Страница:
Одна из мамок, самая умная, Сидоровна, невольно подумала про себя: «Должно быть, ночь-то прогоревала – вот и пришла!» Но почему барыня могла ночь прогоревать, Сидоровна на этот раз не понимала, так как главной и всегдашней причины горя, т. е. хозяина, не было теперь дома.
После обеда Павла обошла весь дом, будто бы ради хозяйственного присмотра. Она сама себя уверила, что нужно пройти везде, поглядеть, все ли в порядке. Но, в сущности, в ней было смутное, тайное желание заглянуть в людскую, повидать добролицего Ивашку, что накануне вечером так смутил ее.
С странным чувством вошла она в людскую. Ивашка сидел на лавке и строгал какой-то колышек. Он встал при ее приближении и поклонился. Павла быстро, но пытливо глянула на него каким-то странным взглядом. Она будто рассматривала его, будто сравнивала во вчерашним Ивашкой, но тотчас же отвернулась и прошла мимо, не сказав ему ни слова.
«Вздор какой померещился мне вчера», – думала Павла, ворочаясь к себе в горницу.
И при этом она тяжело вздохнула. Ей будто жаль стало чего-то, будто она что-то потеряла, будто обманули ее…
Однако вечером, увидя Ивашку на дворе, глядящего к ней в окно, она поманила его в дом. Ивашка сказал тотчас Пелагеюшке, что уходит со двора, и, выйдя за ворота, опрометью, но осторожно, не стуча, взбежал по лестнице. На этот раз он был смущен донельзя. Павла, точно так же, как накануне, провела его в свою угловую горницу и усадила.
– Ну, рассказывай мне сказку, – шепотом вымолвила она, улыбаясь.
– Какую?
– Да получше.
– Какую прикажете?..
– Сам лучше знаешь, я не знаю.
Ивашка уселся на ножной скамеечке, близ лежанки. Павла села невдалеке на своем кресле, близ стола, где горела свеча, оперлась на руку и снова пытливо, внимательно, будто соображая что-то, стала глядеть на сероглазого малого.
«Все пустое, привередничанье одно!»– думала она, будто отвечая себе самой на какой-то неотступный вопрос, смущавший ее.
Ивашка, сидевший на низкой скамеечке, чуть не на полу, опустил голову и уткнулся лицом в руки. Он всегда делал так, прежде чем начать рассказывать. Обыкновенно он всякому объяснял это по-своему:
– Вспомнить надо! Сразу-то не упомнишь, что сказывать…
Но, в сущности, Ивашка, говоря это, обманывал и себя и других. Парню надо было забыть, где он, что он, кто он. Закрыв лицо руками, он уносился мыслями в иной мир, чуждый окружающему, и в эти минуты перед его закрытыми глазами восставали те серебряные, золотые и яхонтовые царства, где живут и действуют разные витязи, Жар-Птицы, Царевны-Красоты, Кони-Шестикрылаты, Иванушки-Дурачки и иные молодцы-удальцы. И когда через несколько мгновений раздавался его тихий, мерный голос и звучали первые слова сказки, то голос этот был уже иной, не парня Ивашки, а какого-то другого человека. Если бы Ивашка рассказывал о Жар-Птице или об Алмазной Царевне своим голосом, то никогда бы никто не поверил всему тому, что он сказывает, и все повествуемое им обозвал бы народ враньем, да и слушать не стал.
Но тому голосу, который начинал звучать вдруг в горнице, в избе, особенно зимой под завыванье вьюги, невольно верил всякий. Тут не было парня-болтуна, тут был особый, удивительный человек, вещатель, сказывающий про удивительные и чудные дела, сказывающий тихо, медленно, нараспев, и зачастую в речи этой, что бурчит и поет, словно ручей, слышались, чуялись и радость, и горе, и восторг, и слезы!..
Начинал сказку парень, закрыв лицо руками, а затем руки сами собой упадали, будто в бессилии или как ненужные, вся жизнь сосредотачивалась в лице, в голосе. Затем долго говорил он глухо, не поднимая глаз от пола. И понемногу, тогда лишь, когда Иванушка-Дурачок или Бова-Королевич начинали действовать, Ивашка постепенно выпрямлялся, опущенная голова поднималась, даже закидывалась назад, и он смотрел уже во все глаза, но не на тех, кто его слушал, а мимо их, будто туда, где видит он все то, про что вещает.
И тогда слушатели начинали внимать Ивашке, затаив дыхание и веря глубоко в истину того, что он рассказывает. Да и как было не верить? Только взглянуть в лицо парня, приглядеться к его глазам, и поневоле поверишь; прислушаться к его голосу, и почуешь, что он правду сказывает.
На этот раз, когда Ивашка сел, опустил голову и закрыл лицо, наступило мертвое молчание в небольшой горнице Павлы, где тускло горела на столе свеча.
Не поняв, зачем парень сидит, опустив голову и закрыв лицо, Павла так же, как многие, спросила:
– Что же ты? Рассказывай…
Но Ивашка молчал, он не слыхал вопроса. Через несколько секунд Павла снова повторила его, он снова не слыхал, и она догадалась, что он собирался с мыслями.
Прошло несколько минут, и Павла, среди затишья и сумрака горницы, задумалась и невольно забыла об Ивашке. Но вдруг она встрепенулась. Прозвучали первые слова какой-то другой речи. Это не парень-суконщик заговорил.
Когда же через несколько минут Ивашка поднял голову и взглянул мимо Павлы куда-то в темный угол, то лицо красавицы оживилось и будто молния пробежала по нем, мелькнула и вспыхнула зарницей в глазах v ее. И она пристально впилась огневыми глазами в его, уже не добродушное, а восторженное и загадочное лицо.
