Страница:
— А фортеца знатная, — задумчиво говорит царь, — твердыня, пожалуй, с норовом.
— Все же она, государь, дело рук человеческих, — заметил Меншиков. — А что руками сотворено, руками может и разрушено быть.
Шведская крепость все ближе и ближе. Там заметили флотилию русских, на стенах показалось движение.
Флотилия идёт прямо на крепость. Там взвился белый дымок… что-то грохнуло… и ядро с брызгами погрузилось в воду.
— Салютуют, — улыбнулся царь и замахал в воздухе шляпой. — Ждите меня!
Снова дымок в крепости, и второе ядро нашло свою холодную могилу почти там же, где и первое.
— Не доносит, — сказал Меншиков, — силы нехватка.
Третье ядро упало у самого карбаса и обдало царя брызгами.
— Руля налево! — крикнул Меншиков кормщику.
Флотилия повернула влево, уходя от выстрелов.
Выстрелы ещё повторились, но ядра уже не доносил до флотилии.
Когда флотилия приблизилась к берегу в нескольких верстах левее Нотебурга, государь приказал отделить от неё до полусотни карбасов и вытащить их на берег.
Пётр развернул карту Невы с окрестными берегами и показал её Меншикову.
— Вот тут, ниже Нотебурга, у Назьи речки, укрепился Апраксин[168] со своим отрядом, — указал он место на карте. — Понеже нам предстоит волоком перетащить туда сии карбасы под прикрытие леса, то ты, взяв несколько ратных людей с собою, сыщи волок наиболее удобный…
— Слушаю, государь, — отвечал Меншиков.
— А я останусь здесь с прочими карбасами и буду мозолить глаза крепости, чтоб отвлекать её внимание от волока.
На другой день, едва только начало светать, как за сплошным лесом, тянувшимся по левому берегу Невы против Нотебурга и далее вниз, стали раздаваться дружные, знакомые всей России бурлацкие возгласы:
Эти уханья раздавались ещё дружнее, когда ратные видели, что приближается царь. А он тихо с своей небольшой свитой проезжал мимо влекомых карбасов на привезённых из Повенца карбасами выносливых лошадках, часто поощряя рабочих царским словом: «Спасибо, молодцы!»
— Ждёт нас, поди, Ворька, да и Апраксин скучает без дела за своим кронверком, — говорил государь, нетерпеливо поглядывая вперёд.
— Теперь недолго ждать, государь, — успокаивал его Меншиков.
Проезжая мимо последней группы ратных, тащивших волоком карбасы с дружным уханьем, царь сказал:
— Считайте, молодцы, за мной добрую чарку зелена вина!
— Рады стараться, государь-батюшка! — грянули хором ратные.
12
13
14
15
— Все же она, государь, дело рук человеческих, — заметил Меншиков. — А что руками сотворено, руками может и разрушено быть.
Шведская крепость все ближе и ближе. Там заметили флотилию русских, на стенах показалось движение.
Флотилия идёт прямо на крепость. Там взвился белый дымок… что-то грохнуло… и ядро с брызгами погрузилось в воду.
— Салютуют, — улыбнулся царь и замахал в воздухе шляпой. — Ждите меня!
Снова дымок в крепости, и второе ядро нашло свою холодную могилу почти там же, где и первое.
— Не доносит, — сказал Меншиков, — силы нехватка.
Третье ядро упало у самого карбаса и обдало царя брызгами.
— Руля налево! — крикнул Меншиков кормщику.
Флотилия повернула влево, уходя от выстрелов.
Выстрелы ещё повторились, но ядра уже не доносил до флотилии.
Когда флотилия приблизилась к берегу в нескольких верстах левее Нотебурга, государь приказал отделить от неё до полусотни карбасов и вытащить их на берег.
Пётр развернул карту Невы с окрестными берегами и показал её Меншикову.
— Вот тут, ниже Нотебурга, у Назьи речки, укрепился Апраксин[168] со своим отрядом, — указал он место на карте. — Понеже нам предстоит волоком перетащить туда сии карбасы под прикрытие леса, то ты, взяв несколько ратных людей с собою, сыщи волок наиболее удобный…
— Слушаю, государь, — отвечал Меншиков.
— А я останусь здесь с прочими карбасами и буду мозолить глаза крепости, чтоб отвлекать её внимание от волока.
На другой день, едва только начало светать, как за сплошным лесом, тянувшимся по левому берегу Невы против Нотебурга и далее вниз, стали раздаваться дружные, знакомые всей России бурлацкие возгласы:
Это ратные государевы люди тянули на лямках по болотам и топям свои карбасы. В другом месте слышалось:
Аи, дубинушка, ухнем!
Аи, зелёная, подёрнем!
Подёрнем, подёрнем — уу!
Это ратные нижегородцы пели бурлацкий гимн. А за ними тамбовцы:
Нейдёт — пойдёт — ухнем!
Нейдёт — пойдёт — ухнем!
Не шла — пошла — ууу!
А за этими симбирцы да казанцы:
Просилася Дуня спать
На тясову каравать.
Нацуй, нацуй, Дунюшка,
Нацуй, нацуй, любушка!
Уу!
И над всем лесом стонало неумолкаемое эхо этих «уууу».
Раз и двааа — три — бяре!
Раз и двааа — три бяре!
Уууу!
Эти уханья раздавались ещё дружнее, когда ратные видели, что приближается царь. А он тихо с своей небольшой свитой проезжал мимо влекомых карбасов на привезённых из Повенца карбасами выносливых лошадках, часто поощряя рабочих царским словом: «Спасибо, молодцы!»
— Ждёт нас, поди, Ворька, да и Апраксин скучает без дела за своим кронверком, — говорил государь, нетерпеливо поглядывая вперёд.
— Теперь недолго ждать, государь, — успокаивал его Меншиков.
Проезжая мимо последней группы ратных, тащивших волоком карбасы с дружным уханьем, царь сказал:
— Считайте, молодцы, за мной добрую чарку зелена вина!
— Рады стараться, государь-батюшка! — грянули хором ратные.
12
Царь с небольшой свитой, конечно, опередил тысячный отряд свой, который перетаскивал на себе карбасы и артиллерию с Ладоги в Неву, и прибыл в лагерь Шереметева и Апраксина после полудня.
Начальник и войско встретили своего государя с величайшею радостью.
