— Да чем тут бояр ждать, гайда в Вознесенское, покуда там сила великая не собралася, — предлагали более отчаянные головы.Но их не послушали.
   И у многих с первыми лучами рассвета отваги поубавилось, стали приходить более благоразумные мысли.
   Часть стрельцов из начальных людей, окружённые также и рядовыми, ещё ночью ворвалась в покои самого патриарха, в его Крестовую палату, где он сидел уже облачённый, услыхав о приближении незваных гостей, старых знакомых по майским бесчинствам и разбоям.
   — За нас постой, отец патриарх, — кричали все, кто проник в палату, — грамоты пиши на Украину, во все города, шли бы казаки не к государям, а сюда на Москву, тебе и нам на помочь. А не захочешь, с боярами заодно встанешь, — тебя, гляди, не помилуем. Нам своя шкура всево дороже…
   — Чада мои, — взмолился Иоаким. — Хиба ж послухают мене украиньци? Давно я оттуда. И не знают, мабудь, там, шо я и сам украинець… Всуе помыслили. Лучче Бога да государей просыть, не покарали бы вас за буйство…
   — Поди ты, старец… Што разумеешь?.. Гайда, братцы, упредим бояр, на Воздвиженское.
   — Не спеши в петлю, сама придёт. Пождем, што от бояр, каки вести будут? — останавливали другие нетерпеливых товарищей…
   Так время прошло до рассвета.
   Вдруг топот коней и голоса послышались перед палатами патриарха.
   — Иди, иди к святейшему. Поглядим, каки таки грамоты у тебя, — кричали возбуждённые, хриплые голоса.
   Стоящие у застав караульные не спали всю ночь, но все ж перехватили посланца царского, стольника Зиновьева.
   — Вот, читай на голос, отче, што пишут тебе государи, — потребовали стрельцы, подавая послание Иоакиму.
   Он сломил печати и прочёл вслух извещение о казни Хованского.
   Когда дошло до места, где говорилось, как старик Хованский обвинил московскую надворную пехоту в заговоре против царей, — так и всколыхнулись все, кто был здесь. Тут же прочёл патриарх приложенный к письму царей донос на Хованского.
   — Неправда все то… Быть тово не может!
   — Слухайте ж дале, чада мои, — остановил их патриарх. Конец послания обещал полное прощение надворной пехоте и забвение всем, если стрельцы перестанут волноваться, не станут слушать прелестных слов и лукавым письмам веры не дадут.
   — Слыхали мы посулы всякие… Пока у нас спицы железные в руках — потоль мы не в дураках. А сложим свои рогатины — тут и бери нас голыми руками. Не на таких напали… Слышь, батько, пиши ты государям: смуты-де никакой нет. Служить мы им волим по-прежнему, как и родителям ихним служивали. А без опаски тоже не мочно. Вон государи силу какую — войско сбирают… Москву покинули… Пошто это? Пущай назад ворочаютца. Мы им крест целовали — и страху пусть не имут. А покуль государей на Москве не будет, все думаетца нам: против нас гневны, на нас пойти сбираютца.
   — И що вы, чада мои. Хиба сами не знаете: пора осенняя, издревле-те звычай у государей шествовать во святу обитель тую к памьяти преподобного отца Сергия. А о прошении вашем им на Москву буты у скорости я писать стану царям. От архимандрит Адриан с Зиновьевым и повезуть мои грамоты.
   — Ладно. Да ты нам, слышь, почитай, што писать станешь.
   Быстро было составлено послание Иоакима к царям, конечно, в том смысле, как требовали стрельцы. Отдал он при выборных пакет Зиновьеву и Адриану, и те поехали в лавру. Но не знал никто, что патриарх наедине дал устный наказ посланцам своим.