С этого мгновенья Павла с каким-то сладким замиранием сердца прислушивалась к этому голосу, вглядывалась в это вдохновленное лицо. И женщина, земная доля которой была так тяжела и горька, тотчас же могучим взлетом умчалась помыслами за Ивашкой в то далекое царство, не наше государство, за тридевять земель, за моря-окияны, где живется люду гораздо легче, где все счастливы, где нет холода и голода, где нет горя, где во всем удача, где глупый и слабый не обижен, где по одному его слову являются к нему на помощь всемогущие чародеи-заступники. Беда ли какая приключится е добрым молодцем или найдет на него просто стих покуражиться и свистнет он громким посвистом или кликнет звонким голосом:
«– Повернись-обернись, стань передо мной, как лист перед травой!»
И летят на зов и Ковер-Самолет, и Конь-Шестикрылат, и сама Жар-Птица… и дают ему все!.. Все, чего нет в нашем государстве!..
Прошло много времени. Свеча нагорала все более, едва освещая горницу. Надо было давно взять щипцы и снять нагар, но ведь Павла за тридевять земель от этой свечки и этой горницы.
Ивашка среди тишины в доме и на улице мерно, однозвучно, страстным полушепотом рассказывал свою сказку, рассказывал, будто пел, а Павла недвижно сидела, опершись на стол локтем, застыла всем существом, замерла всем сердцем…
Наконец вдруг точно будто что-то оборвалось, или упало, или рассыпалось в прах! Случилось что-то особенное. Павла вздрогнула, двинулась… Ничего не случилось! Это Ивашка кончил и смолк.
Очарованье исчезло, и снова парень и красавица барыня упали из Золотого Царства на землю, очутились в горнице, где нагорела и коптила свеча. Ивашка сидел недвижно, молчал, по-прежнему глядел задумчивыми глазами на пустую стену. Будто он еще видел там многое и многое, что стушевывалось и исчезало понемногу, уходя во тьму ночи.
Павла глядела ему в лицо и, вдруг, в свой черед, тихо закрыла лицо руками, и наступило гробовое молчание.
Ивашка первый пришел в себя, поглядел на красавицу барыню и наконец выговорил:
– Ну что же, полюбилась вам сказка?
Голос его был уж другой, и в словах уже не звучало того, что было за несколько мгновений назад. Это был опять деревенский парень, с Суконного двора.
Но Павла вдруг порывисто отняла руки от лица, подняла голову; глаза ее были влажны и губы сжаты, будто стиснуты в судороге. Ничего не было общего между сказкой и ее жизнью на свете, а между тем еще тяжелей, еще безотраднее и мучительнее показалась ей ее судьба.
Ивашка поднялся с своей скамеечки, и это движение будто испугало Павлу. Она откачнулась на спинку кресла и выговорила боязливо:
– Уходи!.. Уходи! – И, одумавшись, она прибавила:– Спасибо… Завтра… Уйди!..
Ивашка ничего не понял, слегка обиделся, но подумал:
«Видно, так нужно!.. Может быть, она хозяина ждет».
Он двинулся тихо к двери, но, отворяя ее, невольно обернулся.
Павла следила за ним глазами. Ее огневой взор, словно как луч света, пронизывал полусумрак горницы. Она кивнула ему головой, как-то невесело улыбнулась, будто через силу, и проговорила неестественным голосом, будто насильно, будто обманывая и себя, и его:
– Спасибо. Хорошая сказка!.. Ну, ступай, спать пора…
И все это вышло как-то чудно, даже Ивашка понял, что тут дело нечисто! Какой теперь сон!..
И парень, еще более взволнованный, смущенный, чем накануне, вернулся в тот же угол людской. А Павла тотчас пробежала в комнату ребенка и хотела было взять его на руки из люльки, будто хватаясь за него, как хватется утопающий за соломинку. Она уже протянула руки к люльке, и вдруг словно что-то остановило ее, не дозволяя трогать младенца.
Женщина порывисто повернулась и снова быстрыми шагами пошла к себе, села к окну и прислонилась лицом к холодному стеклу.
Много ли прошло времени, она не помнила, но вдруг на дворе раздались шаги, позвякивали бубенчики. Павла схватила себя за голову и выговорила:
– Ах, Господи…
Казалось, теперь только наступила для нее действительность.
Вернулся муж! И никогда, ни разу не случалось ей встречать мужа так, как теперь. Если бы была не ночь, то она бросилась бы по другой лестнице вон из дому и убежала к отцу или в церковь, чтобы отсрочить свое свидание с мужем хоть на один час, хоть на несколько минут. Как дорого дала бы она, чтобы не видать теперь Барабина и пожить до утра с теми мыслями, с тем сладким чувством, которые навеяли на нее и сказки, и голос, и лицо чудного, порченого парня.
VII
VIII
После обеда Павла обошла весь дом, будто бы ради хозяйственного присмотра. Она сама себя уверила, что нужно пройти везде, поглядеть, все ли в порядке. Но, в сущности, в ней было смутное, тайное желание заглянуть в людскую, повидать добролицего Ивашку, что накануне вечером так смутил ее.
С странным чувством вошла она в людскую. Ивашка сидел на лавке и строгал какой-то колышек. Он встал при ее приближении и поклонился. Павла быстро, но пытливо глянула на него каким-то странным взглядом. Она будто рассматривала его, будто сравнивала во вчерашним Ивашкой, но тотчас же отвернулась и прошла мимо, не сказав ему ни слова.
«Вздор какой померещился мне вчера», – думала Павла, ворочаясь к себе в горницу.
И при этом она тяжело вздохнула. Ей будто жаль стало чего-то, будто она что-то потеряла, будто обманули ее…
Однако вечером, увидя Ивашку на дворе, глядящего к ней в окно, она поманила его в дом. Ивашка сказал тотчас Пелагеюшке, что уходит со двора, и, выйдя за ворота, опрометью, но осторожно, не стуча, взбежал по лестнице. На этот раз он был смущен донельзя. Павла, точно так же, как накануне, провела его в свою угловую горницу и усадила.
– Ну, рассказывай мне сказку, – шепотом вымолвила она, улыбаясь.
– Какую?
– Да получше.
– Какую прикажете?..