— А мы дюже скучали по тебе, государь, — сказал Апраксин, — боялись, как бы не пришлось нам зимовать здесь.
— Провианту и иного чего опасались нехватки, — добавил Шереметев.
— Ну зимовать вы будете на шведских квартирах, — улыбнулся царь, — да и провианту шведы заготовили для нас, чаю, с достатком.
— Не одни сухари, — улыбнулся Меншиков.
Сентябрь в тот год стоял хороший, ясные, тёплые и сухие дни делали конец сентября похожим на лето.
Сделав некоторые предварительные распоряжения, государь направился к приготовленной для него просторной палатке с государственным гербом на флаге.
— Павел, иди за мной, — сказал он, — ты мне нужен.
— Слушаю, государь, — отвечал Ягужинский.
У входа в палатку стояли часовые. Увидя царя, они взяли на караул.
— Здорово, ребята! — молвил царь приветливо.
— Буди здрав, государь-батюшка! — был ответ.
Едва Пётр распахнул полы, палатки, как Ягужинский увидел что та хорошенькая девушка, которую он перед тем видел в Москве, в доме Меншикова, с тихим радостным криком обхватила руками великана, который поднял её как маленького ребёнка. Ягужинский отступил назад и остановился за пологом.
Он услышал тихие восклицания и шёпот:
— Здравствуй, Марфуша! Вот не ждал, не чаял.
— Здравствуй, государь, соколик мой!
— Как ты здесь очутилась?
— Александр Данилыч прислал из Повенца гонца с письмом что ты, мой сокол ясный, скучаешь по своей Марфуше, так чтоб я прибыла сюда из Москвы, и я прилетела к тебе… с «шишечкой», как ты говоришь…
— А ты почём это знаешь, глупенькая девочка?
— Мамушка-боярыня мне сказывала, что «шишечка» зачалась…
— А мальчик или девочка?
— Того не сказала.
— Мальчика бы, а то мой Алексей плесень какая-то.
Ягужинский многое, даже очень многое понял из этого беглого диалога и пришёл в ужас… Но Павлуша хорошо понимал государственную важность того, что случайно коснулось его слуха, и, как он ни был молод, умел молчать…
Это Меншиков сделал сюрприз государю, без его ведома выписав к войску Марту с её небольшой придворной свитой… У полоняночки Марты Скавронской была уже своя придворная свита из мамушки-боярыни и «дворских девок», то есть фрейлин, за которыми, однако, придворный сердцеед Орлов не смел ухаживать.
«Шишечка»… мальчика бы… мой Алексей плесень какая-то», — вспоминал Ягужинский сорвавшиеся с уст царя роковые слова, и ему стало страшно, что он их невольно подслушал… Страшные слова!.. Они обещают роковой переворот в престолонаследии… Как ни был молод Павлуша, но окружавшая его почти с детства государственная атмосфера научила его понимать всю важность того, что неизбежно должно было произойти в будущем… Молодость не помешала Ягужинскому видеть, что не такого наследника следовало бы царю-титану иметь, не такого, каков был царевич Алексей Петрович… Но за ним стояла вся старая Россия, все недовольное нововведениями сильное и богатое боярство, все озлобленное против церковных «новшеств» духовенство, озлобленное притом кощунственными издевательствами над ним этих «всешутейших и всепьянейших соборов», этих «князей-пап», «княгинь-игумений», святотатственными «канунами Бахусу и Венере»… А все раскольники? А народ, долженствовавший выносить усиленные налоги и усиленную рекрутчину?
«Алексей — плесень»… Но эта плесень равносильна кедру ливанскому, каким иногда казался Ягужинскому Державный плотник. Страшная должна предстоять борьба этих двух сил…
Павлуша поторопился отойти дальше от страшной палатки и остановился в ожидании, не позовёт ли его царь.
В это время к нему подошёл Меншиков.
— Ты что же стоишь тут, на часах, что ли, в карауле? — спросил он с улыбкой.
— Государь приказал было мне идти за собой, но там он не один, — смущённо отвечал Ягужинский. — Его встретила…
— Знаю… что ж, обрадовался государь нечаянности?
Но про «шишечку» и про «плесень» — ни гугу…
— Я знал, что обрадуется, — сказал Меншиков. — Ещё в Архангельске вспоминал, бывало, про неё: «Что-де моя Марфуша?» — «Скучает, — говорю, — по тебе, государь». — «Хоть бы одним глазком, — говорит, — а то в походе, — говорит, — мы ни обшиты, ни обмыты»… Я и спосылал в Москву к мамушке-боярыне, чтоб, будто ненароком, сама-де соскучилась, давно не видавши светлых очей государевых… Ну, я рад, что так случилось… Так рад сам-то?
— Нарочито рад, — отвечал Павлуша.
— А то я и дубинки, признаюсь, побаивался… самовольство-де…
— Сказано: близко царя, близко смерти, — тихо молвил Ягужинский.
— Смерть не смерть, а дубинка ближе, — засмеялся в кулак Александр Данилович.
Они продолжали стоять, не зная, на что решиться.
— Теперь им, може, не до нас с голодухи, — улыбнулся Меншиков. — Уйти, что ли?
— Я не смею, Александр Данилыч, позвал… А вдруг окликнет, — нерешительно проговорил Ягужинский.
— Да, неровен час, под какую руку…
В это время распахнулась пола намёта и выглянул оттуда сам государь.
— А, вы все тут? — сказал он.
— Что прикажет государь? — спросил Меншиков.
— Идите в палатку, дело есть.
Но в палатке уже никого не было: «знатная персона» ускользнула другим ходом.
Начальник и войско встретили своего государя с величайшею радостью.
— А мы дюже скучали по тебе, государь, — сказал Апраксин, — боялись, как бы не пришлось нам зимовать здесь.
— Провианту и иного чего опасались нехватки, — добавил Шереметев.
— Ну зимовать вы будете на шведских квартирах, — улыбнулся царь, — да и провианту шведы заготовили для нас, чаю, с достатком.
— Не одни сухари, — улыбнулся Меншиков.
Сентябрь в тот год стоял хороший, ясные, тёплые и сухие дни делали конец сентября похожим на лето.
Сделав некоторые предварительные распоряжения, государь направился к приготовленной для него просторной палатке с государственным гербом на флаге.
— Павел, иди за мной, — сказал он, — ты мне нужен.
— Слушаю, государь, — отвечал Ягужинский.
