— Антихристом, — запинался Павлушка, — он, государь, Гришка, в том своём письме ругаясь, писал тебя, великого государя…
   — Так уж я и в антихристы попал, — нервно улыбнулся государь, — честь немалая.
   — Да он же, государь, Гришка, также и иные многие статьи тебе, государю, воровством своим в укоризну писал: и народом от тебя, государя, отступиться велел, и слушать тебя, государя, и всяких податей тебе платить не велел.
   — Вот как! — глухо засмеялся Пётр — С сумой меня пустить по миру велит! Вот тебе и «корабли». Ну?
   — А велел-де, государь, тот Гришка взыскать, вместо тебя, царём князя Михаилу Алегуковича Черкасского[108]
   — Ого! Ну, ну!..
   — Через того князя хочет народу нечто учинить доброе…
   — Так, так… Будем теперь в ножки кланяться Михайле Алегуковичу… Ну!
   — Да он же, государь, вор Гришка, для возмущения к бунту с тех своих воровских писем единомышленникам своим и друзьям давал-де письма руки своей на столбцах, а иным в тетратях, и за то у них имал-де деньги.
   Теперь Пётр слушал молча, величаво-спокойно, и только нервные подёргивания мускулов энергичного лица, оставшиеся у него ещё с того времени, когда он совсем юношей, чуть не в одной сорочке и босой, ночью ускакал из Преображенского в Троицкую лавру от мятежных приспешников его властолюбивой сестрицы Софьи Алексеевны, которая давно сидела теперь в заточении тихих келий Новодевичьего монастыря.
   — Все? — спросил он.
   — Нет, государь. Попадья сказывала, что он же, Гришка, о «последнем времени» и об антихристе вырезал две доски, а на тех досках хотел-де печатать листы, и для возмущения же к бунту, и на твоё, государево, убийство.
   — Убийство!
   — Так, государь, та попадья сказывала…
   — Ну?
   — Он-де, государь, Гришка, писал оное для того которые стрельцы разосланы по городам, и как государь пойдёт с Москвы на войну а они, стрельцы, собрався, будут в Москве… чтоб они выбрали в правительство боярина князя Михайлу Алегуковича Черкасского, для того-де, что он человек доброй и от него-де будет народу нечто доброе.
   — Так… Дай Бог, — иронически заметил Пётр — Все?
   — Нет, государь! Оная попадья ещё сказывала, будто тамбовский епископ Игнатий, будучи в Москве, с Гришкой о последнем веце, и об исчислении лет, и об антихристе…
   — Это обо мне-то?
   — О тебе, государь, разговаривал, и плакал, и Гришку целовал.
   — Так уж и архиереи… Вон куда яд досягает! А сие что? — спросил Пётр, указывая на лежавшие на столе тетради.
   — Попадья тож принесла.
   Царь взял тетради.
   — А! «О пришествии в мир антихриста и о летех от создания мира до скончания света», — прочитал он. — Так, так… А вот и «Врата»… Вижу, вижу… Это «врата» в Преображенский приказ, в застенок, на дыбу, — качал он головой. — Все?
   — Все, государь.
   Заметив, что денщик от страху едва стоит на ногах, царь отрывисто сказал:
   — Спасибо тебе, Павлуша, за верную службу А теперь ступай спать. А сам просмотрю сии тетрати. Да! Для чего твоя попадья к тебе заявилась с своим изветом, а не в Преображенский приказ, к князю-кесарю[109]?
   — Боялась, государь
   — Ну ступай…

2

   Царь, оставшись один, стал просматривать обличительные тетради.
   Долго в ночной тишине шуршала грубая бумага писаний фанатика. Пётр внимательно прочитывал и перечитывал некоторые места Он не мог не сознавать, что Талицкий с усердием изувера рылся в старинных книгах. Страницы пестреют ссылками на «Ефрема Сирина об антихристе», на «Апокалипсис», на «Маргерит»[110]. Фанатик всеми казуистическими изворотами старается доказать, что ожидаемый антихрист и есть Пётр Алексеевич.