– Сам лучше знаешь, я не знаю.
Ивашка уселся на ножной скамеечке, близ лежанки. Павла села невдалеке на своем кресле, близ стола, где горела свеча, оперлась на руку и снова пытливо, внимательно, будто соображая что-то, стала глядеть на сероглазого малого.
«Все пустое, привередничанье одно!»– думала она, будто отвечая себе самой на какой-то неотступный вопрос, смущавший ее.
Ивашка, сидевший на низкой скамеечке, чуть не на полу, опустил голову и уткнулся лицом в руки. Он всегда делал так, прежде чем начать рассказывать. Обыкновенно он всякому объяснял это по-своему:
– Вспомнить надо! Сразу-то не упомнишь, что сказывать…
Но, в сущности, Ивашка, говоря это, обманывал и себя и других. Парню надо было забыть, где он, что он, кто он. Закрыв лицо руками, он уносился мыслями в иной мир, чуждый окружающему, и в эти минуты перед его закрытыми глазами восставали те серебряные, золотые и яхонтовые царства, где живут и действуют разные витязи, Жар-Птицы, Царевны-Красоты, Кони-Шестикрылаты, Иванушки-Дурачки и иные молодцы-удальцы. И когда через несколько мгновений раздавался его тихий, мерный голос и звучали первые слова сказки, то голос этот был уже иной, не парня Ивашки, а какого-то другого человека. Если бы Ивашка рассказывал о Жар-Птице или об Алмазной Царевне своим голосом, то никогда бы никто не поверил всему тому, что он сказывает, и все повествуемое им обозвал бы народ враньем, да и слушать не стал.
Но тому голосу, который начинал звучать вдруг в горнице, в избе, особенно зимой под завыванье вьюги, невольно верил всякий. Тут не было парня-болтуна, тут был особый, удивительный человек, вещатель, сказывающий про удивительные и чудные дела, сказывающий тихо, медленно, нараспев, и зачастую в речи этой, что бурчит и поет, словно ручей, слышались, чуялись и радость, и горе, и восторг, и слезы!..
Начинал сказку парень, закрыв лицо руками, а затем руки сами собой упадали, будто в бессилии или как ненужные, вся жизнь сосредотачивалась в лице, в голосе. Затем долго говорил он глухо, не поднимая глаз от пола. И понемногу, тогда лишь, когда Иванушка-Дурачок или Бова-Королевич начинали действовать, Ивашка постепенно выпрямлялся, опущенная голова поднималась, даже закидывалась назад, и он смотрел уже во все глаза, но не на тех, кто его слушал, а мимо их, будто туда, где видит он все то, про что вещает.
И тогда слушатели начинали внимать Ивашке, затаив дыхание и веря глубоко в истину того, что он рассказывает. Да и как было не верить? Только взглянуть в лицо парня, приглядеться к его глазам, и поневоле поверишь; прислушаться к его голосу, и почуешь, что он правду сказывает.
На этот раз, когда Ивашка сел, опустил голову и закрыл лицо, наступило мертвое молчание в небольшой горнице Павлы, где тускло горела на столе свеча.
Не поняв, зачем парень сидит, опустив голову и закрыв лицо, Павла так же, как многие, спросила:
– Что же ты? Рассказывай…
Но Ивашка молчал, он не слыхал вопроса. Через несколько секунд Павла снова повторила его, он снова не слыхал, и она догадалась, что он собирался с мыслями.
Прошло несколько минут, и Павла, среди затишья и сумрака горницы, задумалась и невольно забыла об Ивашке. Но вдруг она встрепенулась. Прозвучали первые слова какой-то другой речи. Это не парень-суконщик заговорил.
Когда же через несколько минут Ивашка поднял голову и взглянул мимо Павлы куда-то в темный угол, то лицо красавицы оживилось и будто молния пробежала по нем, мелькнула и вспыхнула зарницей в глазах v ее. И она пристально впилась огневыми глазами в его, уже не добродушное, а восторженное и загадочное лицо.
С этого мгновенья Павла с каким-то сладким замиранием сердца прислушивалась к этому голосу, вглядывалась в это вдохновленное лицо. И женщина, земная доля которой была так тяжела и горька, тотчас же могучим взлетом умчалась помыслами за Ивашкой в то далекое царство, не наше государство, за тридевять земель, за моря-окияны, где живется люду гораздо легче, где все счастливы, где нет холода и голода, где нет горя, где во всем удача, где глупый и слабый не обижен, где по одному его слову являются к нему на помощь всемогущие чародеи-заступники. Беда ли какая приключится е добрым молодцем или найдет на него просто стих покуражиться и свистнет он громким посвистом или кликнет звонким голосом:
«– Повернись-обернись, стань передо мной, как лист перед травой!»
И летят на зов и Ковер-Самолет, и Конь-Шестикрылат, и сама Жар-Птица… и дают ему все!.. Все, чего нет в нашем государстве!..
Прошло много времени. Свеча нагорала все более, едва освещая горницу. Надо было давно взять щипцы и снять нагар, но ведь Павла за тридевять земель от этой свечки и этой горницы.
Ивашка среди тишины в доме и на улице мерно, однозвучно, страстным полушепотом рассказывал свою сказку, рассказывал, будто пел, а Павла недвижно сидела, опершись на стол локтем, застыла всем существом, замерла всем сердцем…
Наконец вдруг точно будто что-то оборвалось, или упало, или рассыпалось в прах! Случилось что-то особенное. Павла вздрогнула, двинулась… Ничего не случилось! Это Ивашка кончил и смолк.
Очарованье исчезло, и снова парень и красавица барыня упали из Золотого Царства на землю, очутились в горнице, где нагорела и коптила свеча. Ивашка сидел недвижно, молчал, по-прежнему глядел задумчивыми глазами на пустую стену. Будто он еще видел там многое и многое, что стушевывалось и исчезало понемногу, уходя во тьму ночи.