   — Що було тута — сами бачили, — говорил он обоим. — Так и сдоложить их царским величествам и самой царевне. А ихаты сюды пока невдобно и опасно. Як час придеть, я знать дам государям. Беречися треба стрельцов, усе помышляют, буи, о побиении невгодных им бояров…
   Но и без советов осторожного старика Софья знала, как нельзя доверять обещаниям стрельцов.
   А надворная пехота первый день до глубокой ночи не покидала улиц и площадей. Ожидая нападения, стрельцы загородили надолбами, прочными нагромождениями проезды к Кремлю, укрепили Земляной городок и Китай-город, семьи свои перевели в Кремль. Неумолчно на улицах раздавалась пальба из ружей и пушек, отчасти для устрашения врагов, а в то же время и для поддержания бодрости у самих стрельцов.
   Привычные ходить в бой под чьим-нибудь началом, теперь стрельцы своего ближайшего начальства не слушали, не доверяли ему, друг с другом спорили из-за каждого пустяка… И только боязливо думали, что все принятые меры, конечно, не спасут, когда цари со всей земской силой пойдут на них, как на новых опричников.
   Но и у Троицы было не совсем спокойно. Начинать междоусобье не хотел никто. И снова прискакал посол царский, думный дворянин Лукьян Голован, на Москву.
   «Строго приказываем, — объявляла от имени царей Софья, — смирить себя. Всполоху и страхов по Москве не вчинять, за Хованских не заступаться. И тогда гнева не будет на надворную пехоту от государей. А судить изменников — им, государям, от Бога власть дана…»
   Прочитав послание, патриарх от себя, по поручению царевны, объявил:
   — За смятение опалы на вас не буде. Не вы, а Ивашка Хованский молодой виною в тим вашем шатании. На него и кара. А вы челом бейте государям. Пошлыть от кожнего[86] полка по двадцать хотя чоловик луччей братии, нехай повинятца за усих. От усе кинчится миром та ладом, по слову Божию.
   Боярин Михаил Петрович Головин, явившийся на Москву, чтобы привести в порядок и взять в свои руки военную силу иноземную и слободских людей, не приставших к волнениям стрельцов, то же самое подтвердил.
   Не сразу решились стрельцы послушать доброго совета: каждый день сбирались на свои полковые сходы. Старые стрельцы, бородачи, по-детски обливались слезами и причитали:
   — Конец приходит нашим слободам, нашей вольности… Сами на смерть первых товарищей посылать сбираемся… Вон уж последние смерды, торгаши базарные, холопы боярские, слуги кабальные и те над нами потешатца стали. Толкуют: «Не вам бы, мужикам, володеть разумными почестными[87] людьми, князьями да боярами. Не вам великим государям указывать.» А давно ль то время было, не далеко ушло, когда и вся Москва нам в ноги кланялася.
   Кинулись к патриарху стрелецкие головы.
   — Не иначе пойдём к царям, как пошлёшь, батько, с нами владыку, какой получче. Пусть молит за нас царей:.. Не казнили бы лютою смертью А мы языком работать не горазды. Все больше саблею государям служивали. Уж ты не оставь нас, батько!
   — От як нужда — и я став батькой.. А то сбиралыся распопа безумного на моё место постановить, — не удержался от упрёка патриарх. — Ну, та я зла не помню. Бог простит. А пошлю я з вами митрополита Ларивона суздальского. Зело разумен муж тай царям угодный. Вин вас отмолит…
   Как на явную смерть шли выборные к лавре, окружая колымагу Иллариона. Каждый отряд войск, собранных Софьей, какой попадался на пути, стрельцы принимали за облаву, посланную на них.
   Село Воздвиженское, в десяти верстах от Троицы, было полно войск.
   — Тут нам и конец, — решили между собой стрельцы.
   И многие из них тайно вернулись в Москву.
   — Вы откуда? — спросили беглецов.
   — Да с плахи сорвались, из петли ушли. А другие все — и на том свете уже…
   Плач и ужас воцарились в слободах.