У входа в палатку стояли часовые. Увидя царя, они взяли на караул.
— Здорово, ребята! — молвил царь приветливо.
— Буди здрав, государь-батюшка! — был ответ.
Едва Пётр распахнул полы, палатки, как Ягужинский увидел что та хорошенькая девушка, которую он перед тем видел в Москве, в доме Меншикова, с тихим радостным криком обхватила руками великана, который поднял её как маленького ребёнка. Ягужинский отступил назад и остановился за пологом.
Он услышал тихие восклицания и шёпот:
— Здравствуй, Марфуша! Вот не ждал, не чаял.
— Здравствуй, государь, соколик мой!
— Как ты здесь очутилась?
— Александр Данилыч прислал из Повенца гонца с письмом что ты, мой сокол ясный, скучаешь по своей Марфуше, так чтоб я прибыла сюда из Москвы, и я прилетела к тебе… с «шишечкой», как ты говоришь…
— А ты почём это знаешь, глупенькая девочка?
— Мамушка-боярыня мне сказывала, что «шишечка» зачалась…
— А мальчик или девочка?
— Того не сказала.
— Мальчика бы, а то мой Алексей плесень какая-то.
Ягужинский многое, даже очень многое понял из этого беглого диалога и пришёл в ужас… Но Павлуша хорошо понимал государственную важность того, что случайно коснулось его слуха, и, как он ни был молод, умел молчать…
Это Меншиков сделал сюрприз государю, без его ведома выписав к войску Марту с её небольшой придворной свитой… У полоняночки Марты Скавронской была уже своя придворная свита из мамушки-боярыни и «дворских девок», то есть фрейлин, за которыми, однако, придворный сердцеед Орлов не смел ухаживать.
«Шишечка»… мальчика бы… мой Алексей плесень какая-то», — вспоминал Ягужинский сорвавшиеся с уст царя роковые слова, и ему стало страшно, что он их невольно подслушал… Страшные слова!.. Они обещают роковой переворот в престолонаследии… Как ни был молод Павлуша, но окружавшая его почти с детства государственная атмосфера научила его понимать всю важность того, что неизбежно должно было произойти в будущем… Молодость не помешала Ягужинскому видеть, что не такого наследника следовало бы царю-титану иметь, не такого, каков был царевич Алексей Петрович… Но за ним стояла вся старая Россия, все недовольное нововведениями сильное и богатое боярство, все озлобленное против церковных «новшеств» духовенство, озлобленное притом кощунственными издевательствами над ним этих «всешутейших и всепьянейших соборов», этих «князей-пап», «княгинь-игумений», святотатственными «канунами Бахусу и Венере»… А все раскольники? А народ, долженствовавший выносить усиленные налоги и усиленную рекрутчину?
«Алексей — плесень»… Но эта плесень равносильна кедру ливанскому, каким иногда казался Ягужинскому Державный плотник. Страшная должна предстоять борьба этих двух сил…
Павлуша поторопился отойти дальше от страшной палатки и остановился в ожидании, не позовёт ли его царь.
В это время к нему подошёл Меншиков.
— Ты что же стоишь тут, на часах, что ли, в карауле? — спросил он с улыбкой.
— Государь приказал было мне идти за собой, но там он не один, — смущённо отвечал Ягужинский. — Его встретила…
— Знаю… что ж, обрадовался государь нечаянности?
Но про «шишечку» и про «плесень» — ни гугу…
— Я знал, что обрадуется, — сказал Меншиков. — Ещё в Архангельске вспоминал, бывало, про неё: «Что-де моя Марфуша?» — «Скучает, — говорю, — по тебе, государь». — «Хоть бы одним глазком, — говорит, — а то в походе, — говорит, — мы ни обшиты, ни обмыты»… Я и спосылал в Москву к мамушке-боярыне, чтоб, будто ненароком, сама-де соскучилась, давно не видавши светлых очей государевых… Ну, я рад, что так случилось… Так рад сам-то?
— Нарочито рад, — отвечал Павлуша.
— А то я и дубинки, признаюсь, побаивался… самовольство-де…
— Сказано: близко царя, близко смерти, — тихо молвил Ягужинский.
— Смерть не смерть, а дубинка ближе, — засмеялся в кулак Александр Данилович.
Они продолжали стоять, не зная, на что решиться.
— Теперь им, може, не до нас с голодухи, — улыбнулся Меншиков. — Уйти, что ли?
— Я не смею, Александр Данилыч, позвал… А вдруг окликнет, — нерешительно проговорил Ягужинский.
— Да, неровен час, под какую руку…
В это время распахнулась пола намёта и выглянул оттуда сам государь.
— А, вы все тут? — сказал он.
— Что прикажет государь? — спросил Меншиков.
— Идите в палатку, дело есть.
Но в палатке уже никого не было: «знатная персона» ускользнула другим ходом.
13
На другой же день одна часть войска, меньшая, посажена была на привезённые сухим путём из Ладожского озера карбасы и двинулась вверх по Неве к Нотебургу; все же остальное войско шло левым берегом Невы.
Так как артиллерия не имела достаточно лошадей, то ратные люди везли пушки на себе, подобно тому, как везли они на себе и карбасы с Ладоги.
Не обходилось и здесь без «дубинушки», конечно, там, где нужно было втаскивать орудия на крутизну.
И здесь дело не обходилось без помощи силача Лобаря, который хотя и был возведён в чин капрала, однако все же оставался для простых ратных прежним добрым товарищем. Частенько слышалось:
— Эй, Терентий Фомич! Будь друг, подсоби.
— Кой ляд! Чево там ещё?
— Да «кума» заартачилась, нейдёт, да и на-поди!
«Кума» — это была одна тяжёлая пушка. Ратные люди, чтобы легче запоминать орудия, по-своему окрестили их: одна пушка была «кума», другая — «сваха», третья — «повитуха», четвёртая — «просвирня», ещё одна «тётка Дарья» и так далее…
— «Тётенька», братцы, упёрлась, и ни с места… Зовите Терентия Фомича.
Теперь уже товарищи не называли его Теренькой и Треней, а Терентием Фомичом, а то и просто дядей.
— У «просвирни» колесо в болотине застряло, чтоб ему пусто было.
— Кличь дядю живей!
— Да он с «повитухой» возится.