Павла глядела ему в лицо и, вдруг, в свой черед, тихо закрыла лицо руками, и наступило гробовое молчание.
Ивашка первый пришел в себя, поглядел на красавицу барыню и наконец выговорил:
– Ну что же, полюбилась вам сказка?
Голос его был уж другой, и в словах уже не звучало того, что было за несколько мгновений назад. Это был опять деревенский парень, с Суконного двора.
Но Павла вдруг порывисто отняла руки от лица, подняла голову; глаза ее были влажны и губы сжаты, будто стиснуты в судороге. Ничего не было общего между сказкой и ее жизнью на свете, а между тем еще тяжелей, еще безотраднее и мучительнее показалась ей ее судьба.
Ивашка поднялся с своей скамеечки, и это движение будто испугало Павлу. Она откачнулась на спинку кресла и выговорила боязливо:
– Уходи!.. Уходи! – И, одумавшись, она прибавила:– Спасибо… Завтра… Уйди!..
Ивашка ничего не понял, слегка обиделся, но подумал:
«Видно, так нужно!.. Может быть, она хозяина ждет».
Он двинулся тихо к двери, но, отворяя ее, невольно обернулся.
Павла следила за ним глазами. Ее огневой взор, словно как луч света, пронизывал полусумрак горницы. Она кивнула ему головой, как-то невесело улыбнулась, будто через силу, и проговорила неестественным голосом, будто насильно, будто обманывая и себя, и его:
– Спасибо. Хорошая сказка!.. Ну, ступай, спать пора…
И все это вышло как-то чудно, даже Ивашка понял, что тут дело нечисто! Какой теперь сон!..
И парень, еще более взволнованный, смущенный, чем накануне, вернулся в тот же угол людской. А Павла тотчас пробежала в комнату ребенка и хотела было взять его на руки из люльки, будто хватаясь за него, как хватется утопающий за соломинку. Она уже протянула руки к люльке, и вдруг словно что-то остановило ее, не дозволяя трогать младенца.
Женщина порывисто повернулась и снова быстрыми шагами пошла к себе, села к окну и прислонилась лицом к холодному стеклу.
Много ли прошло времени, она не помнила, но вдруг на дворе раздались шаги, позвякивали бубенчики. Павла схватила себя за голову и выговорила:
– Ах, Господи…
Казалось, теперь только наступила для нее действительность.
Вернулся муж! И никогда, ни разу не случалось ей встречать мужа так, как теперь. Если бы была не ночь, то она бросилась бы по другой лестнице вон из дому и убежала к отцу или в церковь, чтобы отсрочить свое свидание с мужем хоть на один час, хоть на несколько минут. Как дорого дала бы она, чтобы не видать теперь Барабина и пожить до утра с теми мыслями, с тем сладким чувством, которые навеяли на нее и сказки, и голос, и лицо чудного, порченого парня.
VII
Барабин, как всегда после разлуки, хотя краткой, несколько раз принимался целовать жену и расспрашивал, как она провела время, не скучала ли. Жизнь Павлы при нем и в его отсутствие была так однообразна, что вопрос этот был совершенно излишний. Барабину подали поужинать. Павла села около мужа, прислуживала ему.
В первые минуты Барабин весело болтал и рассказывал про смешной случай, бывший с ним около Коломны. Но вдруг он пристально глянул в лицо жены, замолчал и, прервав свой рассказ на половине, опустил глаза в тарелку и замолчал как убитый. Слишком хорошо знал он жену, чтобы не подметить в чертах лица ее остатка того, что пережила она несколько минут назад. Барабин был поражен. Прежде, когда казалось ему иногда что-либо странным в доме, в поведении жены, ее лице, то он, в сущности, чувствовал, что кажущееся только сомнительно. Теперь подозрение было действительно, основательно. Просидев несколько минут не спуская глаз с тарелки, он мысленно уговаривал, утешал себя:
«Пустое… вздор… опять лукавый смущает…»
Через несколько секунд он снова поднял глаза, снова взглянул на Павлу, и что-то дрогнуло в нем. Павла сидела, устремив глаза в темный угол столовой. Она не только задумалась глубоко, но как будто застыла от той мысли, что была в голове ее и просвечивалась в отуманенном взоре. Она не только забыла мужа тотчас по возвращении, но, казалось, забыла весь мир Божий. Вся она была одна мысль.
«Какая? что?» – дрожью возник вопрос в Барабине.
– Павла!.. – выговорил он.
Женщина вздрогнула всем телом, опомнилась, взглянула на него и вспыхнула. Все лицо ее покрылось ярким румянцем не столько от смущения и стыда, сколько от боязни.
Муж глядел на нее, но ничего ее спрашивал. Лицо его спрашивало, и Павла сама невольно ответила:
– Нездоровится как-то…
Но не только Барабин, но сама она слышала, что в ее словах ясно звучит ложь, к которой она не привыкла.
– Застудилась… – выговорил Барабин.
И в голосе его послышался тот звук, который предшествовал всегда вспышке. Павла молчала.
– Не выходила бы за меня замуж, то не застужалась бы эдак… – дико усмехнулся вдруг Барабин.
Павла знала, что гроза надвигается, что будет сейчас одна из семейных бурь. Но теперь она чувствовала в себе силу для отпора. В первый раз в жизни, и почему? Потому ли, что она была виновата?
Вот об этом-то она и задумалась. Мысль эта поразила ее. Каким образом прежде, будучи совершенно не повинна ни в чем, она выдерживала эти угрозы и бури молчаливо, покорно, а теперь она всем существом смело готовилась встретить эту бурю именно потому, что чувствовала себя виноватой.
Бог знает, что произошло бы, если бы не появилась вдруг в комнате горничная доложить, что пришел с докладом Кузьмич.
Барабин, не доужинал, велел собирать со стола и вышел в прихожую. От Кузьмича узнал он о важном событии на фабрике, заключавшемся в том, что в отсутствие Барабина приезжал сам Мирон Митрич, распушил всех за то, что хоронят народ на дворе без священника, а затем приказал высечь нового приказчика Ивана.
