6

   И пани Кочубеева, и отец, и Мазепа стали успокаивать рыдавшую Мотреньку.
   — Доненько моя! Та се ж воно так тильки у думи спивается, — утешала пани Кочубеева свою дочку, гладя её головку, — може, сего николы не було.
   — Тай не було ж, доню, моя люба хрещеныця, — утешал и гетман свою плачущую крестницу — Не плачь, доню, вытри хусточкою очыци.
   — От дурне дивча! — любовно качал головою Кочубеи. — Ото дурна дытына моя коханая!
   Мотренька несколько успокоилась и только всхлипывала. Ягужинский сидел бледный и нервно сжимал тонкие пальцы. Стольник благосклонно улыбался.
   — Може, мени вже годи панночку лякаты? —проговорил кобзарь. — То я с вашои ласкы, ясновельможне паньство, и пиду геть?
   — Ни-ни! — остановила его пани Кочубеева. — Нехай Мотря прывыка, вона козацького роду. За козака и замиж виддамо… Вона вже й рушныки прыдбала.
   Мазепа сурово сдвинул брови, увидав, что при слове «рушныки» Мотренька улыбнулась и покраснела.
   — Ну, сидай коли мене та слухай, — сказала пани Кочубеева, поправляя на её только что сформировавшейся груди кораллы и дукачи. — А ты, диду, спивай дали.
   — Ге-эй-гей-гей! — опять вздохнула старческая грудь, опять зарокотали струны, и полились суровые, укоряющие слова:
 
И тее промовляли,
Одтиль побигали.
А менший брат, пиший-пихотинець,
За кинними братами вганяе,
Словами промовляе, сльозами обливае:
«Братики мои ридненьки, голубоньки сивеньки!
Колы ж мене, братця, не хочете з собою брати,-
Мени з плич голивоньку здиймайте,
Тило моё порубайте, у чистим поли поховайте,
Звиру та птици на поталу не дайте».
 
   — Видный! — тихо вздохнула Мотренька. — Ото браты!
   Эта наивность и доброта девушки так глубоко трогали Павлушу Ягужинского, что он готов был броситься перед нею на колени и целовать край её спиднычки[163].
   — У тебе не такый був брат, — улыбнулась дочери пани Кочубеева, — та не дав Бог.
   Снова настала тишина, и слышен был только перебор струн, а за ним суровое слово порицания братьям бессердечным:
 
И ти браты тее зачували,
Словами промовляли:
«Братику милий,
Голубоньку сивий!
Шо ты кажешь!
Мов наше серце ножем пробиваешь!
Що наши мечи на тебе не здиймутся,
На дванадцять частей розлетятся…»
 
   — Ох, мамо! — схватила Мотренька мать за руку. — То ж з ным буде! — жалобно шептала она, на глазах её показались опять слезы.
   Ягужинский видит это, и его сердце разрывается жалостью и любовью.

7

   Полная глубокого драматизма дума козацкая начала волновать душу даже холодного на вид гостя московского.
   «Чем-то кончится все сие? — спрашивает себя мысленно Протасьев. — Какая духовная сила и лепота у сих хохлов, коль у самого подлого, нищего слепца слагается в душе такая дивная повесть?»
   И он уже с глубоким интересом вслушивался в дальнейшие детали развёртывавшейся перед ним драмы, об одном сожалея, что нет здесь великого государя, чтоб и он прослушал козацкую думу, которая говорила устами слепца.
 