   А посланники стрелецкие в это самое время были уже в лавре и стояли понуря головы перед разгневанной царевной Софьей.
   — Не пускают вас цари на очи свои. Больно и скорбно им. Люди Божие, — сверкая глазами, заговорила она. — Как вы не убоялись Бога, подняли руку на благочестивых государей своих, на их царский дом, на синклит боярский? Али забыли своё крёстное целование многократное? Не помните милостей деда, отца и братьев наших, што выше меры на вас изливалися? Для чего возмутились? Пушки вывезли, припас военный разобрали… По Москве с ружьём ходите, круги[88] завели злосоветные по-старому. Москва — не Дон, не Астрахань. Вы — не вольница понизовая. Вот к чему привело своевольство ваше: со всех концов земли собралось воинство ратное для вашего укрощения, на защиту державы нашей. Трепещите, злодеи. Недостойны и зреть лица царского. Именуете себя слугами нашими, а где покорность и служба ваша? Мятеж и своеволие — только и видны от вас…
   Ниц упали выборные, стали молить о прощенье, обещая все поправить, все вернуть, что взято из казны, и выдать злодеев, кто бы ни пытался смущать их.
   Тридцатого сентября вернулись в свои слободы выборные и были встречены, как воскресшие из мёртвых.
   Сейчас же все, что было захвачено в арсеналах, стрельцы вернули начальству и написали от имени всех полков слёзные покаянные грамоты.
   В день Покрова Богородицы[89] стрельцы снова били челом Иоакиму:
   — Будь наново нам покровом, с Пречистой Матерью Господа, — пошли с выборными и со слезницами[90] нашими владыку повиднее. Уж больно за нас хорошо заступался твой Ларивон. Из петли вытаскивал, прямо надо сказать.
   Теперь поехал с ними в лавру Адриан.
   Примирение совершилось. Стрельцы согласились подписать все, чего ни потребовала царевна. Кроме того, они же, конечно, по наущению бояр, били челом Софье:
   — Дозволь, царевна с обоими государями, разломать той столб, што на Пожаре стоит, штоб не было от иных государств царствующему граду стольному, Москве, зазорно. Лучше и памяти не иметь о том, што было. И молодых наших охальников подбивать той столб на озорства не станет…
   Конечно, позволение было дано.
   Второго ноября стрельцы Ермолаева полка явились на Красную площадь и срыли до основания позорный этот столб, прославлявший мятеж и убийства, совершённые ради личных целей и по воле той же царевны Софьи, которая, когда понадобилось, умела живо справиться со своими прежними единомышленниками— стрельцами.
   Так, после живых двух главных свидетелей и пособников её коварных дел, после Хованских, был уничтожен и каменный свидетель происков лукавой, властолюбивой царевны, «царь-девицы», как уже стали звать Софью и в народе.
   Власть над стрельцами была передана осторожному и ловкому Шакловитому, который на деле доказал, каким умелым и непритязательным на вид пособником может служить в самых опасных и сложных положениях государственной жизни.
   Шестого ноября двор торжественно вступил в Москву, и все, казалось, было забыто…
   Почти полгода непрерывных волнений, убийств и мятежа утомили всех.
   Казна пустовала. Люди мирные страдали от лишений и вечного страха за свою жизнь, имущество и свободу…
   Доносы, подозрительность, как ядовитое море грязи, разлились по лицу земли за это время, и все задыхались в смрадном воздухе, полном испарений крови и слез.
   Поэтому Софье было легко понемногу приступить к осуществлению широко задуманного плана.
   Всюду на первые места в управлении царством посажены были преданные ей люди или ничтожные и безликие, слепо готовые исполнить всякий приказ свыше.
