Шереметев.
   — Ну зимовать вы будете на шведских квартирах, — улыбнулся царь, — да и провианту шведы заготовили для нас, чаю, с достатком.
   — Не одни сухари, — улыбнулся Меншиков.
   Сентябрь в тот год стоял хороший, ясные, тёплые и сухие дни делали конец сентября похожим на лето.
   Сделав некоторые предварительные распоряжения, государь направился к приготовленной для него просторной палатке с государственным гербом на флаге.
   — Павел, иди за мной, — сказал он, — ты мне нужен.
   — Слушаю, государь, — отвечал Ягужинский.
   У входа в палатку стояли часовые. Увидя царя, они взяли на караул.
   — Здорово, ребята! — молвил царь приветливо.
   — Буди здрав, государь-батюшка! — был ответ.
   Едва Пётр распахнул полы, палатки, как Ягужинский увидел что та хорошенькая девушка, которую он перед тем видел в Москве, в доме Меншикова, с тихим радостным криком обхватила руками великана, который поднял её как маленького ребёнка. Ягужинский отступил назад и остановился за пологом.
   Он услышал тихие восклицания и шёпот:
   — Здравствуй, Марфуша! Вот не ждал, не чаял.
   — Здравствуй, государь, соколик мой!
   — Как ты здесь очутилась?
   — Александр Данилыч прислал из Повенца гонца с письмом что ты, мой сокол ясный, скучаешь по своей Марфуше, так чтоб я прибыла сюда из Москвы, и я прилетела к тебе… с «шишечкой», как ты говоришь…
   — А ты почём это знаешь, глупенькая девочка?
   — Мамушка-боярыня мне сказывала, что «шишечка» зачалась…
   — А мальчик или девочка?
   — Того не сказала.
   — Мальчика бы, а то мой Алексей плесень какая-то.
   Ягужинский многое, даже очень многое понял из этого беглого диалога и пришёл в ужас… Но Павлуша хорошо понимал государственную важность того, что случайно коснулось его слуха, и, как он ни был молод, умел молчать…
   Это Меншиков сделал сюрприз государю, без его ведома выписав к войску Марту с её небольшой придворной свитой… У полоняночки Марты Скавронской была уже своя придворная свита из мамушки-боярыни и «дворских девок», то есть фрейлин, за которыми, однако, придворный сердцеед Орлов не смел ухаживать.
   «Шишечка»… мальчика бы… мой Алексей плесень какая-то», — вспоминал Ягужинский сорвавшиеся с уст царя роковые слова, и ему стало страшно, что он их невольно подслушал… Страшные слова!.. Они обещают роковой переворот в престолонаследии… Как ни был молод Павлуша, но окружавшая его почти с детства государственная атмосфера научила его понимать всю важность того, что неизбежно должно было произойти в будущем… Молодость не помешала Ягужинскому видеть, что не такого наследника следовало бы царю-титану иметь, не такого, каков был царевич Алексей Петрович… Но за ним стояла вся старая Россия, все недовольное нововведениями сильное и богатое боярство, все озлобленное против церковных «новшеств» духовенство, озлобленное притом кощунственными издевательствами над ним этих «всешутейших и всепьянейших соборов», этих «князей-пап», «княгинь-игумений», святотатственными «канунами Бахусу и Венере»… А все раскольники? А народ, долженствовавший выносить усиленные налоги и усиленную рекрутчину?
   «Алексей — плесень»… Но эта плесень равносильна кедру ливанскому, каким иногда казался Ягужинскому Державный плотник. Страшная должна предстоять борьба этих двух сил…
   Павлуша поторопился отойти дальше от страшной палатки и остановился в ожидании, не позовёт ли его царь.
   В это время к нему подошёл Меншиков.
   — Ты что же стоишь тут, на часах, что ли, в карауле? — спросил он с улыбкой.
   — Государь приказал было мне идти за собой, но там он не один, — смущённо отвечал Ягужинский. — Его встретила…
   — Знаю… что ж, обрадовался государь нечаянности?
   Но про «шишечку» и про «плесень» — ни гугу…
   — Я знал, что обрадуется, — сказал Меншиков. — Ещё в Архангельске вспоминал, бывало, про неё: «Что-де моя Марфуша?» — «Скучает, — говорю, — по тебе, государь». — «Хоть бы одним глазком, — говорит, — а то в походе, — говорит, — мы ни обшиты, ни обмыты»… Я и спосылал в Москву к мамушке-боярыне, чтоб, будто ненароком, сама-де соскучилась, давно не видавши светлых очей государевых… Ну, я рад, что так случилось… Так рад сам-то?