Барабин, озлобленный на жену, излил злобу на тестя.
– Кто ж приказывает хоронить так? Он же, старый… недоумок.
Но через несколько секунд Барабин забыл о тесте, потому что Кузьмич сообщил ему другое известие, по-видимому, пустое, но сразу поразившее Барабина.
Кузьмич объяснил, что Ивашка после наказания немедленно скрылся с Суконного двора самовольно и что он считал его пропавшим без вести.
– И вот только сейчас, туточки узнал, – прибавил Кузьмич, – что он у вас в дому укрылся.
У Барабина на сердце закопошилось что-то и росло с жаждой секундой. Он сам говорил, что в эти минуты будто сатана влезет в душу и начнет на грех толкать, чтобы в Сибирь угнать. И теперь это чувство вдруг заклокотало в нем, но он едва слышно произнес:
– Ивашка здесь, говоришь…
– Здеся, Тит Ильич, третьи сутки…
– Теперь где?.. – еще тише спросил Барабин.
– Да здесь, в людской.
Барабин опустил голову и молчал как убитый. И только Кузьмич заметил, что он как будто тяжелей дышит.
– Иди за мной… – глухо выговорил Барабин и пошел в столовую.
Павла, сидевшая у того же стола и слышавшая весь разговор мужа с Кузьмичом в прихожей, отвернулась от вошедшего мужа и отвела глаза.
Барабин исподлобья, вскользь, глянул в лицо ее и понял, что она все слышала. Действительно, лицо Павлы изменилось за несколько секунд. Трудно было уловить, что присходило в чертах лица ее, но что-то неуловимое пробегало по нем, как пробегает чья-либо тень по земле.
Барабин сел и приказал тихо женщине, уносившей последнюю посуду, позвать Ивашку. И в горнице наступило гробовое молчание, покуда за дверями порога не раздались едва слышные, нерешительные шаги.
– Войди… – громче выговорил Барабан, не двигаясь с своего стула.
Ивашка показался на пороге. Зорко, пытливо глянул на него Барабин, уперся глазами в добродушное, прямее лицо парня и, невольно удивившись, едва слышно вздохнул.
Лицо Ивашки было так спокойно, взгляд серых глаз так честно прям, так прост, что, очевидно, он не знал за собой никакой вины. Барабин, за секунду окончательно решившийся на грубый, прямой допрос двух виновных при постороннем лице, при простом приказчике с фабрики, смутился и в нерешительности молчал.
– Как смел ты самовольно уйти со двора? – выговорил он. А между тем на душе его будто звучал совсем другой вопрос: «Весело ль тебе было с чужой женой?»
Ивашка просто, отчасти наивно, объяснил всю обиду от Мирона Митрича и желание больше ве служить на Суконном дворе.
– Стало быть, желаешь чтобы тебя рассчитали и отпустили?
– Точно так-с.
Барабин вдруг захохотал так, что Павла, Ивашка и даже Кузьмич слегка вздрогнули.
– Хорошо… завтра поутру я тебя рассчитаю на дворе. Припаси попа, Кузьмич. Малый чахлый, не силен, может от моего расчета тут же и подохнуть. Слышишь?..
– Слушаюсь, – выговорил тихо Кузьмич.
Ивашка слегка побледнел. Павла, силившаяся вполне овладеть собой, все-таки едва заметно шелохнулась на своем стуле, и зоркий глаз Барабина, конечно, заметил это.
– Да… – как-то странно, злобно и в то же время будто задумчиво выговорил Барабин, глядя в пол и будто говоря себе самому. – Да… я тебя рассчитаю. Завтра… в эту пору, коли не будешь на погосте, так почитай – еле жив…
– За что же? – вымолвил Ивашка.
И голос его задрожал, но не от испуга. Ничто так страшно не действовало на парня, как несправедливость, не только к нему самому, но даже и относительно других. Тот же огонь, который вспыхивал в душе Барабина от ревности, вспыхивал и в Ивашке, когда поражала его какая-либо явная несправедливость.
Барабин не отвечал и молча глядел в лицо парня. И несмотря на смущение, Ивашка снова увидел вдруг перед собой того намалеванного сатану, на которого был Барабин так похож. Ивашка оробел. Он глубоко поверил в эту минуту, что это если не сатана, то и не человек такой же простой, как он сам или Кузьмич.
Барабин встал, прошел в нескольких шагах мимо Ивашки, кликнул горничную и велел позвать кучера и дворника. И покуда женщина ходила за ними, снова наступило мертвое молчание в горнице.
Когда мужики появились, Барабин тихо приказал взять парня, связать и запереть в чулане, где обыкновенно сажали пред наказаньем сильно провинившихся на Суконном дворе, дабы они не могли бежать. Барабин запирал их у себя на дворе и ключ брал к себе.
Ивашка, мысленно надеявшийся на возможность побега тотчас, хотя бы через ворота или через забор, понял вдруг безнадежность своего положения.
– За что же!.. что я сделал, говорю я вам… что я сделал!.. – воскликнул Ивашка, затрепетав всем телом и невольно оттолкнув от себя дворника, который взял его за плечо.
– Веди!.. – крикнул Барабин.
Но в ту же минуту произошло в горнице то, чего никогда не бывало в ней.
Парень Ивашка, чудной малый, ни на что не годный, порченый, то марающий по заборам углем, то поющий самодельные песни, то рассказывающий длинные, чудные сказки, то зевающий по целым часам на облака, на звезды, вдруг преобразился. Куда девалось доброе лицо, куда девались чуть не глупые, серые глаза. Бледный как смерть, дрожащий, задыхающийся, парень заговорил вдруг каким-то другим, будто чужим голосом. Слова его рвались на части, некоторых нельзя было разобрать. Но если Барабин не понял половину слов, то понял сразу, с кем имеет дело.
«Если такого резать, то надо дорезать, а то сам зарежет!..» – подумал бы всякий прозорливец.