Между тем шведы, желая помешать русским стать и укрепиться против самого Нотебурга, поспешили возвести шанцы на левом берегу Невы.
Едва карбасы с посаженными на них двумя пятисотенными командами достигли того места на Неве, против которого находились шведские нововозведенные шанцы и откуда уже можно было обстреливать небольшую русскую флотилию, как немедленно последовал орудийный залп.
— Кстись, ребята! — раздался зычный голос пятисотенного начальника.
Все перекрестились.
— Мочи глыбче весла! Мути воду! — пронёсся по Неве голос другого пятисотенника.
— Пали во все, и на берег! Бери их голыми руками!
Последовал ответный русский залп.
— На берег! На шанцы!
И почти моментально карбасы очутились у берега, и русские стремительно лезли на шанцы, опережая друг друга. Такая смелость ошеломила шведов, и они почти не защищались.
Когда всё было покончено молодцами-преображенцами, запевала Гурин крикнул:
— Братцы! Выноси!
И он запел:
Государь вместе с своею свитой, а равно Шереметев и Апраксин наблюдали это молодецкое дело, и Пётр сказал:
— Понеже шведы видели уже моих молодцов в деле с сею первою их фортецею, то, чаю, не захотят того же испытать на себе и на том берегу, потому станут избегать напрасного пролития крови, пошли ты, Борис Петрович, тот час же к Шлиппенбаху письмо с предложением, на каких аккордах[169] комендант Нотебурга намерен будет сдать тебе доверенную ему крепость.
— Государь! — сказал Шереметев. — Твоё письмо крепче моего на него воздействует.
— Но ты фельдмаршал, а я только бомбардирский капитан, — возразил государь, — тебе и надлежит вязать и разрешать.
Письмо было послано. В нём говорилось, что осаждённой крепости надеяться не на что и подкрепления ожидать неоткуда, все пути к ней отрезаны.
Посланный скоро воротился с ответным письмом Шлиппенбаха. Глаза царя блеснули зловещим огнём, когда он дочитал ответ коменданта.
— Что пишет он? — спросил Шереметев.
— Просит четыре дня отсрочки, — гневно отвечал Пётр.
— Какой прок ему в отсрочке?
— Не смеет-де без разрешения начальства сдать крепость.
— А где его начальство, государь, в Польше или в Швеции?
— В Нарве… Горн.
При воспоминании о Нарве Пётр пришёл в величайший гнев:
— Так не давай же им передохнуть! — сказал он Шереметеву. — Открой огонь изо всех орудий.
И канонада началась. Огонь был убийственный. Сам государь ходил по батареям, поощрял пушкарей, сам направлял орудия. Уже не раз от русских бомб загоралось в крепости, но шведы продолжали упорно держаться.
Наконец на третий день русские увидели, что на стене крепости взвилось белое полотнище и, немного спустя, от берега у крепостных ворот отделилась лодка с «барабанщиком»-парламентёром.
— Пардону просят, — улыбнулся Шереметев.
— Ну, теперь пардон вздорожал у меня на базаре, — заметил государь. — Надо было вовремя аккорды предъявить.
«Барабанщик» предстал «пред царя» и, преклонив колен . подал Петру письмо.
Государь вскрыл пакет, дав знать посланцу из крепости, чтоб он удалился.
Ироническая, довольная улыбка играла на его лице, пока он читал послание из Нотебурга.
— Видно по сему, что шведские жены знатно искусны в древней истории, а нас почитают за дикарей, — говорил царь, продолжая улыбаться, — русские-де варвары, истории и не нюхали.
— Что такое, государь? — спросили и Шереметев, и Апраксин.
— Пишет сие не Шлиппенбах, а его супруга, а купно с нею и все офицерские жены Нотебурга: слёзно просят выпустить их из горящего города.
— Жарко, знать, стало, — заметил Меншиков.
— Жарко, точно, — сказал Пётр, — из древней истории ведомо, что когда в таком же безвыходном положении, как сей Нотебург, очутился один осаждённый город, то женщины оного и просили осаждавших дозволить им выйти из города. Те дозволили. Так ловкие бабы и девки вынесли на своих спинах мужей, братьев и женихов.
Шереметев рассмеялся:
— Ай да бабы! И силища, видно, у них была знатная.
— Так и эти замыслили то же проделать? — спросил Меншиков.
— Именно, Данилыч, и я им сие позволю: я напишу им, что не хочу опечалить их разлучением с супругами, потому, покидая город, изволили бы и любезных супружников вывесть купно с собою.
Все невольно рассмеялись.
— Премудрый Соломон так не придумал бы, ха-ха-ха! — хохотал Борька.
Так как артиллерия не имела достаточно лошадей, то ратные люди везли пушки на себе, подобно тому, как везли они на себе и карбасы с Ладоги.
Не обходилось и здесь без «дубинушки», конечно, там, где нужно было втаскивать орудия на крутизну.
И здесь дело не обходилось без помощи силача Лобаря, который хотя и был возведён в чин капрала, однако все же оставался для простых ратных прежним добрым товарищем. Частенько слышалось:
— Эй, Терентий Фомич! Будь друг, подсоби.
— Кой ляд! Чево там ещё?
— Да «кума» заартачилась, нейдёт, да и на-поди!
«Кума» — это была одна тяжёлая пушка. Ратные люди, чтобы легче запоминать орудия, по-своему окрестили их: одна пушка была «кума», другая — «сваха», третья — «повитуха», четвёртая — «просвирня», ещё одна «тётка Дарья» и так далее…
— «Тётенька», братцы, упёрлась, и ни с места… Зовите Терентия Фомича.
Теперь уже товарищи не называли его Теренькой и Треней, а Терентием Фомичом, а то и просто дядей.
— У «просвирни» колесо в болотине застряло, чтоб ему пусто было.
— Кличь дядю живей!
— Да он с «повитухой» возится.
Между тем шведы, желая помешать русским стать и укрепиться против самого Нотебурга, поспешили возвести шанцы на левом берегу Невы.
Едва карбасы с посаженными на них двумя пятисотенными командами достигли того места на Неве, против которого находились шведские нововозведенные шанцы и откуда уже можно было обстреливать небольшую русскую флотилию, как немедленно последовал орудийный залп.
— Кстись, ребята! — раздался зычный голос пятисотенного начальника.
Все перекрестились.
— Мочи глыбче весла! Мути воду! — пронёсся по Неве голос другого пятисотенника.