То брат середулыдий милосердие мае,
Из своего жупана червону та жовту китайку видирае,
По шляху стеле — покладае,
Меншому брату примету зоставляе,
Старшому брату словами промовляе:
«Брате мий старший, ридненький! Прошу я тебе:
Тут травы зелени, воды здорови, очереты удобни —
Станьмо кони попасимо.
Свого пишого брата хочь трохи пидождимо,
На коней возьмимо,
В городы християнськи хочь мало надвезимо,
Нехай же наш найменший брат будет знати.
У землю християнську до отца дохождати…»
 
   — О, хороший, хороший! — сами собой шепчут губы Мотреньки.
   А кобзарь тянул:
 
То старший брат до середульшого брата словами промовляе:
«Чи ще ж тоби каторга турецка не увирилася.
Сириця у руки не вьидалася!
Як будемо своего брата пишого наджидати.
То буде з Азова велыка погоня вставати,
Буде нас всех рубати,
Або в гиршу неволю живцем завертати».
 
   — Правдиво рассудыв старший брат, пане стольнику? — спросил Протасьева Мазепа.
   — Нет, пан гетман! — отрезал стольник. — За такой рассуд великий государь велел бы старшего брата бить батоги нещадно, дабы другим так чинить было неповадно.
   Мотренька благодарными, растроганными глазами взглянула на Протасьева…
 
То як став пишеходец из тернив выходыти,
Став червону китайку находыти:
У руки хватае, дрибними сльозами обливае.
«Це дурно, — промовляе, — червона китайка по шляху валяе.
Мабуть, моих братив на свити немае!..
Мабуть, з города Азова погоня вставала,
Мене в тернах мынала,
Братив моих догоняла, стриляла, рубала!
Колы б я мог знаты,
Чи моих братив постреляно,
Чи их порубано,
Чи их живых у руки забрано,-
Ей, то пишов бы я по тернах, по байраках блукаты
Тила козацького-молодецького шукаты,
Та тило козацьке-молодецьке у чистым поли поховаты,
Звиру-птыци на поталу не подати»
 
   — Вишь, пан гетман, он великодушнее своих бессердечных братьев, — заметил Протасьев.
 
То вин на шлях Муравськый выбигае
И тильки своих братив трошки ридных слиды зобачае
Та побило ж меншого брата в поли
Три недоли:
Що одна — безводде, друга — бесхлибье,
Третя — буйный витер в поли повивае.
Видного козака з ниг валяе…
 
   — Ох, мамо, мамо! — не осилила своего сердца Мотренька.
   А кобзарь разошёлся, ничему не внемлет:
 
Вовки-сироманци, орлы-чернокрыльци,
Гости мои мили!
Хоть мало-немного обиждите,
Покиль козацька душа з тилом разлучыться,
Тоди будете мени з лоба чорни очи высмыкаты,
Биле тило коло жовтои кости оббыраты,
Но — пид зеленими яворами ховаты
И камышамы вкрываты»…
 
   Продолжение думы было внезапно прервано приходом дежурного «возного», который доложил Мазепе и Кочубею, что от короля польского к пану гетману прибыл посол.
   …Кобзарь, щедро всеми награждённый, встал.