   Иван Милославский ведал приказами: Судебным, Челобитным, Иноземским, Рейтарским и Пушкарским. От него зависели суд и расправа в главных русских городах, начальство над иноземными войсками, над всей артиллерией, над рейтарскими и иными полками, кроме стрелецких, и над крепостями. Василий Голицын, кроме Посольского приказа, получил в ведение Малороссию, слободские полки, Новгород, Пермь, Смоленск, Киевскую лавру и иные важнейшие монастыри, богатые казною и влиянием на народ, заведовал иноземными храмами в России и даже склонялся к католическому блеску и формам церкви, получил и Немецкую слободу в Москве, а равно и всех торговых иноземцев, в качестве верховного консула по торговым оборотам, совершаемым в чужих краях. В 1686 году умер Милославский, и все приказы, оставшиеся без начальника, Софья поручила Голицыну. Таким образом, он фактически стал главой всей правительственной машины, диктатором, без объявления о том, и сам же водил войска в походы.
   Шакловитому, кроме Стрелецкого приказа, царевна поручила и Сыскной приказ, Тайную канцелярию свою.
   Безродные и не особенно способные, но послушные люди занимали иные важнейшие посты. В Разряде, исполнявшем обязанности генерального штаба, сидел думный дьяк Василий Семёнов. Окольничий, худородный дворянин Алексей Ржевский ведал финансами России в качестве начальника Большой казны и Большого прихода.
   Удельное ведомство, так называемый тогда Большой дворец, поручен был не одному из первых бояр, а простому окольничему из рядовых, Семёну Толочанову. Он же оберегал и всю государственную сокровищницу, Казённый двор.
   Земские дела вёл думский дьяк Данило Полянский, в Поместном приказе дворянские, вотчинные дела вершил окольничий Богдан Палибин.
   Если эти скорее прислужники, чем сановники большого государства, и были удобны, как послушное орудие, то, с другой стороны, положиться на них было невозможно в случае решительного столкновения с какой-нибудь опасностью.
   Софья скоро узнала это на самой себе. Постепенно раскручивая пружину, туго затянутую для неё стрелецкими волнениями в малолетство царей, Софья, уже через месяц после возвращения в Москву стала всюду показываться на торжественных выходах наравне с царями.
   Сильвестр Медведев и иные придворные льстецы-борзописцы не только слагали в честь царь-девицы оды и панегирики, Шакловитый постарался выполнить в Амстердаме хороший гравированный портрет её, в порфире и венце. Был прописан титул, как подобает царице-монархине: «Sophia Alexiovna, Dei gratia Augustissima». Копии портрета на Государственном орле[91] печатались и в Москве, в собственной печатне Шакловитого.
   Пётр видел, как сестра посягает на царскую власть вопреки воле народа, воле покойного Федора Но что было делать? И он молчал. Только царица Наталья отводила душу у себя в терему, обличая замыслы царевны.
   Однако и тут нашлись предательницы, две постельницы Натальи — Нелидова и Сенюкова. Они дословно пересказывали Софье все толки о ней, все, что слышали в теремах Натальи.
   — Пускай рычит медведица. Когти да зубы надолго спилены у ней…— отвечала рассудительная девушка, но приняла все к сведению.
   И только через два года, в 1685 году, решилась открыто объявить себя не помощницей в государских делах малолетним своим братьям, а равной им, полноправной правительницей земли.
   И вот с тех пор на челобитных, подаваемых государям, на государственных актах и посольских грамотах повелено было ставить не прежний титул, а новый, гласящий:
   «Великим государям и великим князьям, Иоанну Алексеевичу. Петру Алексеевичу, и благородной великой государыне, царевне и великой княжне, Софье Алексеевне, всея Великия и Малыя и Белыя России С а м о д е р ж ц а м…»
   И на монетах с одной стороны стали чеканить её персону.
   Три года после того спокойно правила царевна, хотя и смущало её поведение Петра.
   И почти сразу положение круто изменилось.
   Ещё до майской маеты и мятежа Наталья с Петром при каждой возможности выезжала из Москвы в Преображенское, возвращаясь лишь на короткое время в кремлёвские дворцы, когда юному царю необходимо было появляться на торжествах и выходах царских.