— Пали во все, и на берег! Бери их голыми руками!
Последовал ответный русский залп.
— На берег! На шанцы!
И почти моментально карбасы очутились у берега, и русские стремительно лезли на шанцы, опережая друг друга. Такая смелость ошеломила шведов, и они почти не защищались.
Когда всё было покончено молодцами-преображенцами, запевала Гурин крикнул:
— Братцы! Выноси!
И он запел:
И преображенцы «вынесли» своего запевалу, они залихватски отмахали забористую плясовую песню, которую их потомки, почти столетие спустя, весело пели, когда, под начальством Суворова, брали Варшаву…
Ах, на что было огород городить!
Ах, на что было капустку садить!
Государь вместе с своею свитой, а равно Шереметев и Апраксин наблюдали это молодецкое дело, и Пётр сказал:
— Понеже шведы видели уже моих молодцов в деле с сею первою их фортецею, то, чаю, не захотят того же испытать на себе и на том берегу, потому станут избегать напрасного пролития крови, пошли ты, Борис Петрович, тот час же к Шлиппенбаху письмо с предложением, на каких аккордах[169] комендант Нотебурга намерен будет сдать тебе доверенную ему крепость.
— Государь! — сказал Шереметев. — Твоё письмо крепче моего на него воздействует.
— Но ты фельдмаршал, а я только бомбардирский капитан, — возразил государь, — тебе и надлежит вязать и разрешать.
Письмо было послано. В нём говорилось, что осаждённой крепости надеяться не на что и подкрепления ожидать неоткуда, все пути к ней отрезаны.
Посланный скоро воротился с ответным письмом Шлиппенбаха. Глаза царя блеснули зловещим огнём, когда он дочитал ответ коменданта.
— Что пишет он? — спросил Шереметев.
— Просит четыре дня отсрочки, — гневно отвечал Пётр.
— Какой прок ему в отсрочке?
— Не смеет-де без разрешения начальства сдать крепость.
— А где его начальство, государь, в Польше или в Швеции?
— В Нарве… Горн.
При воспоминании о Нарве Пётр пришёл в величайший гнев:
— Так не давай же им передохнуть! — сказал он Шереметеву. — Открой огонь изо всех орудий.
И канонада началась. Огонь был убийственный. Сам государь ходил по батареям, поощрял пушкарей, сам направлял орудия. Уже не раз от русских бомб загоралось в крепости, но шведы продолжали упорно держаться.
Наконец на третий день русские увидели, что на стене крепости взвилось белое полотнище и, немного спустя, от берега у крепостных ворот отделилась лодка с «барабанщиком»-парламентёром.
— Пардону просят, — улыбнулся Шереметев.
— Ну, теперь пардон вздорожал у меня на базаре, — заметил государь. — Надо было вовремя аккорды предъявить.
«Барабанщик» предстал «пред царя» и, преклонив колен . подал Петру письмо.
Государь вскрыл пакет, дав знать посланцу из крепости, чтоб он удалился.
Ироническая, довольная улыбка играла на его лице, пока он читал послание из Нотебурга.
— Видно по сему, что шведские жены знатно искусны в древней истории, а нас почитают за дикарей, — говорил царь, продолжая улыбаться, — русские-де варвары, истории и не нюхали.
— Что такое, государь? — спросили и Шереметев, и Апраксин.
— Пишет сие не Шлиппенбах, а его супруга, а купно с нею и все офицерские жены Нотебурга: слёзно просят выпустить их из горящего города.
— Жарко, знать, стало, — заметил Меншиков.
— Жарко, точно, — сказал Пётр, — из древней истории ведомо, что когда в таком же безвыходном положении, как сей Нотебург, очутился один осаждённый город, то женщины оного и просили осаждавших дозволить им выйти из города. Те дозволили. Так ловкие бабы и девки вынесли на своих спинах мужей, братьев и женихов.
Шереметев рассмеялся:
— Ай да бабы! И силища, видно, у них была знатная.
— Так и эти замыслили то же проделать? — спросил Меншиков.
— Именно, Данилыч, и я им сие позволю: я напишу им, что не хочу опечалить их разлучением с супругами, потому, покидая город, изволили бы и любезных супружников вывесть купно с собою.
Все невольно рассмеялись.
— Премудрый Соломон так не придумал бы, ха-ха-ха! — хохотал Борька.
14
Русские готовили штурмовые лестницы. Стук топоров слышен был, несмотря на пушечную пальбу.
— Смотри-ка, братцы, как сам батюшка-царь топором работает, н-ну!
— Да и Александра Данилыч не промах, ишь как садит топором-то.
…Так разговаривали между собой ратные люди, приготовляя штурмовые лестницы.
Дело в в том, что после иронического ответа госпоже Шлиппенбах и офицерским жёнам Нотебурга крепость продолжала упорно держаться.
В «Подённой записке» государь вечером приписал: «И с тем, того барабанщика потчевав, отпустил в город; но сей комплимент[170] знатно осадным людям показался досаден, потому что, по возвращению барабанщика, тотчас великою стрельбою во весь день на тое батарею из пушек докучали паче иных дней, однако ж урона в людях не учинили».
— …А мы чаяли, что ихний барабанщик покорность привёз, — продолжали разговаривать солдаты.
— Коли бы покорность, не жарили б так, а то зараз учали бухать, как только энтот отставной козы барабанщик в ворота шмыгнул…
— И впрямь — отставной козы барабанщик!
— Так для че он приходил, коли не с покорностью?
— Торговаться, стало быть. А как не выторговали ни синь-пороху, ну и осерчали и учали пуще жарить.
— А мне сказывал верный человек, что барабанщика подсылали ихние бабы, чтобы их выпустили без обиды.
— Вот чего захотели, сороки!
— То-то… А батюшка царь им в ответ: приведите-де к нам с собой муженьков своих…
— Ха-ха-ха! Вот загнул батюшка царь! Уж и загнул!
Между тем усиленная канонада продолжалась с обеих сторон.
— Ох, застанет нас тут зима, — жаловалась Марте мамушка-боярыня.
— Что ж, мамушка, нам тут холодно и зимой не будет, — утешала её девушка, — вот в палатках было бы не способно зимой… А как государь построил нам эти горницы, так по мне хоть бы и зимовать.
— Что и говорить, красавица! Тебе-то, молоденькой, все с полгоря, а старым-то костям на Москве спокойнее, — говорила Матрёна Савишна, мамушка-боярыня.