   — Что он все твердит об «осьмом» царе? — сам с собой рассуждал Пётр — «Осьмый царь — антихрист… А Пётр осьмый: он и есть антихрист»… По какому же исчислению я осьмой царь? А! От Грозного Царь Иван Грозный, царь Федор, царь Борис Годунов, царь Шуйский, царь Михаил Фёдорович, царь Алексей Михайлович, царь Федор Алексеевич… Да, я осьмей Что ж из сего?
   И опять зашуршала бумага, долго шуршала.
   — Что за безлепица! И сему бреду пустосвята верят архиереи… О, бородачи! А они — пастыри народа!
   И он вспомнил случай с епископом Митрофаном.
   Царь приехал в Воронеж для наблюдения за стройкою кораблей для предстоящего похода под Азов[111].
   Архиерей встретил царя с крестом. Народные толпы заняли собою всю площадь у собора. Но внимание народа было, по-видимому, больше сосредоточено на маленьком, худеньком, тщедушном Митрофане.
   Наскоро осмотрев корабельные работы, с которыми Пётр очень торопил, чтобы с полой водой двинуться в поход, он, возвратись во дворец, послал Павлушу Ягужинского просить к себе Митрофана для переговоров о том же кораблестроении, так как Митрофан не только жертвовал Петру значительные суммы на постройку кораблей, но сам соорудил, оснастил и вооружил роскошное судно лично для царя.
   Когда Ягужинский явился к Митрофану с царским приглашением, Митрофан тотчас же пошёл ко дворцу. Народ, увидав любимого святителя, который кормил бедноту не только Воронежа, но и соседних селений, обступил своего любимца, теснясь к нему под благословение.
   Пётр видел из окна, как Митрофан повернул к фасаду и к крыльцу дворца и вдруг не то с испугом, не то с гневом остановился.
   Народ тоже как бы с испугом шарахнулся назад.
   И Митрофан не вошёл во дворец. Он быстро, насколько позволяли ему старческие силы и слабые ноги, повернул назад. Народ за ним.
   — Что случилось? Беги, Павел, узнай, в чём дело?
   — Государь! Его преосвященство сказал: «Не войду во дворец православного царя, когда вход в оный дворец оскверняют поставленные там еллинские идолы, и притом обнажённые».
   — А!.. Он осмелился ослушаться моего приказа!.. Так поди и скажи сему попу: если он не явится ко мне, то как преступника царской воли его ждёт казнь!
   Возвратился Ягужинский бледный, растерянный.
   — Что? Скоро явится ослушник?
   — Нет, государь… Он сказал: приму смерть, но не оскверню сан архиерея Божия, — с дрожью в голосе отвечал Ягужинский.
   — А! Так будет же смерть!
   …И там так же, как теперь здесь, в Кремле, глухо простонал соборный колокол. Долго, долго стоит в воздухе медленно затихающий стон меди… За ним другой, более отдалённый, но такой же зловещий, похоронный, доносится от другой церкви… Замер и этот в ночном воздухе… Ему отвечает откуда-то третий… Стонет и этот… Ясно, звонят по мёртвому, только не по простому…
   В полумраке сумерек царь видит в окно, что толпы народа, поспешно и видимо тревожно крестясь, стремятся к архиерейскому дому. Слышится смутный говор. По временам доносятся отдельные фразы.
   — Ох, Господи! По мёртвому звонят…
   — На отход души…
   — С чего бы это с ним?.. Давно ли видели его!..
   — Архиерей-батюшка помирает…
   — Поди умер уж… О, Господи!
   Прибежал Ягужинский, растерянный, бледный, дрожащий…
   — Что там? Что случилось?
   — Он в гробу, государь… в крестовой…
   — Кто в гробу?
   — Его преосвященство епископ Митрофан.
   — Помер? Преставился?
   — Нет, государь, жив…
   — Как жив! А в гробу?
   — В гробу, государь… Говорит: царь изрёк мне смерть, казнь… Слово царёво не мимо идёт… Сейчас буду служить себе отходную, на отход души.
   — Подай шляпу и палку.