   — Нарочито рад, — отвечал Павлуша.
   — А то я и дубинки, признаюсь, побаивался… самовольство-де…
   — Сказано: близко царя, близко смерти, — тихо молвил Ягужинский.
   — Смерть не смерть, а дубинка ближе, — засмеялся в кулак Александр Данилович.
   Они продолжали стоять, не зная, на что решиться.
   — Теперь им, може, не до нас с голодухи, — улыбнулся Меншиков. — Уйти, что ли?
   — Я не смею, Александр Данилыч, позвал… А вдруг окликнет, — нерешительно проговорил Ягужинский.
   — Да, неровен час, под какую руку…
   В это время распахнулась пола намёта и выглянул оттуда сам государь.
   — А, вы все тут? — сказал он.
   — Что прикажет государь? — спросил Меншиков.
   — Идите в палатку, дело есть.
   Но в палатке уже никого не было: «знатная персона» ускользнула другим ходом.

13

   На другой же день одна часть войска, меньшая, посажена была на привезённые сухим путём из Ладожского озера карбасы и двинулась вверх по Неве к Нотебургу; все же остальное войско шло левым берегом Невы.
   Так как артиллерия не имела достаточно лошадей, то ратные люди везли пушки на себе, подобно тому, как везли они на себе и карбасы с Ладоги.
   Не обходилось и здесь без «дубинушки», конечно, там, где нужно было втаскивать орудия на крутизну.
   И здесь дело не обходилось без помощи силача Лобаря, который хотя и был возведён в чин капрала, однако все же оставался для простых ратных прежним добрым товарищем. Частенько слышалось:
   — Эй, Терентий Фомич! Будь друг, подсоби.
   — Кой ляд! Чево там ещё?
   — Да «кума» заартачилась, нейдёт, да и на-поди!
   «Кума» — это была одна тяжёлая пушка. Ратные люди, чтобы легче запоминать орудия, по-своему окрестили их: одна пушка была «кума», другая — «сваха», третья — «повитуха», четвёртая — «просвирня», ещё одна «тётка Дарья» и так далее…
   — «Тётенька», братцы, упёрлась, и ни с места… Зовите Терентия Фомича.
   Теперь уже товарищи не называли его Теренькой и Треней, а Терентием Фомичом, а то и просто дядей.
   — У «просвирни» колесо в болотине застряло, чтоб ему пусто было.
   — Кличь дядю живей!
   — Да он с «повитухой» возится.
   Между тем шведы, желая помешать русским стать и укрепиться против самого Нотебурга, поспешили возвести шанцы на левом берегу Невы.
   Едва карбасы с посаженными на них двумя пятисотенными командами достигли того места на Неве, против которого находились шведские нововозведенные шанцы и откуда уже можно было обстреливать небольшую русскую флотилию, как немедленно последовал орудийный залп.
   — Кстись, ребята! — раздался зычный голос пятисотенного начальника.
   Все перекрестились.
   — Мочи глыбче весла! Мути воду! — пронёсся по Неве голос другого пятисотенника.
   — Пали во все, и на берег! Бери их голыми руками!
   Последовал ответный русский залп.
   — На берег! На шанцы!
   И почти моментально карбасы очутились у берега, и русские стремительно лезли на шанцы, опережая друг друга. Такая смелость ошеломила шведов, и они почти не защищались.
   Когда всё было покончено молодцами-преображенцами, запевала Гурин крикнул:
   — Братцы! Выноси!
   И он запел:
 
Ах, на что было огород городить!
Ах, на что было капустку садить!
 
   И преображенцы «вынесли» своего запевалу, они залихватски отмахали забористую плясовую песню, которую их потомки, почти столетие спустя, весело пели, когда, под начальством Суворова, брали Варшаву…
   Государь вместе с своею свитой, а равно Шереметев и Апраксин наблюдали это молодецкое дело, и Пётр сказал:
   — Понеже шведы видели уже моих молодцов в деле с сею первою их фортецею, то, чаю, не захотят того же испытать на себе и на том берегу, потому станут избегать напрасного пролития крови, пошли ты, Борис Петрович, тот час же к Шлиппенбаху письмо с предложением, на каких аккордах[169] комендант Нотебурга намерен будет сдать тебе доверенную ему крепость.
   — Государь! — сказал Шереметев. — Твоё письмо крепче моего на него воздействует.
   — Но ты фельдмаршал, а я только бомбардирский капитан, — возразил государь, — тебе и надлежит вязать и разрешать.
   Письмо было послано. В нём говорилось, что осаждённой крепости надеяться не на что и подкрепления ожидать неоткуда, все пути к ней отрезаны.