Но вместе с тем подозрения Барабина еще более усилились. Парень, дурашный на вид, способный так преобразиться, был действительно еще подозрительнее для ревнивого мужа.
– Бери!.. веди!.. – крикнул Барабин и встал с своего места.
– Не тронь!.. убью! – крикнул другой голос в горнице, и никто не поверил, что это кричит парень Ивашка.
И в одну секунду малый, как кошка, бросился в противоположный угол, схватил стоявшую у притолоки кочергу и взмахнул ею так, что она просвистала по воздуху, как кнутовище.
– Всех… всех… не подходи!.. – кричал какой-то дикий, рассвирепевший зверь.
И все, даже Барабин, слегка попятились.
– Господа, Бога ради… – с судорогой в горле хрипел Ивашка. – Не губите… душу… Всех убью!..
Но, видно, бешенство, овладевшее парнем, сообщилось невидимо, как молния, и самому Барабину. Он стрелой бросился на Ивашку. Остальные последовали его примеру. Сделалась свалка. Дворник упал с рассеченной головой, но кочерга была уже в руках Кузьмича, а Барабин всей тяжестью грохнулся на пол и душил Ивашку в своих сильных руках.
Парня скрутили в одну минуту и потащили вон. В горнице остался Барабин, очутившийся на стуле у окна, а в другом темном углу сидела Павла, закрыв лицо руками.
– Уйди! Уйди!.. – сдавленным голосом прохрипел Барабин, увидя жену.
Она встала и двинулась к дверям без оглядки.
– Убью когда-нибудь!.. – послал он ей вдогонку страстным шепотом.
Павла быстро обернулась и вдруг сделала несколько шагов назад к мужу. Как-то странно размахнула она перед ним руками и вымолвила с отчаянием:
– Так убивай!.. По крайности конец будет!..
Барабин вскочил с места, и было мгновение, что он мог, казалось, броситься на жену так же, как сейчас бросился, сломал, скрутил Ивашку. Но вдруг он остановился, как-то дрогнул и выбежал вон из горницы.
Миновав несколько горниц, Барабин отыскал свою шапку и полушубок. Ему казалось, что он задыхается в доме, ему хотелось на воздух. И через несколько минут он был уже на дворе и быстрыми шагами шел, почти бежал, по пустынной улице, сам не зная куда.
Он понял, что в его отношениях с женой наступил поворот. Было уже в ней что-то иное, и Барабин, смелый от природы, не боявшийся никого и ничего, никогда не робевший, испугался теперь той перемены, что нашел в жене. У него закружилась голова и замирало сердце. Ему казалось, что он стоит на страшно высокой колокольне, которая качается под его ногами.
Единственно, чего боялся Барабин, как выражался он: «пуще ада кромешного и геенны огненной» – было потерять любовь жены. Он смутно всегда боялся этого и невольно всегда ожидал. Его собственный разум говорил ему, что, при такой жизни, это придет неизбежно.
И Барабин учащал шаги и наконец почти бежал по пустынным улицам.
Павла видела, как выбежал муж из дому. Она была в своей горнице и в таком настроении, что тоже способна была убежать к отцу.
Она чувствовала в себе ту решимость на все, которую прежде только смутно угадывала в себе. Покуда муж говорил с Ивашкой, когда она услыхала, что он намерен на другой день истязать несчастного парня, ни в чем не повинного, только вследствие своей ревности, Павла мысленно решила, что постарается помешать этому, насколько может. Будет просить отца или братишку заступиться. Но когда сделалась свалка с рассвирепевшим от отчаяния малым, Павла ушла в темный угол, закрыла себе лицо руками и решилась, поклялась перед самой собой, что она не допустит истязать несчастного. Она решила твердо, к чему бы то ни повело, в ту же ночь собственноручно освободить Ивашку из заключения. Она ждала только, чтобы муж вернулся и заснул, чтобы на заре идти во двор и отворить чулан.
Прошел час, другой, третий. Павла ждала, но муж не ворочался. Павла вдруг поднялась со своего места, сделала несколько шагов к двери и остановилась. Только один вопрос смущал ее. Тайно или явно освободить Ивашку, тайно ли пробраться через двор и сломать замок или не таясь от людей сделать это.
– Нет, лучше потихоньку… верней… – выговорила она вслух твердо и с оттенком злобы в голосе.
И через несколько минут, накинув на голову платок и захватив по дороге из прихожей ножницы, она выбежала на темный двор, пробежала легкими шагами к тому месту, где стояли сложенные дрова и где всегда валялся топор. В темноте ощупала она руками несколько полен, и наконец топорище попало ей под руку.
В одну минуту была она на противоположном конце двора, около сарая, нашла небольшую дверь и позвала парня. Ответа не было.
– Ивашка!.. – громче, отчаянно позвала Павла, уже оробев от мысли, что он заперт не тут, что его уже увели.
– Кто?.. Чего?.. – отозвался голос Ивашки.
Павла судорожно стиснула в руках топор и начала работу. Непривычной рукой вертела она топором, но с каждой секундой отчаяние ее прибавлялось, и наконец явились умение и сила.
Дверь скоро затрещала, пробой отлетел. Павла вошла в темный сарай, ощупала Ивашку в темноте и взялась за ножницы. Но ножницы для нее были не топор. В одну минуту все веревки и кушак, которым был скручен малый, были изрезаны на кусочки.
– Голубушка, барыня, спасибо вам… но что вам-то будет!.. – вымолвил Ивашка.
И если бы было не темно, то Павла увидела бы в глазах его слезы.
– Беги… уходи скорей… и не попадайся ему на глаза… убьет он тебя…
Ивашка схватил ее руки и стал целовать. Он что-то хотел вымолвить, но голос не повиновался ему.
– Беги… беги…
И Павла, чтобы не задерживать парня, сама бросилась назад домой.