   А после грозы, пролетевшей над этим дворцом, сразившей так много близких, дорогих людей, и мать, и сын с дрожью и затаённой тоской переступали порог этих палат, когда-то милых сердцу по светлым воспоминаниям той поры, когда был ещё жив царь Алексей.
   В Преображенском, почти в одиночестве, окружённые небольшой свитой самых близких людей, в кругу родных, какие ещё не были перебиты и сосланы в опалу, тихо проводили время Наталья и Пётр.
   Мать всегда за работой, ещё более сердобольная и набожная, чем прежде, только и видела теперь радости что в своём Петруше.
   А отрок-царь стал особенно заботить её с недавних пор. Во время мятежа все дивились, с каким спокойствием, внешне почти равнодушно, глядел ребёнок на то, что творилось кругом.
   В душу ребёнка заглянуть умели немногие. Только мать да бабушка чутьём понимали, что спокойствие это внешнее, вызванное чем-то, чего не могли понять и эти две преданные Петру женщины.
   Но в Преображенском, когда смертельная опасность миновала, когда ужасы безумных дней отошли в прошлое, Пётр как-то странно стал переживать миновавшие события.
   — Мама, мама, спаси… Убивают! — кричал он иногда, вскакивая ночью с постели, и мимо дежурных спальников, не слушая увещаний дядьки, спавшего тут же рядом, бежал прямо в опочивальню Натальи, взбирался на её высокую постель, зарывался в пуховики и, весь дрожа, тихо всхлипывал, невнятно жаловался на тяжёлый кошмарный сон, преследующий его вот уже который раз. — Матушка, родненькая… Знаешь… Такой высокий… страшный… Вот ровно наш конюх Исайка, когда он пьян… И рубаха нараскрыт… Глазища злые… Софкины глаза, как на тебя она глядела… Помнишь… И я на троне сижу… Икона надо мною… Я молюся… А он подходит — нож в руке… Я молюся… А он и слышать не хочет… Нож на меня так и занёс… Вот ударит… Я и проснулся тут… Уж не помню, как и к тебе. Ты скажи князю Борису, не бранил бы меня, — вспомня вдруг о дядьке, Борисе Голицыне, просит мальчик.
   — Христос с тобой… Ну, где ж там?! Пошто дите бранить, коли испужался ты? Не бусурман же Петрович твой… Душа у нево… Спи тута, миленький… Лежи… А утром — и вернёшься туды…
   — Ну, мамочка, што ты… Я уж пойду. На смех подымут. Ишь, скажут, махонький… К матушке все под запан… Я уж большой… Гляди, почитай, с тебя ростом…
   — А хоть и вдвое. Все сын ты мне, дите моё родное… И никому дела нет, што мать сына спокоит… Не бойся, миленький… Вот оболью тебя завтра с уголька, и не станут таки страхи снитца…
   — Да не думай, родимая… Не боюся я… Наяву будь, я бы не крикнул, не испужался… Сам бы ево чем. А не устоять, так убечь можно… Я не боюсь. А вот со сна и сам не пойму, ровно другой хто несёт меня по горнице, да к тебе прямо.
   — Вестимо, ко мне… Куды же иначе… Себя на куски порезать дам, тебя обороню… Недаром меня сестричка твоя медведицей величает… Загрызу, хто тронет моё дитятко.
   И Наталья старалась убаюкать мальчика, который понемногу успокаивался и начинал дремать.