   Посланный скоро воротился с ответным письмом Шлиппенбаха. Глаза царя блеснули зловещим огнём, когда он дочитал ответ коменданта.
   — Что пишет он? — спросил Шереметев.
   — Просит четыре дня отсрочки, — гневно отвечал Пётр.
   — Какой прок ему в отсрочке?
   — Не смеет-де без разрешения начальства сдать крепость.
   — А где его начальство, государь, в Польше или в Швеции?
   — В Нарве… Горн.
   При воспоминании о Нарве Пётр пришёл в величайший гнев:
   — Так не давай же им передохнуть! — сказал он Шереметеву. — Открой огонь изо всех орудий.
   И канонада началась. Огонь был убийственный. Сам государь ходил по батареям, поощрял пушкарей, сам направлял орудия. Уже не раз от русских бомб загоралось в крепости, но шведы продолжали упорно держаться.
   Наконец на третий день русские увидели, что на стене крепости взвилось белое полотнище и, немного спустя, от берега у крепостных ворот отделилась лодка с «барабанщиком»-парламентёром.
   — Пардону просят, — улыбнулся Шереметев.
   — Ну, теперь пардон вздорожал у меня на базаре, — заметил государь. — Надо было вовремя аккорды предъявить.
   «Барабанщик» предстал «пред царя» и, преклонив колен . подал Петру письмо.
   Государь вскрыл пакет, дав знать посланцу из крепости, чтоб он удалился.
   Ироническая, довольная улыбка играла на его лице, пока он читал послание из Нотебурга.
   — Видно по сему, что шведские жены знатно искусны в древней истории, а нас почитают за дикарей, — говорил царь, продолжая улыбаться, — русские-де варвары, истории и не нюхали.
   — Что такое, государь? — спросили и Шереметев, и Апраксин.
   — Пишет сие не Шлиппенбах, а его супруга, а купно с нею и все офицерские жены Нотебурга: слёзно просят выпустить их из горящего города.
   — Жарко, знать, стало, — заметил Меншиков.
   — Жарко, точно, — сказал Пётр, — из древней истории ведомо, что когда в таком же безвыходном положении, как сей Нотебург, очутился один осаждённый город, то женщины оного и просили осаждавших дозволить им выйти из города. Те дозволили. Так ловкие бабы и девки вынесли на своих спинах мужей, братьев и женихов.
   Шереметев рассмеялся:
   — Ай да бабы! И силища, видно, у них была знатная.
   — Так и эти замыслили то же проделать? — спросил Меншиков.
   — Именно, Данилыч, и я им сие позволю: я напишу им, что не хочу опечалить их разлучением с супругами, потому, покидая город, изволили бы и любезных супружников вывесть купно с собою.
   Все невольно рассмеялись.
   — Премудрый Соломон так не придумал бы, ха-ха-ха! — хохотал Борька.

14

   Русские готовили штурмовые лестницы. Стук топоров слышен был, несмотря на пушечную пальбу.
   — Смотри-ка, братцы, как сам батюшка-царь топором работает, н-ну!
   — Да и Александра Данилыч не промах, ишь как садит топором-то.
   …Так разговаривали между собой ратные люди, приготовляя штурмовые лестницы.
   Дело в в том, что после иронического ответа госпоже Шлиппенбах и офицерским жёнам Нотебурга крепость продолжала упорно держаться.
   В «Подённой записке» государь вечером приписал: «И с тем, того барабанщика потчевав, отпустил в город; но сей комплимент[170] знатно осадным людям показался досаден, потому что, по возвращению барабанщика, тотчас великою стрельбою во весь день на тое батарею из пушек докучали паче иных дней, однако ж урона в людях не учинили».
   — …А мы чаяли, что ихний барабанщик покорность привёз, — продолжали разговаривать солдаты.
   — Коли бы покорность, не жарили б так, а то зараз учали бухать, как только энтот отставной козы барабанщик в ворота шмыгнул…
   — И впрямь — отставной козы барабанщик!
   — Так для че он приходил, коли не с покорностью?
   — Торговаться, стало быть. А как не выторговали ни синь-пороху, ну и осерчали и учали пуще жарить.
   — А мне сказывал верный человек, что барабанщика подсылали ихние бабы, чтобы их выпустили без обиды.
   — Вот чего захотели, сороки!
   — То-то… А батюшка царь им в ответ: приведите-де к нам с собой муженьков своих…
   — Ха-ха-ха! Вот загнул батюшка царь! Уж и загнул!
   Между тем усиленная канонада продолжалась с обеих сторон.
   — Ох, застанет нас тут зима, — жаловалась Марте мамушка-боярыня.