Ивашка выскочил и пустился опрометью в дальний конец двора, где был забор пониже. Ловко, как деревенский парень, перемахнул он через него и скоро был уж на улице, далеко от дома Барабина. На перекрестке он остановился, оглянулся. Красноватый свет виднелся в окне горницы Павлы и как-то тоскливо мерцал среди белой, морозной ночи.
– Голубушка… золотая… – проговорил Ивашка вслух, и слезы покатились по его щекам. – Что с тобой-то будет!.. Что с тобой-то сделают!.. Стою ли я того!.. Ах, зверь-человек, сатана… и убить его… сто грехов отпустится!..
Ивашка завидел вдалеке какую-то быстро шагавшую фигуру и, боясь быть увиденным, пустился бежать со всех ног.
В первые минуты Барабин весело болтал и рассказывал про смешной случай, бывший с ним около Коломны. Но вдруг он пристально глянул в лицо жены, замолчал и, прервав свой рассказ на половине, опустил глаза в тарелку и замолчал как убитый. Слишком хорошо знал он жену, чтобы не подметить в чертах лица ее остатка того, что пережила она несколько минут назад. Барабин был поражен. Прежде, когда казалось ему иногда что-либо странным в доме, в поведении жены, ее лице, то он, в сущности, чувствовал, что кажущееся только сомнительно. Теперь подозрение было действительно, основательно. Просидев несколько минут не спуская глаз с тарелки, он мысленно уговаривал, утешал себя:
«Пустое… вздор… опять лукавый смущает…»
Через несколько секунд он снова поднял глаза, снова взглянул на Павлу, и что-то дрогнуло в нем. Павла сидела, устремив глаза в темный угол столовой. Она не только задумалась глубоко, но как будто застыла от той мысли, что была в голове ее и просвечивалась в отуманенном взоре. Она не только забыла мужа тотчас по возвращении, но, казалось, забыла весь мир Божий. Вся она была одна мысль.
«Какая? что?» – дрожью возник вопрос в Барабине.
– Павла!.. – выговорил он.
Женщина вздрогнула всем телом, опомнилась, взглянула на него и вспыхнула. Все лицо ее покрылось ярким румянцем не столько от смущения и стыда, сколько от боязни.
Муж глядел на нее, но ничего ее спрашивал. Лицо его спрашивало, и Павла сама невольно ответила:
– Нездоровится как-то…
Но не только Барабин, но сама она слышала, что в ее словах ясно звучит ложь, к которой она не привыкла.
– Застудилась… – выговорил Барабин.
И в голосе его послышался тот звук, который предшествовал всегда вспышке. Павла молчала.
– Не выходила бы за меня замуж, то не застужалась бы эдак… – дико усмехнулся вдруг Барабин.
Павла знала, что гроза надвигается, что будет сейчас одна из семейных бурь. Но теперь она чувствовала в себе силу для отпора. В первый раз в жизни, и почему? Потому ли, что она была виновата?
Вот об этом-то она и задумалась. Мысль эта поразила ее. Каким образом прежде, будучи совершенно не повинна ни в чем, она выдерживала эти угрозы и бури молчаливо, покорно, а теперь она всем существом смело готовилась встретить эту бурю именно потому, что чувствовала себя виноватой.
Бог знает, что произошло бы, если бы не появилась вдруг в комнате горничная доложить, что пришел с докладом Кузьмич.
Барабин, не доужинал, велел собирать со стола и вышел в прихожую. От Кузьмича узнал он о важном событии на фабрике, заключавшемся в том, что в отсутствие Барабина приезжал сам Мирон Митрич, распушил всех за то, что хоронят народ на дворе без священника, а затем приказал высечь нового приказчика Ивана.
Барабин, озлобленный на жену, излил злобу на тестя.
– Кто ж приказывает хоронить так? Он же, старый… недоумок.
Но через несколько секунд Барабин забыл о тесте, потому что Кузьмич сообщил ему другое известие, по-видимому, пустое, но сразу поразившее Барабина.
Кузьмич объяснил, что Ивашка после наказания немедленно скрылся с Суконного двора самовольно и что он считал его пропавшим без вести.
– И вот только сейчас, туточки узнал, – прибавил Кузьмич, – что он у вас в дому укрылся.
У Барабина на сердце закопошилось что-то и росло с жаждой секундой. Он сам говорил, что в эти минуты будто сатана влезет в душу и начнет на грех толкать, чтобы в Сибирь угнать. И теперь это чувство вдруг заклокотало в нем, но он едва слышно произнес:
– Ивашка здесь, говоришь…
– Здеся, Тит Ильич, третьи сутки…
– Теперь где?.. – еще тише спросил Барабин.
– Да здесь, в людской.
Барабин опустил голову и молчал как убитый. И только Кузьмич заметил, что он как будто тяжелей дышит.
– Иди за мной… – глухо выговорил Барабин и пошел в столовую.
Павла, сидевшая у того же стола и слышавшая весь разговор мужа с Кузьмичом в прихожей, отвернулась от вошедшего мужа и отвела глаза.
Барабин исподлобья, вскользь, глянул в лицо ее и понял, что она все слышала. Действительно, лицо Павлы изменилось за несколько секунд. Трудно было уловить, что присходило в чертах лица ее, но что-то неуловимое пробегало по нем, как пробегает чья-либо тень по земле.
Барабин сел и приказал тихо женщине, уносившей последнюю посуду, позвать Ивашку. И в горнице наступило гробовое молчание, покуда за дверями порога не раздались едва слышные, нерешительные шаги.
– Войди… – громче выговорил Барабан, не двигаясь с своего стула.
Ивашка показался на пороге. Зорко, пытливо глянул на него Барабин, уперся глазами в добродушное, прямее лицо парня и, невольно удивившись, едва слышно вздохнул.
Лицо Ивашки было так спокойно, взгляд серых глаз так честно прям, так прост, что, очевидно, он не знал за собой никакой вины. Барабин, за секунду окончательно решившийся на грубый, прямой допрос двух виновных при постороннем лице, при простом приказчике с фабрики, смутился и в нерешительности молчал.