8

   На другой день рано утром, когда Мазепа, Кочубей и Протасьев ещё не вставали, Ягужинский, которого царь приучил вставать с петухами, вышел в диканьский сад, уже знакомый ему с прошлого года. Тогда Кочубей приезжал в Воронеж к Петру по делам Малороссии, откуда до Диканьки провожал его Ягужинский, чтоб вручить Мазепе пожалованную ему царём саблю.
   Хотя был уже август на исходе, но в Диканьке, как во всей Малороссии, этого не чувствовалось. Утро было тёплое, тихое.
   Павлуша, идя по роскошному саду, вспомнил прошлогоднее в нём гулянье: был апрель и сад стоял весь в цветах, точно осыпанный розоватым снегом. Теперь все ветви плодовых деревьев были отягощены яблоками, грушами, сливами. Вспомнил Павлуша и прошлогоднюю встречу свою в этом саду с Мотренькой.
   Странная была встреча, но от воспоминания о ней весна расцветала в душе Павлуши. Он тогда, как и теперь, вышел в сад и был поражён красотою всего, что представилось его взору после бесцветной и холодной Москвы. Роскошь цветения сада, весеннее пение птиц, жужжание пчёл и других насекомых, мелькавшие разноцветные бабочки — все это так подействовало на него, что он чувствовал себя oбъятым каким-то волшебством. Вспомнил он своё детство где-то в Польше, плачущую скрипку отца-музыканта, и ему сделалось так сладко и горько, что он упал на траву и заплакать, как ребёнок… В это время кто-то тихонько прикоснулся рукою к его плечу… Он поднял глаза и словно замер перед чудным видением: не то русалка, не то реальная девочка, вся в цветах, в ореоле лучезарной красоты… Она спросила его, о чём он плачет, сказала, что видела его у «татки»… Это была дочь Кочубея… Они разговорились… Ему так хорошо было слушать её чарующий голосок, смотреть в ясные невинные детские очи… И вдруг показался Мазепа, и все расхолодил своею насмешливою улыбкой, своим голосом…
   И вот вчера он опять увидел её… Она выросла, расцвела… И она помнила его…
   Как она вчера расплакалась от пения думы… И ему хотелось заплакать с нею…
   Вспоминая теперь все это, он забрёл в отдалённый уголок сада и присел на скамейку под горевшими на солнце багрянцем кистями калины. Он долго просидел так, думая о том, что, вероятно, ему скоро придётся ехать с государем или к Белому морю, или к Неве, где воевал Апраксин, и за этими мыслями не слыхал, как кто-то лёгкими шагами подошёл к нему.
   — А я вас шукала, — услышал он мелодичный голосок.
   Перед ним опять стояло видение… Но он узнал его — это была Мотренька.
   Он растерялся и не сразу пришёл в себя.
   — Я вас шукала, — повторила девушка, — а вы он де сховалысь.
   Ягужинский покраснел, не зная, что отвечать.
   — Я гулял, — пробормотал он. Робость и скромность Павлуши сразу расположили к нему Мотреньку.
   — Я, може, вас налякала? — спросила она.
   — Налякала? Что это такое? Я такового слова не знаю, — отвечал нерешительно Павлуша, любуясь девушкой. Мотренька рассмеялась.
   — О, я й забула, що вы москаль и вы нашой мовы не розумиете, — сказала она. — Так вы ж и учора не розумилы, про що спивав кобзарь.
   — Нет, Мотрона Васильевна, вчера я все уразумел, хоть иных слов и не понимал, одначе догадывался, — несколько смелее заговорил Ягужинский. — А жаль, что приезд посла помешал дослушать, чем былина кончилась.
   —А я знаю кинець, — похвалилась Мотренька, — такый сумный, такый сумный, що плакать, так и рвётся серце.
   — Да вы и вчера плакали, — сказал Ягужинский.
   Мотренька покраснела.