   Сквозь расступившуюся толпу Пётр быстро вошёл в крестовую и невольно остановился, полный изумления и суеверного страха…
   Он увидел гроб, мёртвое, бескровное лицо… Простой сосновый гроб… Голова мертвеца покоится на белых сосновых стружках…
   Откуда-то слышатся стоны, плач…
   Свет от зажжённых свечей и паникадил поразительно отчётливо вырисовывает мёртвое лицо и cложенные на груди бледные худые руки с чётками.
   Вдруг мертвец открывает глаза…
   — Государь! — силится приподняться в гробу и в изнеможении опять падает на опилки.
   Пётр быстро подходит…
   — Прости меня, служитель Божий!
   Он осторожно берет Митрофана за руку и помогает ему приподняться.
   — Прости… Я в сердцах изрёк слово непутное… На сей раз пусть мимо идёт слово царёво. Я каюсь. Благослови меня, святитель…
   Все это вспомнил Пётр в уединении и тишине ночи и улыбнулся:
   — Переклюкал, переклюкал меня Митрофан.
   Он остановился перед подробною картою Швеции и обоих побережий Балтийского моря, внимание его особенно приковали устья Невы.
   — Дельта Невы — как дельта Нила… Александр Македонский основал свою новую столицу, Александрию, в дельте Нила, а я свою новую столицу водружу в дельте Невы!
   И Пётр стал по карте изучать эту дельту.
   — Все острова… А коликое число рукавов!.. Сии все имеют быть дыхательными органами для моей земли.
   Затем глаза его остановились на Ниеншанце, шведской крепости, стоявшей на месте нынешней Охты.
   — Худо место сие выбрали для крепости... Я не тут её воздвигну…

3

   Разоблачения попадьи Степаниды, доведённые Павлушей Ягужинским до сведения царя, возбудили страшное дело в царстве застенка и пыток, в Преображенском приказе, где над жизнью и смертью россиян властвовал наш отечественный Торквемада[112], свирепый князь-кесарь Ромодановский.
   Одновременно с попадьёй к князю-кесарю явился и придворный певчий дьяк Федор Казанец и поведал Ромодановскому то же самое, что попадья поведала Павлуше Ягужинскому, и страшное дело началось.
   Не далее как через две недели, приехав в Преображенский приказ, князь-кесарь спросил главного дьяка приказа.
   — По делу Гришки Талицкого все ли воры пойманы?
   — Все, княже-боярин, — ответил дьяк.
   — Вычти, кто имяны, — приказал Ромодановский.
   Дьяк принёс «дело» и, перелистывая его, докладывал:
   — Книгописец Гришка Талицкий, иконник Ивашка Савин, мещанской слободы церкви Адриана и Наталии пономарь Артамошка Иванов да сын его Ивашко, да Варлаамьевской церкви поп Лука.
   — Вишь, все одного болота кулики-пустосвяты, — презрительно пожал плечами князь-кесарь.
   — Боярин князь Иван Иванович Хованской, — продолжал докладывать дьяк.
   — Ну, это старая боярская отрыжка, из «тараруевцев»[113], — с улыбкой заметил князь-кесарь, — пирог на старых дрожжах… Ну?
   — Церкви входа в Иерусалим, в Китай-городе у Троицы на рву, поп Андрей и попадья его Степанида, — вычитывал дьяк.
   — Степаниде, по закону, первый бы кнут, да её государь не велел пытать, коли утвердится на том, о чём своею охотой донесла Ягужинскому, — заметил Ромодановский. — Чти дале.
   — Кадашевец Феоктистка Константинов, — продолжал дьяк, — племянник Талицкого Мишка Талицкий, садовник Федотка Милюков, человек Стрешнева Андрюшка Семёнов, с Пресни церкви Иоанна Богослова распоп[114] Гришка…
   — Кулик мечен — расстрига, — процедил сквозь зубы князь-кесарь. — Ну?
   — Хлебного дворца подключник Пашка Иванов…
   — Пашку я знавывал. Дале.
   — Чудова монастыря чёрный поп Матвей, углицкого Покровского монастыря дьячок Мишка Денисов.
   — Опять кулики пошли. Ну?
   — Печатного дела батырщик[115] Митька Килиллов да ученик Талицкого Ивашка Савельев.