Но зимовать под Нотебургом не пришлось.
Упорство осаждённых начало выводить из себя государя.
— Не дожидаться же нам тут, как под Нарвой, прихода Карла, — сердился Пётр.
— Помилуй, государь, как ему к зиме в эку даль тащиться? — говорил Шереметев.
— Морем недалеко, а море не замерзает: надул ветер паруса, и он тут как тут, — продолжал государь.
И он решил скорей достать заколдованный «ключ».
Вночь на 11 октября он сам, в качестве капитан-бомбардира открыл такую адскую пальбу по крепости, что внутри её разом вспыхнуло во многих местах, а бреши в крепостных стенах делались все заметнее и заметнее.
— На штурм! — бесповоротно решил Пётр. — С Богом!
Работа закипела. Мигом переполненные ратными людьми карбасы с осадными лестницами, словно бесчисленные стаи воронов, обсыпали собою берега у крепости, и люди точно муравьи ползли на стены и в бреши, пробитые в башнях и в куртине[171], и завязался отчаянный бой.
Шведы геройски отстаивали свою твердыню и жизнь, но и русские жестоко остервенились, мстя за Нарву и за упорное сопротивление.
— Это вам не Ругодев! — хрипел от ярости богатырь Лобарь, прокладывая в бреши для себя и для товарищей улицу по трупам осаждённых.
В помощь русским явился пожар, который все жесточе и жесточе пожирал внутренности крепости, и шведы должны были отбиваться разом от двух беспощадных врагов: от огня и от русской ярости. Но потомки варягов не уступали.
Ожесточение с той и с другой стороны все возрастало, и отчаяние придавало невероятную силу теснимым к смерти варягам. Но их оставалось уже немного, и подкрепления не было, а к изнеможённым русским приливали свежие силы ещё не вступавших в бой товарищей.
— Это вам не Ругодев! — кричал Терентий Лобарь.
Наконец, шведы попросили пощады.
Шлиппенбах выслал к царю вестника покорности и мира, прося позволения выйти из павшей крепости остаткам гарнизона и женщинам с детьми, дабы укрыться за стенами ещё не павшей шведской твердыни Ниеншанца, этого последнего стража Невы — теперь уже для русского царя не «чужой реки»…
Пётр великодушно дозволил смирившемуся врагу удалиться неуниженным, с воинской честью: взять из крепости, как бы на память, четыре пушки и выйти из стен уже «чужой» ему крепости с распущенными знамёнами и с барабанным боем.
Что может быть больнее для сердца воина, как подобное прощание с потерянным навсегда достоянием родины!..
Радость царя была безмерна:
«Моя, моя Нева! Моя дельта! Моё море!» — колотилось у него в душе.
Но когда его приближённые поздравляли «с знатною викториею», он с улыбкой удовлетворённого желания сказал:
— Жесток зело сей орех был, однако, слава Богу, счастливо разгрызен.
«Орешек» уже не существовал для Петра, он «разгрызен», не существовал и Нотебург: в уме его был только «ключ» в Неву.
— Да будет же теперь Орешек — Шлиссельбургом, — торжественно провозгласил он и сам прибил добытый у врага ключ к крепостным воротам.
Вместе с тем царь назначил Меншикова губернатором нового русского города.
Хорошенькая Марта думала, что на радостях её господин задушит её в своих объятиях.
— Ах, какой ты сильный, Петрушенька!.. Легче, милый, — шептала она, — не задави нашу «шишечку»…
— Смотри-ка, братцы, как сам батюшка-царь топором работает, н-ну!
— Да и Александра Данилыч не промах, ишь как садит топором-то.
…Так разговаривали между собой ратные люди, приготовляя штурмовые лестницы.
Дело в в том, что после иронического ответа госпоже Шлиппенбах и офицерским жёнам Нотебурга крепость продолжала упорно держаться.
В «Подённой записке» государь вечером приписал: «И с тем, того барабанщика потчевав, отпустил в город; но сей комплимент[170] знатно осадным людям показался досаден, потому что, по возвращению барабанщика, тотчас великою стрельбою во весь день на тое батарею из пушек докучали паче иных дней, однако ж урона в людях не учинили».
— …А мы чаяли, что ихний барабанщик покорность привёз, — продолжали разговаривать солдаты.
— Коли бы покорность, не жарили б так, а то зараз учали бухать, как только энтот отставной козы барабанщик в ворота шмыгнул…
— И впрямь — отставной козы барабанщик!
— Так для че он приходил, коли не с покорностью?
— Торговаться, стало быть. А как не выторговали ни синь-пороху, ну и осерчали и учали пуще жарить.
— А мне сказывал верный человек, что барабанщика подсылали ихние бабы, чтобы их выпустили без обиды.
— Вот чего захотели, сороки!
— То-то… А батюшка царь им в ответ: приведите-де к нам с собой муженьков своих…
— Ха-ха-ха! Вот загнул батюшка царь! Уж и загнул!
Между тем усиленная канонада продолжалась с обеих сторон.
— Ох, застанет нас тут зима, — жаловалась Марте мамушка-боярыня.
— Что ж, мамушка, нам тут холодно и зимой не будет, — утешала её девушка, — вот в палатках было бы не способно зимой… А как государь построил нам эти горницы, так по мне хоть бы и зимовать.
— Что и говорить, красавица! Тебе-то, молоденькой, все с полгоря, а старым-то костям на Москве спокойнее, — говорила Матрёна Савишна, мамушка-боярыня.
Но зимовать под Нотебургом не пришлось.
Упорство осаждённых начало выводить из себя государя.
— Не дожидаться же нам тут, как под Нарвой, прихода Карла, — сердился Пётр.
— Помилуй, государь, как ему к зиме в эку даль тащиться? — говорил Шереметев.
— Морем недалеко, а море не замерзает: надул ветер паруса, и он тут как тут, — продолжал государь.
И он решил скорей достать заколдованный «ключ».
Вночь на 11 октября он сам, в качестве капитан-бомбардира открыл такую адскую пальбу по крепости, что внутри её разом вспыхнуло во многих местах, а бреши в крепостных стенах делались все заметнее и заметнее.
— На штурм! — бесповоротно решил Пётр. — С Богом!