   — О, учора я дурна була, мов мала дытына, привселюдно заголосыла, — оправдывалась она, — сором такий велыкий дивчыни плакаты при людях.
   — Так вы знаете конец былины, Мотрона Васильевна?
   — Не «былина», «былина» у поли росте або у садочку, а то «дума», — поправила «москаля» Мотренька.
   — «Дума»… У нас «дума» токмо царская, где сидят бояре да думные дьяки, — серьёзно говорил Ягужинский.
   — От чудни москали! У «думах», бачь, у их сыдят, а в нас их спивают.
   Ягужинский улыбался, очарованный детской наивностью девушки и её чарующей красотой.
   — Так какой же конец думы, Мотрона Васильевна? — спросил он, желая только, чтоб она дольше щебетала как птичка.
   — Добро, я вам расскажу… Учора, як розигнав нас тот посол, мы з мамою закликалы кобзаря до себе, у наш покий, и вин доспивав нам усю думу… Маты Божа! Яка жалибна, — торопливо говорила Мотренька, — Ото як менший брат, пиший, ублакав вовкив-сироманцив та орлив-чернокрыльцив, щоб воны его живцем не ззилы[164], то и став вин, бидный, помирать, бо девьять днив в его, а ни крапли водицы, а ни крыхтоньки хлиба у роти не було… А як вин вмер, тоди, о, матинько моя!… тоди вовки-сироманци нахождалы, биле тило козацькое жваковалы, и орлы-чернокрыльци налиталы, у головax сидалы, на чорни кучери наступалы, из-пид лба очи высмыкалы, тоди ще й дрибна птиця налитала, коло жовтои кости тило оббирала, ще й зозули[165] налиталы, у головах сидалы, як ридни сестры куковали, ще и удруге вовки-сироманци нахождалы, жовту кость по балках, по тернах розношалы, попид зелёных яворем ховалы, и камышами вкрывалы, жалобненько квылыли-проквылялы: то ж вон козацький похорон одправлялы…
   У Мотреньки вдруг дрогнули губы, и она горько-горько заплакала.
   Ягужинский растерялся.
   — Мотрона Васильевна! Девонька милая! Что я Наделал! — бормотал он.
   А Мотренька ещё пуще, совсем по-детски, расплакалась закрывшись руками.
   — Господи! Что я наделал! Что я наделал! — метался Павлуша.
   Он совершенно бессознательно схватил руки девушки, чтоб отнять их от лица. И это, к. счастью, подействовало! Мотренька топнула ножкой, глотая слезы.
   — О, яка ж я дурна! — силилась она улыбнуться. — И вас налякала… От дурна!
   — Слава Богу, слава Богу! — радостно говорил Ягужинский. — А я так испужался.
   — Ни, ничого, ничого, се я так, дурныцею… Якый сором!
   Хочь у Сирка очи позычай, — храбрилась Мотренька. — Теперь я й кинец думы докажу…
   — Не надо, не надо, Мотрона Васильевна! А то опять… не надо!
   — Та не бийтесь… Там вже не так жалибно… Я вам коротенько скажу, — настаивала Мотренька. — Бог покарав старших братив за меншого: як воны почувалы выще рички Самаркы, то турки-янычары на их напалы, пострилялы й порубалы… От и все.
   — Тэ-тэ-тэ-тэ! — вдруг они услышали за собою насмешливый голос.
   Глядь, Мазепа!
   «А! Старый черт! — выругался в душе Ягужинский. — Как и тогда его — нелёгкая принесла!»
   — От так дивча! Вже й пидцепыла москалыка… Им, бачь, оцым дивчатам хоть з гиркою осыкою женихаться, — говорил гетман ревнивым голосом.
   — Та я им, тату хрещеный, кинець думы «Про трех братив» проказала, — оправдывалась Мотренька, надув губки. — А вы казнащо…
   — То-то за-для кинця думы ты их мылость, пана денщика его царського пресвитлого велычества, у яки нетри завела, — шутил старый женолюбец. — Ты их мылость вид царськои службы одрываешь… Простить, пане, дерненьку кизочку, — любезно поклонился он Ягужинскому, который стоял красный как варёный рак…