   Дьяк кончил и ждал приказаний.
   — Ныне жду я набольшого кулика, Игнашку, тамбовского архиерея… Быть ему на дыбе, — покачал головою Ромодановский.
   Епископ Игнатий действительно был привезён из Тамбова в тот же день, но не в Преображенский приказ, а, по духовной подсудности, на патриарший двор.
   Патриархом в то время был престарелый Адриан[116].
   Прямо с дороги конвойные ввели тамбовского архиерея в патриаршую молельную келью. Дело было слишком важное, высшей государственной важности: не только хула на великого государя, но — страшно вымолвить! — проповедь о нём как об антихристе. Поэтому и расследование дела производилось с особенной спешностью и строгостью.
   Когда Игнатия ввели к патриарху, Адриан встал и сделал несколько шагов к вошедшему.
   — Мир святейшему патриарху и дому сему, — тихо сказал Игнатий и сделал земной поклон.
   Потом он приблизился к Адриану и смиренно протянул руки под благословение.
   — Благослови, отче святый.
   — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
   Патриарх сел. Игнатий продолжал стоять.
   — Ведомо ли тебе, архиерей, по какому «государеву слову и делу» привезён ты на Москву? — спросил Адриан.
   — Не ведаю за собою, святейший патриарх, никакого государева слова и дела, — отвечал Игнатий.
   — А знает ли тебя на Москве книгописец Григорий Талицкий? — снова спросил патриарх.
   Вопрос был так неожидан, что Игнатий точно от удара лицо пошатнулся и побледнел. Он сразу понял весь ужас своего положения.
   «Антихрист, антихрист», — трепетало в его душе. Патриарх повторил вопрос.
   — Книгописца Григория Талицкого я видел, — дрожащим голосом отвечал Игнатий.
   — А где?
   — На Казанском подворье перед поездом моим с Москвы в Тамбов, в Великий пост.
   — А о чём была твоя беседа с ним, Гришкою?
   — О божественном и о писании Григорием книг…
   — А что тебе, архиерей, говорил Гришка о великом государе? Не возносил ли он хулу на великого государя?
   Игнатий ещё больше побледнел.
   — От Гришки Талицкого хулы на великого государя я не слыхал, — почти шёпотом проговорил он.
   — И ты, Игнатий, на сём утверждаешься? — строго спросил Адриан.
   — Утверждаюсь, — ещё тише отвечал допрашиваемый.
   Патриарх подошёл к двери, ведшей в приёмную палату, и, отворив её, сказал приставу:
   — Привести сюда Гришку Талицкого.
   Талицкий был уже доставлен из Преображенского приказа.
   Немного погодя послышалось глухое звяканье кандалов, и Талицкий с оковами на руках и ногах предстал пред патриархом.
   — Знаем тебе сей инок-епископ? — спросил колодника Адриан, указывая на Игнатия.
   — Тамбовский епископ Игнатий мне ведом, — отвечал Талицкий.
   — И ты, Григорий, утверждаешься на том, что показал на епископа Игнатия в расспросе с пыток? — был новый вопрос.
   — Утверждаюсь.
   — И поносные слова на великого государя при нём, епископе, говорил ли?
   — Говорил.
   Положение архиерея было безвыходным. Запирательство могло ещё более запутать и привести в застенок, на дыбу.
   — Каюсь, — сказал он упавшим голосом, — те поносные слова он, Григорий, при мне точно говорил, и те слова я слышал, и к тем его, Григорьевым, словам я говорил: видим-де мы и сами, что худо делается, да что ж мне делать? Я немощен и, окромя тех тетратей, велел ему написать, чтобы мне в том деле истину познать.
   Он остановился. Казалось, в груди ему недоставало воздуху. Патриарх молча перебирал чётки. Талицкий стоял невозмутимо, и только в глазах его горел огонёк не то безумия, не то фанатизма.
   Архиерей как-то беспомощно поднял глаза к образам, а потом робко перевёл их на патриарха. Адриан ждал.