Работа закипела. Мигом переполненные ратными людьми карбасы с осадными лестницами, словно бесчисленные стаи воронов, обсыпали собою берега у крепости, и люди точно муравьи ползли на стены и в бреши, пробитые в башнях и в куртине[171], и завязался отчаянный бой.
Шведы геройски отстаивали свою твердыню и жизнь, но и русские жестоко остервенились, мстя за Нарву и за упорное сопротивление.
— Это вам не Ругодев! — хрипел от ярости богатырь Лобарь, прокладывая в бреши для себя и для товарищей улицу по трупам осаждённых.
В помощь русским явился пожар, который все жесточе и жесточе пожирал внутренности крепости, и шведы должны были отбиваться разом от двух беспощадных врагов: от огня и от русской ярости. Но потомки варягов не уступали.
Ожесточение с той и с другой стороны все возрастало, и отчаяние придавало невероятную силу теснимым к смерти варягам. Но их оставалось уже немного, и подкрепления не было, а к изнеможённым русским приливали свежие силы ещё не вступавших в бой товарищей.
— Это вам не Ругодев! — кричал Терентий Лобарь.
Наконец, шведы попросили пощады.
Шлиппенбах выслал к царю вестника покорности и мира, прося позволения выйти из павшей крепости остаткам гарнизона и женщинам с детьми, дабы укрыться за стенами ещё не павшей шведской твердыни Ниеншанца, этого последнего стража Невы — теперь уже для русского царя не «чужой реки»…
Пётр великодушно дозволил смирившемуся врагу удалиться неуниженным, с воинской честью: взять из крепости, как бы на память, четыре пушки и выйти из стен уже «чужой» ему крепости с распущенными знамёнами и с барабанным боем.
Что может быть больнее для сердца воина, как подобное прощание с потерянным навсегда достоянием родины!..
Радость царя была безмерна:
«Моя, моя Нева! Моя дельта! Моё море!» — колотилось у него в душе.
Но когда его приближённые поздравляли «с знатною викториею», он с улыбкой удовлетворённого желания сказал:
— Жесток зело сей орех был, однако, слава Богу, счастливо разгрызен.
«Орешек» уже не существовал для Петра, он «разгрызен», не существовал и Нотебург: в уме его был только «ключ» в Неву.
— Да будет же теперь Орешек — Шлиссельбургом, — торжественно провозгласил он и сам прибил добытый у врага ключ к крепостным воротам.
Вместе с тем царь назначил Меншикова губернатором нового русского города.
Хорошенькая Марта думала, что на радостях её господин задушит её в своих объятиях.
— Ах, какой ты сильный, Петрушенька!.. Легче, милый, — шептала она, — не задави нашу «шишечку»…
15
Вскоре после взятия Нотебурга и переименования его в Шлиссельбург государь уехал на зиму в Москву.
Прощаясь со своими военачальниками, с фельдмаршалом , Шереметевым и графом Апраксиным, царь сказал:
— Продолжайте начатое нами с Божией помощью дело, и Бог дарует нам полную викторию.
Те почтительно поклонились…
— А ты, Данилыч, — обратился Пётр к стоявшему тут же шлиссельбургскому губернатору, Меншикову, — распорядись заготовить в Лодейном Поле такое количество боевых судов, чтобы оными можно бы было запрудить всю Неву! Весною я прибуду сюда — и дельта Невы подклонится под мою пяту. Там я топором своим срублю новую столицу России и прорублю окно в Европу.
— Аминь! Аминь! Аминь! — восклицали военачальники.
Меншиков же добавил:
— И дальнейшие потомки, государь, назовут тебя… Державным плотником, а историки скажут: «Петром началась история России!..»
Зиму 1702/03 года государь провёл в Москве. Работа шла лихорадочно: радость первой победы у входа в «невские ворота», казалось, удесятеряла его силы…
Павлуша Ягужинский из-за своего рабочего стола украдкой наблюдал за ним и ликовал в душе: он боготворил эту гениальную силу.
Вдруг Павлуша заметил, что лицо царя озарилось счастливой улыбкой и губы его что-то шептали…
«Шишечка», — послышалось Ягужинскому; но что означает эта «шишечка», он даже в застенке на дыбе не выдал бы всеведущему князь-кесарю.
Значение этого слова было известно только самому царю да красавице Марте Скавронской, будущей императрице Екатерине I, Ягужинский же догадывался о роковом для кого-то (он знал — для кого) смысле этого таинственного слова.
— Павел, поди сюда, — позвал государь Ягужинского.
Пётр стоял в это время у одного стола, на котором лежал большой лист бумаги с чертежом, изображавшим топор.
— Видишь сей чертёж? — спросил государь.
— Вижу, ваше величество, топор.
— Так возьми сей чертёж и закажи по нём сделать топор из лучшей стали.
— Слушаю, государь.
— Знаешь в Немецкой слободе мастера Амбурха? — спросил Пётр.
— Знаю, государь.
— Так у него закажи.
В эту минуту в кабинет вошёл фельдмаршал Шереметев, наблюдавший в Москве за сбором и снаряжением войска к предстоящему весеннему походу.
— Вот топор себе заказываю, — сказал Пётр вошедшему с глубоким поклоном Шереметеву.
— Мало у тебя топоров, государь, — улыбнулся фельдмаршал, указывая глазами на столярные и плотничные инструменты царя.
— Это, Борис Петрович, особ статья, — улыбнулся Пётр, — сей топор будет всем топорам топор.
— Какой же это такой, государь, «топорный царь»? — улыбался и Шереметев.
— Этим топором я Москве голову усеку, — продолжал загадочно Пётр.
— За что такая немилость, государь? — спросил Шереметев.
— А за то, что она, как крот, в старину зарывается и от света закрывается… Сим топором я срублю для России новую столицу.
Глаза Петра вспыхнули вдохновением.
— Помоги, Господи! — поклонился боярин. — В коем же месте, государь, замыслил ты новую Москву строить?
— Не Москву, боярин, Москва Москвой и останется… А при устье Невы срублю мою столицу. И я срублю её сим топором, да и оконце в Европу прорублю.
— Дай, Господи! Одначе устье Невы надо ещё добыть.
— И добудем… Сколько ты успел собрать рати?
— Всего, государь, у меня рати тысяч двадцать: семеновцы с преображенцами, да два полка драгун, да пехоты двадцать батальонов.
— Сего за глаза достаточно… Как только грачи да жаворонки прилетят, так и выступай в поход.