9

   Следствие, произведённое стольником Протасьевым над полуполковниками Левашовым и Скотиным в присутствии гетмана, подтвердило все взведённые на них Мазепою обвинения, и по указу царя они были достойно наказаны.
   По возвращении из Малороссии Ягужинский заметил какую-то перемену в государе. Он иногда подмечал в царе минутную задумчивость, иногда неопределённую улыбку, и тогда глаза Петра смотрели как-то теплее. Ещё Павлуша заметил, что царь реже отлучался теперь в Немецкую слободу, к Анне Монс, зато чаще и охотнее стал навещать Меншикова.
   А от зорких глаз Павлуши редко что могло укрыться, да притом — не только глаза, но и сердце Павлуши, по возвращении из Диканьки, стало много догадливее. Он, как бы преображённый чувством к Мотреньке, понял, что и царя Петра Алексеевича преобразило, вероятно, такое же чувство… Но к кому? Надо выследить…
   Прежде всего Павлуша выследил, что вместо царя в Немецкую слободку часто стал наведываться красавец Кенигсек, саксонско-польский посланник, только в этом году перешедший на русскую службу… Ради чего из попов да в дьячки?.. Ясно, ради немецкой «плениры»… Итак, ниточка довела Павлушу до клубочка…
   А если другая ниточка окажется нитью Ариадны и приведёт его в пасть Минотавра[166]?.. Ох, тут надо быть осмотрительнее с этою другою ниточкой…
   Однажды царь послал его по делу к Меншикову. Не застав Александра Даниловича дома, он спросил служащих при нём, куда отлучился их начальник. Но те сами не знали, где он. Ягужинского это смутило, потому что государь терпеть не мог неточного исполнения его приказаний. Пока он стоял в приёмной Александра Даниловича в нерешимости, как поступить ему, из внутренних покоев неожиданно вышла молоденькая, очень красивая девушка и с нерусским акцентом спросила:
   — Вы от государя?
   — От государя, сударыня, — отвечал смутившийся Павлуша.
   —Вы не Ягужинский ли будете? — снова спросила незнакомка.
   — Так точно, сударыня, я Павел Ягужинский, денщик его величества.
   — О, я об вас, Павел Иванович, много слышала от Александра Даниловича, который говорит, что государь вас очень любит, — улыбаясь, сказала незнакомка.
   — Я служу верой и правдой его величеству, — поклонился Павлуша.
   — И вас зовут Павлушей, — ещё веселее улыбнулась незнакомка, — ведь вы такой ещё молоденький… Сколько вам лет?
   — Восемнадцать, сударыня, — уже с нетерпением отвечал Павлуша.
   — И мне столько же, — рассмеялась незнакомка.
   Но, заметив, что царский посол обеспокоен и, видимо, торопится узнать, где Меншиков, поспешила сказать:
   — Александр Данилович теперь у графа Головина, а от него тотчас сам явится во дворец.
   — Благодарю вас, сударыня, — низко поклонился Павлуша.
   Он понял: что это не простая особа, а что-то близкое к Меншикову; все знает; но кто она?..
   Павлуша ещё раз поклонился, ещё ниже, и вышел озадаченный.
   «Меншиков?.. Или?.. — путалось в голове у Павлуши. — Нет, не Меншиков», — решил он.
   Перед ним выплыл несколько наглый, хотя красивый облик Анны Монс.
   «Нет, эта прекраснее», — снова решил Павлуша.