   — А што, матушка, как подрасту я, соберу рать, обложу Кремль, Софку в полон возьму, к тебе приведу. Заставлю в ноги кланятца. И потом штобы служила тебе, девкой чернавкой твоей была… Вот и будет знать, как царство мутить… Наше добро, отцовское и братнее, у нас отымать… Вот тода…
   — Ну, и не в рабыни, и то бы хорошо. Смирить бы злую девку, безбожную… Да сила за ей великая. И стрельцы, и бояре… Все её знают, все величают. Всем она в помогу и в пригоду. Вот и творят по её…
   — Пожди, матушка. И я подрасту — силу сберу, рать великую… И по всей земле пройду, штобы все узнали меня… И скажу: «Я царь ваш. И люблю вас. Своё хочу, не чужое. И править буду вами по совести, как Бог приказал, а не по-лукавому, как Софья вон с боярами своими, с лихоимцами». Все наши, слышь, челядь, и то в один голос толкуют: корысти ради Софка до царства добираетца… А што я мал… Ништо!.. Подрасту — и научусь государить… Про все сведаю, лучче Софьи грамоту пойму… Вот её и знать не захочет земля… и…
   — Ладно, спи… Пока солнце взойдёт, роса глаза выест, так оно сказывают… Спи, родименький. Господь тебя храни…
   И Пётр засыпал, овеянный лаской матери, успокоенный тем, что над ним стоит, как ангел-хранитель, эта страдалица-мать.
   Наутро мальчик вставал, немного усталый, словно после трудной работы, и потом целыми днями ходил задумчивый, озабоченный.
   Учился он внимательно, но порой словно и не слушал объяснений Менезиуса и других учителей своих.
   — Што с тобой, царь-государь, скажи, Петрушенька? — обращался к мальчику Стрешнев или другой дядька.
   — Сам не знаю. Все што-то словно вспомнить я хочу, а не могу И оттого не по себе мне. Ровно камень на груди лежит… А слышь, скажи, Тихон Никитыч, много ль всех стрельцов на Москве?
   — Не мало. Девятьнадесять тыщ, а то и боле наберетца…
   — О-ох, много… Хоть и не очень лихие в бою они… Больше на посацких хваты, у ково ружья нет… А все же, коли добрых воинов на их напустить, меней чем шесть либо семь тысящ не обойтися, штобы побить их вчистую.
   — Ты што же, аль не собираешься?..
   — Соберусь, когда пора придёт, — совсем серьёзно, глядя на воспитателя, отвечает мальчик. — Аль ты не видел, што они, собаки, на Москве понаделали? И по сей час ещё не заспокоились. Я им не забуду… Эх, кабы иноземная рать не такая была. Вон, слышь, што Гордон али иные сказывают: «Наше дело — с иноземными войсками воевать. А што у вас, в московской земле, недружба идёт, нам в то нос совать непригоже. В гостях мы у вас — и хозяевам не указ…» Слышь, Тихонушка, энто выходит, хотя убей меня на ихних глазах, им дела нет?..
   — Ну, не скажи, Пётр Алексеевич… Тово они не допустят. А ино дело, и правда в их речах. Однова — они за правое дело станут. А другой раз, гляди, и ворам помогу дадут. Лучче уж их не путать нам в свои дела, в московские…
   Опять задумался мальчик.
   — А слышь, ежели земскую рать собрать. Её спросить: можно ли так быть, штобы девка-царевна, поправ закон всякий, рядом с братьями-царями на трон лезла? Не было тово у нас. И быть не должно…
   — Погляди, мой государь, и ответ себе увидишь. Написали вы, государи, грамоты. А посланы энти грамоты по городам ею, царевною-девицей, не мужем-государем. И всё же пришли на помощь дворяне, и рейтары, и копейщики, городовые служивые… Им царство да державу надо знать, землю боронить. А хто ту державу в руках держит, почитай, им и все едино. Не больно начетисты. Правды не ищут. Было бы жито в закромах да сусло в браге…
   — Вот, и то нехорошо, Тихонушка. Я сметил: што разумней, умней, ученей человек, то он учтивей и ко всему доходчивей… Как сам царить буду, повелю всем науку знать всякую… Вон как, сказывают, в чужих землях заведено. Редко хто и не книжный бывает, не то мужики, а и бабы простые. А у нас и попы, бают, есть, што Псалтири кверху пяткой читают…
   — Есть, есть, што греха таить.