   — Что ж, мамушка, нам тут холодно и зимой не будет, — утешала её девушка, — вот в палатках было бы не способно зимой… А как государь построил нам эти горницы, так по мне хоть бы и зимовать.
   — Что и говорить, красавица! Тебе-то, молоденькой, все с полгоря, а старым-то костям на Москве спокойнее, — говорила Матрёна Савишна, мамушка-боярыня.
   Но зимовать под Нотебургом не пришлось.
   Упорство осаждённых начало выводить из себя государя.
   — Не дожидаться же нам тут, как под Нарвой, прихода Карла, — сердился Пётр.
   — Помилуй, государь, как ему к зиме в эку даль тащиться? — говорил Шереметев.
   — Морем недалеко, а море не замерзает: надул ветер паруса, и он тут как тут, — продолжал государь.
   И он решил скорей достать заколдованный «ключ».
   Вночь на 11 октября он сам, в качестве капитан-бомбардира открыл такую адскую пальбу по крепости, что внутри её разом вспыхнуло во многих местах, а бреши в крепостных стенах делались все заметнее и заметнее.
   — На штурм! — бесповоротно решил Пётр. — С Богом!
   Работа закипела. Мигом переполненные ратными людьми карбасы с осадными лестницами, словно бесчисленные стаи воронов, обсыпали собою берега у крепости, и люди точно муравьи ползли на стены и в бреши, пробитые в башнях и в куртине[171], и завязался отчаянный бой.
   Шведы геройски отстаивали свою твердыню и жизнь, но и русские жестоко остервенились, мстя за Нарву и за упорное сопротивление.
   — Это вам не Ругодев! — хрипел от ярости богатырь Лобарь, прокладывая в бреши для себя и для товарищей улицу по трупам осаждённых.
   В помощь русским явился пожар, который все жесточе и жесточе пожирал внутренности крепости, и шведы должны были отбиваться разом от двух беспощадных врагов: от огня и от русской ярости. Но потомки варягов не уступали.
   Ожесточение с той и с другой стороны все возрастало, и отчаяние придавало невероятную силу теснимым к смерти варягам. Но их оставалось уже немного, и подкрепления не было, а к изнеможённым русским приливали свежие силы ещё не вступавших в бой товарищей.
   — Это вам не Ругодев! — кричал Терентий Лобарь.
   Наконец, шведы попросили пощады.
   Шлиппенбах выслал к царю вестника покорности и мира, прося позволения выйти из павшей крепости остаткам гарнизона и женщинам с детьми, дабы укрыться за стенами ещё не павшей шведской твердыни Ниеншанца, этого последнего стража Невы — теперь уже для русского царя не «чужой реки»…
   Пётр великодушно дозволил смирившемуся врагу удалиться неуниженным, с воинской честью: взять из крепости, как бы на память, четыре пушки и выйти из стен уже «чужой» ему крепости с распущенными знамёнами и с барабанным боем.
   Что может быть больнее для сердца воина, как подобное прощание с потерянным навсегда достоянием родины!..
   Радость царя была безмерна:
   «Моя, моя Нева! Моя дельта! Моё море!» — колотилось у него в душе.
   Но когда его приближённые поздравляли «с знатною викториею», он с улыбкой удовлетворённого желания сказал:
   — Жесток зело сей орех был, однако, слава Богу, счастливо разгрызен.
   «Орешек» уже не существовал для Петра, он «разгрызен», не существовал и Нотебург: в уме его был только «ключ» в Неву.
   — Да будет же теперь Орешек — Шлиссельбургом, — торжественно провозгласил он и сам прибил добытый у врага ключ к крепостным воротам.
   Вместе с тем царь назначил Меншикова губернатором нового русского города.
   Хорошенькая Марта думала, что на радостях её господин задушит её в своих объятиях.
   — Ах, какой ты сильный, Петрушенька!.. Легче, милый, — шептала она, — не задави нашу «шишечку»…

15

   Вскоре после взятия Нотебурга и переименования его в Шлиссельбург государь уехал на зиму в Москву.
   Прощаясь со своими военачальниками, с фельдмаршалом , Шереметевым и графом Апраксиным, царь сказал:
   — Продолжайте начатое нами с Божией помощью дело, и Бог дарует нам полную викторию.
   Те почтительно поклонились…
   — А ты, Данилыч, — обратился Пётр к стоявшему тут же шлиссельбургскому губернатору, Меншикову, — распорядись заготовить в Лодейном Поле такое количество боевых судов, чтобы оными можно бы было запрудить всю Неву! Весною я прибуду сюда — и дельта Невы подклонится под мою пяту. Там я топором своим срублю новую столицу России и прорублю окно в Европу.