   Так вон оно что!.. Неудивительно!..
   «Кто ж она? Откуда? Иноземка, это несомненно… Александр Данилыч недавно ездил к войску в Ингрию и Ливонию… Оттуда, я чаю, он привёз её… Ну, Аннушка, води за нос Кенигсека, да только концы в воду хорони, на дно океана, да с камушком, а то всплывут али рыба проглотит, а рыбу рыбаки, пожалуй, выловят да к столу государеву поднесут», — рассуждал сам с собою Павлуша.
   Его что-то как бы толкнуло под сердце и ударило в голову…
   «Мотренька… две капли воды… только Мотренька чернявее… Нет, Мотренька краше… для меня…»
   Смущённый входил Павлуша во дворец.
   «Говорить государю или не сказывать, что я её видел? Надо сказать, коли спросит. Я от государя ничего не таю. как у попа на духу…»
   Ему навстречу попался Орлов.
   — Александр Данилыч у государя? — спросил Павлуша.
   — Нет… Да ты что такой? — вглядывался в него Орлов. — Разве дворские девки опять тебя силком целовали? Я их силком целую, а они тебя… Счастливчик!
   Павлуша торопился.
   — Куда ты? — остановил его Орлов.
   — Пусти, к государю…
   — Да он по твоей роже узнает, что тебя дворские девки девства лишили, — не унимался Орлов.
   Павлуша хотел было спросить его о том, что занимало его…
   «А если и Орлов ничего не знает, а я наведу его на след?»— мелькнуло у него в уме. И врождённая осторожность удержала его от вопроса.
   Ещё более смущённый, вступил он в рабочий кабинет государя.
   Пётр, задумчиво глядел на околдовавшее его местечко на карте, на дельту Невы.
   Увидав Павлушу, государь быстро спросил:
   — Что с тобой, Павел?
   — Ничего, государь, — ещё более смутившись, отвечал Павлуша.
   — Не лги… Я всякий твой взгляд и вздох понимаю, — ласково сказал государь. — Ну, что же?
   — Орлов все меня смущает, государь, пристаёт.
   — С чем?
   — С дворскими, государь, девками.
   — Разве и ты уже?..
   — О, нет, государь! Орлов говорит, будто меня дворские девки девства лишили.
   Государь весело рассмеялся.
   — Бедный царский денщик! Что с ним сделали!
   — Нет, государь, — бормотал несчастный Павлуша, — они раз как-то меня силком поцеловали, с того и дразнит меня Орлов.
   — Так силком-таки добра молодца? — смеялся царь. — А что Меншиков?
   — Он у графа Головина, государь, и сейчас прибудет.
   — А от кого узнал? — спросил царь.
   Ягужинский окончательно растерялся.
   — Да что ноне с тобой, Павел? Ты сам не свой… Сказывай, от кого узнал, что Данилыч у Головина.
   — Мне девушка сказала.
   — Какая девушка?
   — Там, у Александра Данилыча, государь. А кто она, не сказала.
   Государь улыбнулся.
   — А! Девушка… А как она показалась тебе? — спросил он.
   —Красавица, государь… Я такой не видывал.. Разве…
   —Что разве?
   — У Кочубея дочка, государь.
   — Краше этой?
   — Нет, государь.
   — Так приглянулась хохлушечка? — улыбнулся царь.
   Ягужинский покраснел и потупился.
   — Ну, так женю, женю на хохлушечке, — потрепал государь по щеке своего любимца. — Кочубей же, сказывают богат, как Крез.
   В это время вошёл Меншиков.