   — Ну, добро… Я подумаю… Я уж што-либо да измыслю. Нельзя же так…— с наивной убеждённостью проговорил мальчик.
   И он надумал, гениальным чутьём своим уловил, что надо делать, как создать силу, свою, русскую, преданную ему, Петру, для восстановления справедливости в семье Петра, для восстановления правды по всей земле Русской и порядка в управлении царством.
   Потолковал на досуге Пётр с несколькими из мальчуганов-сверстников, с которыми по большей части играл в войну:
   — А нет ли у тебя ково из родни постарше, хто охоч был бы с нами потешитца? Пришло мне на ум взаправдашнее ученье воинское наладить. Вон меня хотят, как подрасту, на войну посылать с ратниками, землю оборонить. А я ничево и знать не буду… Зови, коли знаешь, хто захочет…
   — Ладно. А жалованье какое?
   — Какое солдату полагаетца… Да сверх тово — от себя дам, — хватит. Уж сыт будет. А и дело будет не велико. Ты приводи. Мы столкуемся…
   А сам потом к матери и к дядькам обратился, им то же повторил, что и товарищам говорил, и прибавил:
   — Научусь на малом, большое буду знать. Мне так учители мои не однова сказывали.
   Прослезилась Наталья.
   — Господь почиет на тебе, дитятко моё роженое. Дите и забаву в дело ставит. Потешайся. Все дам, што потребуешь. Свои выложу гроши последние. Да и то сказать, — как бы нащупывая мысль сына, прибавила Наталья. — Из этих потешников, конюхов твоих, гляди, охрана добрая подровняетца для тебя же…
   Так были основаны потешные полки: Преображенский и Семеновский, окончательно сформированные Петром в марте 1687 года.
   Сначала на Москве не обратили внимания на затеи мальчика.
   Тем более что и военные игры сменялись у Петра сплошь и рядом весёлыми песнями, детскими играми, даже плясками. А когда мальчик подрос и его парни потешные стали обрастать бородами и усами, появилось на сцене для оживления и пиво, и мёд, и винцо порою.
   — Девушка — пей, да дельце разумей, — говорил молодой инструктор нового войска и не мешал забавам своих потешных, их весёлым пирушкам и посиделкам.
   Зато и эти потешные, очень скоро посвящённые во все тонкости полевого и крепостного строя, готовы были душу положить по единому слову своего царя и рядового, каким вступил в полк державный его основатель.
   Инструкторы из иностранцев, которых подбирал образованный, тактичный и знающий людей Борис Голицын, дали постепенно войску потешных всю выправку и военные познания, какими обладали лучшие западные войска.
   Даже своя артиллерия и фейерверкерский отряд завёлся в потешных полках.
   Тут Софья сразу широко открыла глаза на невинную, как сначала казалось, затею брата, постепенно вырастающую в величине и представшую перед ней как готовое ядро преданной Петру военной силы.
   И, главное, устремя внимание на внешнюю политику, на военные столкновения у крымских пределов и в других местах, Софья упустила момент, когда можно было ещё все привести к нулю и запретить брату играть в такие опасные потехи… Но когда Софья оглянулась, Петру было уже пятнадцать лет, потешных насчитывалась не одна тысяча человек, с настоящими опытными начальниками… И оставалось мириться с фактом, ожидая, что будет дальше.
   Ждать Софье пришлось недолго.
   Хотя Пётр занимался не одним военным строительством, а волей случая, как сам о том написал, пристрастился и к воде, ездил на Переяславльское озеро, строил своими руками и спускал там галиоты[92] и корабли военные, но все, что делалось в государстве и за пределами его, не ускользало от внимания крупного юноши, каким стал в пятнадцать лет царь, выглядевший и на все двадцать.