— Слушаю, государь.
— А потом и я за тобой не замедлю.
С последними словами Пётр задумался. Шереметев почтительно ждал.
— Да вот что, Борис Петрович, — очнувшись от задумчивости, сказал Пётр, — возьми с собою в поход и царевича… Пора Алексею привыкать к воинскому делу… Зачисли его в Преображенский… у преображенцев есть чему поучиться.
— Слушаю, государь, — поклонился Шереметев.
Пётр опять задумался, вспомнив о царевиче.
«И в кого он уродился? — невольно думалось ему. — Точно кукушка в чужое гнездо его подбросила… Точно не моего он семени… Не по его голове будет шапка Мономахова, не по Сеньке шапка… Кабы „шишечка“…»
И лицо его опять просветлело.
Ягужинский стоял в нерешительности с чертежом в руках.
— Ты что, Павел? — спросил царь.
— Из какого дерева, государь, повелишь топорище к топору пригнать? — спросил Павлуша. — Из дуба али из ясени?
— Пальмовое… да из самой крепкой пальмы, — был ответ.
— И такой величины топор, государь, как здесь, на чертеже?
— Такой именно.
Шереметев взглянул на чертёж, и его поразили размеры топора.
— Воистину, государь, этот топор всем топорам царь, — сказал он, — ни одному плотнику с ним не справиться.
Прощаясь со своими военачальниками, с фельдмаршалом , Шереметевым и графом Апраксиным, царь сказал:
— Продолжайте начатое нами с Божией помощью дело, и Бог дарует нам полную викторию.
Те почтительно поклонились…
— А ты, Данилыч, — обратился Пётр к стоявшему тут же шлиссельбургскому губернатору, Меншикову, — распорядись заготовить в Лодейном Поле такое количество боевых судов, чтобы оными можно бы было запрудить всю Неву! Весною я прибуду сюда — и дельта Невы подклонится под мою пяту. Там я топором своим срублю новую столицу России и прорублю окно в Европу.
— Аминь! Аминь! Аминь! — восклицали военачальники.
Меншиков же добавил:
— И дальнейшие потомки, государь, назовут тебя… Державным плотником, а историки скажут: «Петром началась история России!..»
Зиму 1702/03 года государь провёл в Москве. Работа шла лихорадочно: радость первой победы у входа в «невские ворота», казалось, удесятеряла его силы…
Павлуша Ягужинский из-за своего рабочего стола украдкой наблюдал за ним и ликовал в душе: он боготворил эту гениальную силу.
Вдруг Павлуша заметил, что лицо царя озарилось счастливой улыбкой и губы его что-то шептали…
«Шишечка», — послышалось Ягужинскому; но что означает эта «шишечка», он даже в застенке на дыбе не выдал бы всеведущему князь-кесарю.
Значение этого слова было известно только самому царю да красавице Марте Скавронской, будущей императрице Екатерине I, Ягужинский же догадывался о роковом для кого-то (он знал — для кого) смысле этого таинственного слова.
— Павел, поди сюда, — позвал государь Ягужинского.
Пётр стоял в это время у одного стола, на котором лежал большой лист бумаги с чертежом, изображавшим топор.
— Видишь сей чертёж? — спросил государь.
— Вижу, ваше величество, топор.
— Так возьми сей чертёж и закажи по нём сделать топор из лучшей стали.
— Слушаю, государь.
— Знаешь в Немецкой слободе мастера Амбурха? — спросил Пётр.
— Знаю, государь.
— Так у него закажи.
В эту минуту в кабинет вошёл фельдмаршал Шереметев, наблюдавший в Москве за сбором и снаряжением войска к предстоящему весеннему походу.
— Вот топор себе заказываю, — сказал Пётр вошедшему с глубоким поклоном Шереметеву.
— Мало у тебя топоров, государь, — улыбнулся фельдмаршал, указывая глазами на столярные и плотничные инструменты царя.
— Это, Борис Петрович, особ статья, — улыбнулся Пётр, — сей топор будет всем топорам топор.
— Какой же это такой, государь, «топорный царь»? — улыбался и Шереметев.
— Этим топором я Москве голову усеку, — продолжал загадочно Пётр.
— За что такая немилость, государь? — спросил Шереметев.
— А за то, что она, как крот, в старину зарывается и от света закрывается… Сим топором я срублю для России новую столицу.
Глаза Петра вспыхнули вдохновением.
— Помоги, Господи! — поклонился боярин. — В коем же месте, государь, замыслил ты новую Москву строить?
— Не Москву, боярин, Москва Москвой и останется… А при устье Невы срублю мою столицу. И я срублю её сим топором, да и оконце в Европу прорублю.
— Дай, Господи! Одначе устье Невы надо ещё добыть.
— И добудем… Сколько ты успел собрать рати?
— Всего, государь, у меня рати тысяч двадцать: семеновцы с преображенцами, да два полка драгун, да пехоты двадцать батальонов.
— Сего за глаза достаточно… Как только грачи да жаворонки прилетят, так и выступай в поход.
— Слушаю, государь.
— А потом и я за тобой не замедлю.
С последними словами Пётр задумался. Шереметев почтительно ждал.
— Да вот что, Борис Петрович, — очнувшись от задумчивости, сказал Пётр, — возьми с собою в поход и царевича… Пора Алексею привыкать к воинскому делу… Зачисли его в Преображенский… у преображенцев есть чему поучиться.
— Слушаю, государь, — поклонился Шереметев.
Пётр опять задумался, вспомнив о царевиче.
«И в кого он уродился? — невольно думалось ему. — Точно кукушка в чужое гнездо его подбросила… Точно не моего он семени… Не по его голове будет шапка Мономахова, не по Сеньке шапка… Кабы „шишечка“…»
И лицо его опять просветлело.
Ягужинский стоял в нерешительности с чертежом в руках.
— Ты что, Павел? — спросил царь.
— Из какого дерева, государь, повелишь топорище к топору пригнать? — спросил Павлуша. — Из дуба али из ясени?
— Пальмовое… да из самой крепкой пальмы, — был ответ.
— И такой величины топор, государь, как здесь, на чертеже?
— Такой именно.
Шереметев взглянул на чертёж, и его поразили размеры топора.
— Воистину, государь, этот топор всем топорам царь, — сказал он, — ни одному плотнику с ним не справиться.