   — Аминь! Аминь! Аминь! — восклицали военачальники.
   Меншиков же добавил:
   — И дальнейшие потомки, государь, назовут тебя… Державным плотником, а историки скажут: «Петром началась история России!..»
   Зиму 1702/03 года государь провёл в Москве. Работа шла лихорадочно: радость первой победы у входа в «невские ворота», казалось, удесятеряла его силы…
   Павлуша Ягужинский из-за своего рабочего стола украдкой наблюдал за ним и ликовал в душе: он боготворил эту гениальную силу.
   Вдруг Павлуша заметил, что лицо царя озарилось счастливой улыбкой и губы его что-то шептали…
   «Шишечка», — послышалось Ягужинскому; но что означает эта «шишечка», он даже в застенке на дыбе не выдал бы всеведущему князь-кесарю.
   Значение этого слова было известно только самому царю да красавице Марте Скавронской, будущей императрице Екатерине I, Ягужинский же догадывался о роковом для кого-то (он знал — для кого) смысле этого таинственного слова.
   — Павел, поди сюда, — позвал государь Ягужинского.
   Пётр стоял в это время у одного стола, на котором лежал большой лист бумаги с чертежом, изображавшим топор.
   — Видишь сей чертёж? — спросил государь.
   — Вижу, ваше величество, топор.
   — Так возьми сей чертёж и закажи по нём сделать топор из лучшей стали.
   — Слушаю, государь.
   — Знаешь в Немецкой слободе мастера Амбурха? — спросил Пётр.
   — Знаю, государь.
   — Так у него закажи.
   В эту минуту в кабинет вошёл фельдмаршал Шереметев, наблюдавший в Москве за сбором и снаряжением войска к предстоящему весеннему походу.
   — Вот топор себе заказываю, — сказал Пётр вошедшему с глубоким поклоном Шереметеву.
   — Мало у тебя топоров, государь, — улыбнулся фельдмаршал, указывая глазами на столярные и плотничные инструменты царя.
   — Это, Борис Петрович, особ статья, — улыбнулся Пётр, — сей топор будет всем топорам топор.
   — Какой же это такой, государь, «топорный царь»? — улыбался и Шереметев.
   — Этим топором я Москве голову усеку, — продолжал загадочно Пётр.
   — За что такая немилость, государь? — спросил Шереметев.
   — А за то, что она, как крот, в старину зарывается и от света закрывается… Сим топором я срублю для России новую столицу.
   Глаза Петра вспыхнули вдохновением.
   — Помоги, Господи! — поклонился боярин. — В коем же месте, государь, замыслил ты новую Москву строить?
   — Не Москву, боярин, Москва Москвой и останется… А при устье Невы срублю мою столицу. И я срублю её сим топором, да и оконце в Европу прорублю.
   — Дай, Господи! Одначе устье Невы надо ещё добыть.
   — И добудем… Сколько ты успел собрать рати?
   — Всего, государь, у меня рати тысяч двадцать: семеновцы с преображенцами, да два полка драгун, да пехоты двадцать батальонов.
   — Сего за глаза достаточно… Как только грачи да жаворонки прилетят, так и выступай в поход.
   — Слушаю, государь.
   — А потом и я за тобой не замедлю.
   С последними словами Пётр задумался. Шереметев почтительно ждал.
   — Да вот что, Борис Петрович, — очнувшись от задумчивости, сказал Пётр, — возьми с собою в поход и царевича… Пора Алексею привыкать к воинскому делу… Зачисли его в Преображенский… у преображенцев есть чему поучиться.
   — Слушаю, государь, — поклонился Шереметев.
   Пётр опять задумался, вспомнив о царевиче.
   «И в кого он уродился? — невольно думалось ему. — Точно кукушка в чужое гнездо его подбросила… Точно не моего он семени… Не по его голове будет шапка Мономахова, не по Сеньке шапка… Кабы „шишечка“…»
   И лицо его опять просветлело.
   Ягужинский стоял в нерешительности с чертежом в руках.
   — Ты что, Павел? — спросил царь.
   — Из какого дерева, государь, повелишь топорище к топору пригнать? — спросил Павлуша. — Из дуба али из ясени?
   — Пальмовое… да из самой крепкой пальмы, — был ответ.
   — И такой величины топор, государь, как здесь, на чертеже?
   — Такой именно.
   Шереметев взглянул на чертёж, и его поразили размеры топора.
   — Воистину, государь, этот топор всем топорам царь, — сказал он, — ни одному плотнику с ним не справиться.