10

   По возвращении Меншикова из Ливонии вместе с Мартою Скавронскою, будущею императрицею Екатериною Алексеевною, государь, убедившись из личного доклада Данилыча, что по всему южному побережью Финского залива и по южному же побережью Невы русское дело поставлено прочно, лично хотел убедиться, что и из Белого моря нельзя ожидать нападения шведов, которые всё время гоняли Августа из конца в конец Польши.
   Оказалось, что север России не требует особенных забот. Значит, можно будет подумать теперь и о Неве, и о её дельте, не дававшей спать Державному плотнику.
   Но прежде чем топор его застучит у устьев Невы, надо завладеть её истоком из Ладожского озера.
   — Там ключ от Невы, — говорил государь Павлуше Ягужинскому, которого он уже начал посвящать в государственные дела. — Добудем ключ и откроем ворота в Неву.
   Это говорил царь, отплывая из Соловков в монастырскую деревню Пюхча, чтоб оттуда прямым путём направиться к Повенцу, а оттуда к Ладожскому озеру.
   С государем было четыре тысячи войска.
   Но как пройти положительно непроходимые, непроницаемые лесные чащи, болота, топи и ужасные дебри?
   Он первый берет топор и начинает пролагать себе путь, рубит просеку в вековечных борах. Это была работа титана: как древние мифические титаны воевали с богами, которые олицетворяли всю природу с её таинственными силами, так Державный плотник стал воевать с природою Русского Севера.
   — Данилыч, и ты, Павел, берите топоры и за мной! — сказал он и начал валить вековые сосны и берёзы.
   И они первые открыли эту работу, а за ними войско и все крестьяне вотчин Соловецкого монастыря.
   — Царь-то, царь, каки соснищи валит, страсть! — изумлялись крестьяне.
   — По себе дерево рубит, ишь, гремит топорищем на весь бор!
   — Силища-то какова, братцы!
   — Знамо, царска, не простая.
   — В ем одном сидит сила всей матушки-России.
   — Илья Муромец, да и только.
   — А паренёк-то, паренёк старается!
   Это о Павлуше Ягужинском.
   Ещё в сороковых годах нынешнего столетия, по свидетельству «Олонецких губернских ведомостей», держалось в народе предание, что так много было рабочих на прокладке вместе с солдатами этого титанического пути через леса, топи и болота, что на каждого человека будто бы досталось положить на протяжении всего пути одну только перекладину.
   Конечно, это легенда, сказка.
   От деревни Пюхча путь этот лежал к деревне Пулозер, где устроен был «ям» с крытою палаткой, где продавалось всё необходимое для войска. От Пулозера, опять лесами и болотами, путь лежал к деревне Вожмосальме на протяжении семидесяти вёрст и через Темянки выходил на Повенец. Далее по заливу Выгозерскому был проложен плавучий мост к реке Выгу.
   Здесь государю доложили, что вся местность эта заселена беглыми раскольниками, а ядро их — Выговская пустынь.
   — Добро, — сказал государь, а обратясь к Меншикову, добавил: — В этом краю непочатый угол железной руды, так ты не медля поезжай и выбери место для завода, а раскольникам от моего имени скажи накрепко: слышно-де его царскому величеству, что живут здесь для староверства разных городов собравшиеся в Выговской пустыни беглые и службу отправляют Богу по старопечатным книгам, а ныне-де его царскому величеству для войны шведской и для умножения оружия и всяких воинских материалов угодно-де поставить два железных завода, один близ Выговской пустыни, чтоб все раскольники в работах тем заводам были послушны и чинили бы всякое вспоможение, по возможности своей, и за то-де царское величество даст им свободу жить в той Выговской пустыни и по старопечатным книгам службы свои к Богу отправлять.
   — А не будут работать, разнесу! — грозно добавил государь, «И от того времени, — записано в „Истории Выговской пустыни“, — Выговская пустынь быти нача под игом работы, и начаша людие с разных городов староверства ради от гонения собиратися и поселятися овии по блатам, овии по лесам, между горами и вертепами и между озёрами, в непроходных местах, селиться скитами и собственно келиями, где возможно».
   — Не так древле Израиль стремился в обетованную землю, как я к ключу, запирающему вход в Неву, — говорил царь, стоя на берегу Онежского озера, где уже успели создать целую флотилию карбасов, на которых предполагалось пробраться в Ладогу и явиться у стен Нотебурга.
   — Бог поможет тебе, государь, разрушить стены нового Иерихона[167], — сказал на это Меншиков.
   — Обетованная…— произнёс задумчиво Пётр, — «обещанная». Израилю Бог Иегова обещал ту страну… А мне кто?
   — Твой разум, государь, — сказал Меншиков.
   — Нет, Алексаша, не один разум, который бессилен без науки, без знания… Наука, знание дают все, что есть под луною!

11

   Царская флотилия в конце сентября того же 1702 года уже колышется на волнах многоводной Ладоги, точно стая бакланов. Казалось, счёту нет этим бакланам!
   На передовом, самом поместительном карбасе выделяется гигантская фигура царя. Он весь — внимание. Подзорная труба, казалось, замерла в его руке.
   Стекла попали на искомую точку… Вот она!
   — Вижу, вижу! — с трепетом восторга говорит Пётр.
   — Что видишь, государь? — спрашивает Меншиков, напрягая вдаль зрение…
   — Орешек… мой будущий Шлиссельбург, — отвечает царь, не спуская взора с отысканной на западном горизонте точки.
   Шведская крепость выделялась над горизонтом все явственнее и явственнее.