   — И он, Григорий, тетрати мне принёс, — продолжал Игнатий с решимостью отчаяния. — Денег ему за них два рубля я дал, а увидев в тех тетратях написанную хулу на государя, те тетрати сжёг, токмо того сожжения никто у меня не видел.
   Патриарх понимал, что дело слишком далеко зашло и без суда всего архиерейского синклита обойтись не может. Признание сделано. Епископ, слышавший хулу на великого государя и не заградивший уста хулителю, не отдавший его в руки правосудия, является уже сообщником хулителя. Мало того, он не только слушает хулу на словах, но велит изложить её на бумаге, а за это ещё даёт деньги тому, кто изрыгает страшную хулу на помазанника Божия.
   «Антихрист, великий государь, помазанник Божий, антихрист! Экое страховитое дело, внушённое адом! — содрогается в душе патриарх. — И кто же в сём адовом деле замешан? Архиерей Божий, его ставленник!»

4

   Через несколько дней князь-кесарь Ромодановский, проезжая во дворец мимо ворот патриаршей Крестовой палаты, увидел у тех ворот нескольких архиереев и остановился, чтобы спросить, по какому делу собирается синклит высших сановников церкви.
   — По делу Гришки Талицкого, книгописца, купно с тамбовским епископом Игнатием, — отвечал один из архиереев.
   — Добро, святые отцы, — сказал князь-кесарь, — после вашего праведного суда Игнатью, куда ни поверни, не миновать Преображенского приказу… Архиерей, епископ — на дыбе!
   Эти зловещие слова привели в ужас архиереев. Но Ромодановский ничего больше не сказал и поехал во дворец.
   Он застал царя и Меншикова над раскрытою картою.
   Пётр водил остриём циркуля по дельте Невы. Нева и её дельта стали с некоторого времени преследовать его как кошмар.
   — Великому государю здравствовати! — приветствовал царя Ромодановский.
   Он видел, что государь в хорошем расположении духа.
   — Эх, князюшка! — махнул рукою Пётр. — Моя песенка спета!
   — Что так, государь? — притворился удивлённым князь-кесарь.
   — Так… Не строить уж мне больше корабликов, не видать мне Невы, как ушей своих, — продолжал Пётр. — Снимут с меня, добра молодца, и шапочку Мономахову, и бармы и наденут на меня гуньку кабацкую да лапотки-босоходы.
   — Где ж это птица такова живёт, котора б заклевала нашего орла, что о двух головах? — улыбнулся князь-кесарь.
   — Да вот новый Григорий Богослов, а може, и Гришка Отрепьев…
   — Что у меня в железах сидит?
   — Да, может, и тамбовский, а то и вселенский патриарх Игнатий: они не велят народу ни слушаться меня, ни податей платить… Прости, матушка-Нева со кораблики!
   — К слову, государь, — сказал Ромодановский, — в те поры, как я спешил к тебе, к патриаршей Крестовой палате съезжались все архиереи, чтобы судить Игнашку, «вселенского патриарха», как ты изволил молвить.
   Глаза царя метнули молнии.
   — И обелят пустосвята долгогривые! — гневно сказал царь. — Знаю я их!.. Один токмо Митрофан воронежский другим миром мазан, да те, что из хохлов — Стефан Яворский да Димитрий Туптало, как мне ведомо, это люди со свечой в голове… А те, что из российских, все вспоены кислым молоком от сосцов протопопа Аввакума.
   — Не обелят, государь, — уверенно сказал Ромодановский, — повисит он, сей Игнашка, у меня на дыбе! Улики налицо.
   — Так, говоришь, судят? — уже спокойно спросил царь.
   — Судят, государь.
   — Не заслоняй мне Невы, Данилыч, своими лапищами, — сказал Пётр Меншикову, снова наклоняясь над картой.
   Над Игнатием действительно совершался архиерейский суд с патриархом во главе.
   Адриан и все архиереи сидели на своих местах, по чинам, а перед ними стоял аналой с положенными на нём распятием и Евангелием.
   Игнатий стоял, опустив глаза, и дрожащими руками перебирал чётки. Лицо его было мертвенно-бледно, и бледные, посиневшие губы, по-видимому, шептали молитву.
   — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — тихо провозгласил маститый старец, патриарх.
   — Аминь, аминь, аминь, — отвечали архиереи.
   — Епископ тамбовский Игнатий, — не возвышая голоса, продолжал патриарх, — пред сонмом тебе равных служителей Бога живого, перед святым Евангелием и крестом распятого за ны говори сущую правду, как тебе на Страшном суде явиться лицу Божию.
   Игнатий молчал и продолжал только шевелить бескровными губами. Было так тихо в палате, что слышно было, как где-то в углу билась муха в паутине. Где-то далеко прокричал петух…
   «Петел возгласи», — бессознательно шептали бескровные губы несчастного.
   — Призови на помощь Духа Свята и говори… Он научит тебя говорить, — с видимой жалостью и со вздохом проговорил Адриан.
   Дрожащими руками Игнатий поправил клобук.
   — Скажу, все скажу, — почти прошептал он. — Против воровских писем Григория Талицкого…
   — Гришки, — поправил его патриарх.
   — Против воровских писем Гришки, — постоянно запинаясь, повторил подсудимый, — в которых письмах написан от него, Гришки, великий государь с великим руганием и поношением. У меня с ним, Гришкою, совету не было; а есть ли с сего числа впредь по розыскному его, Гришкину, делу явится от кого-нибудь, что я по тем его, Тришкиным, воровским письмам великому государю в тех поносных словах был с кем-нибудь сообщник или кого знаю да укрываю, и за такую мою ложь указал бы великий государь казнить меня смертию.
   Пальцы рук его так хрустнули, точно переломились кости.
   — И ты, епископ тамбовский Игнатий, на сём утверждаешься? — спросил патриарх.
   — Утверждаюсь, — шёпотом произнесли бескровные губы.
   — Целуй крест и Евангелие.
   Шатаясь, несчастный приблизился к аналою и, наверное, упал бы, если бы не ухватился за него. Перекрестясь, он с тихим стоном приложился к холодному металлу такими же холодными губами.
   Тут, по знаку Адриана, патриарший пристав отворил двери, и в палату, гремя цепями, вошёл Талицкий.
   Взоры всех архиереев с испугом обратились к вошедшему. Это было светило духовной эрудиции москвичей, великий учёный авторитет старой Руси. И этот твёрдый адамант[117] веры, подобно апостолу Павлу, — в оковах!
   Некоторые архиереи шептали про себя молитвы…
   Но когда Талицкий, уставившись взглядом в мертвенно-бледное лицо Игнатия, смело, даже дерзко отвечал на предложенные ему патриархом вопросные пункты, составленные Преображенском приказе на основании показаний прочих привлечённых к делу подсудимых, и выдал такие подробности, о которых умолчал Игнатий, архиереям подумалось что Талицкий и их обличает в том же, в чём обличал тамбовского епископа.
   И многие из сидевших здесь архиереев видели уже себя в страшном застенке, потому что и они глазами Талицкого смотрели на все то, что совершалось на Руси по мановению руки того, чьё имя, называемое здесь Талицким, они и в уме боялись произносить.
   Наконец, затравленный разоблачениями Талицкого до последней потери воли и сознания, Игнатий истерически зарыдал и, закрыв лицо руками, хрипло выкрикивал, почти задыхаясь:
   — Да!.. Да!.. Когда он, Григорий…
   — Гришка! — вновь поправил патриарх…
   — Да! Да! Когда он, Гришка… те вышесказанные тетрати… «О пришествии в мир антихриста» и «Врата»… ко мне принёс… и, показав… те тетрати передо мною… чел и рассуждения у меня… просил в том… Видишь ли ты, говорил он, Григорий…
   — Гришка! — строго остановил патриарх.
   — Да… видишь ли-де ты, что в тех тетратях писано… что ныне уже все… сбывается…
   «Воистину сбывается», — мысленно, с ужасом, согласились архиереи.
   Игнатий, обессиленный, остановился, но пристав заметил, что он падает, и подхватил несчастного.
   По знаку патриарха молодой послушник принёс из соседней ризницы ковш воды и поднёс к губам Игнатия. Тот жадно припал к воде.