– Как смел ты самовольно уйти со двора? – выговорил он. А между тем на душе его будто звучал совсем другой вопрос: «Весело ль тебе было с чужой женой?»
Ивашка просто, отчасти наивно, объяснил всю обиду от Мирона Митрича и желание больше ве служить на Суконном дворе.
– Стало быть, желаешь чтобы тебя рассчитали и отпустили?
– Точно так-с.
Барабин вдруг захохотал так, что Павла, Ивашка и даже Кузьмич слегка вздрогнули.
– Хорошо… завтра поутру я тебя рассчитаю на дворе. Припаси попа, Кузьмич. Малый чахлый, не силен, может от моего расчета тут же и подохнуть. Слышишь?..
– Слушаюсь, – выговорил тихо Кузьмич.
Ивашка слегка побледнел. Павла, силившаяся вполне овладеть собой, все-таки едва заметно шелохнулась на своем стуле, и зоркий глаз Барабина, конечно, заметил это.
– Да… – как-то странно, злобно и в то же время будто задумчиво выговорил Барабин, глядя в пол и будто говоря себе самому. – Да… я тебя рассчитаю. Завтра… в эту пору, коли не будешь на погосте, так почитай – еле жив…
– За что же? – вымолвил Ивашка.
И голос его задрожал, но не от испуга. Ничто так страшно не действовало на парня, как несправедливость, не только к нему самому, но даже и относительно других. Тот же огонь, который вспыхивал в душе Барабина от ревности, вспыхивал и в Ивашке, когда поражала его какая-либо явная несправедливость.
Барабин не отвечал и молча глядел в лицо парня. И несмотря на смущение, Ивашка снова увидел вдруг перед собой того намалеванного сатану, на которого был Барабин так похож. Ивашка оробел. Он глубоко поверил в эту минуту, что это если не сатана, то и не человек такой же простой, как он сам или Кузьмич.
Барабин встал, прошел в нескольких шагах мимо Ивашки, кликнул горничную и велел позвать кучера и дворника. И покуда женщина ходила за ними, снова наступило мертвое молчание в горнице.
Когда мужики появились, Барабин тихо приказал взять парня, связать и запереть в чулане, где обыкновенно сажали пред наказаньем сильно провинившихся на Суконном дворе, дабы они не могли бежать. Барабин запирал их у себя на дворе и ключ брал к себе.
Ивашка, мысленно надеявшийся на возможность побега тотчас, хотя бы через ворота или через забор, понял вдруг безнадежность своего положения.
– За что же!.. что я сделал, говорю я вам… что я сделал!.. – воскликнул Ивашка, затрепетав всем телом и невольно оттолкнув от себя дворника, который взял его за плечо.
– Веди!.. – крикнул Барабин.
Но в ту же минуту произошло в горнице то, чего никогда не бывало в ней.
Парень Ивашка, чудной малый, ни на что не годный, порченый, то марающий по заборам углем, то поющий самодельные песни, то рассказывающий длинные, чудные сказки, то зевающий по целым часам на облака, на звезды, вдруг преобразился. Куда девалось доброе лицо, куда девались чуть не глупые, серые глаза. Бледный как смерть, дрожащий, задыхающийся, парень заговорил вдруг каким-то другим, будто чужим голосом. Слова его рвались на части, некоторых нельзя было разобрать. Но если Барабин не понял половину слов, то понял сразу, с кем имеет дело.
«Если такого резать, то надо дорезать, а то сам зарежет!..» – подумал бы всякий прозорливец.
Но вместе с тем подозрения Барабина еще более усилились. Парень, дурашный на вид, способный так преобразиться, был действительно еще подозрительнее для ревнивого мужа.
– Бери!.. веди!.. – крикнул Барабин и встал с своего места.
– Не тронь!.. убью! – крикнул другой голос в горнице, и никто не поверил, что это кричит парень Ивашка.
И в одну секунду малый, как кошка, бросился в противоположный угол, схватил стоявшую у притолоки кочергу и взмахнул ею так, что она просвистала по воздуху, как кнутовище.
– Всех… всех… не подходи!.. – кричал какой-то дикий, рассвирепевший зверь.
И все, даже Барабин, слегка попятились.
– Господа, Бога ради… – с судорогой в горле хрипел Ивашка. – Не губите… душу… Всех убью!..
Но, видно, бешенство, овладевшее парнем, сообщилось невидимо, как молния, и самому Барабину. Он стрелой бросился на Ивашку. Остальные последовали его примеру. Сделалась свалка. Дворник упал с рассеченной головой, но кочерга была уже в руках Кузьмича, а Барабин всей тяжестью грохнулся на пол и душил Ивашку в своих сильных руках.
Парня скрутили в одну минуту и потащили вон. В горнице остался Барабин, очутившийся на стуле у окна, а в другом темном углу сидела Павла, закрыв лицо руками.
– Уйди! Уйди!.. – сдавленным голосом прохрипел Барабин, увидя жену.
Она встала и двинулась к дверям без оглядки.
– Убью когда-нибудь!.. – послал он ей вдогонку страстным шепотом.
Павла быстро обернулась и вдруг сделала несколько шагов назад к мужу. Как-то странно размахнула она перед ним руками и вымолвила с отчаянием:
– Так убивай!.. По крайности конец будет!..
Барабин вскочил с места, и было мгновение, что он мог, казалось, броситься на жену так же, как сейчас бросился, сломал, скрутил Ивашку. Но вдруг он остановился, как-то дрогнул и выбежал вон из горницы.
Миновав несколько горниц, Барабин отыскал свою шапку и полушубок. Ему казалось, что он задыхается в доме, ему хотелось на воздух. И через несколько минут он был уже на дворе и быстрыми шагами шел, почти бежал, по пустынной улице, сам не зная куда.
Он понял, что в его отношениях с женой наступил поворот. Было уже в ней что-то иное, и Барабин, смелый от природы, не боявшийся никого и ничего, никогда не робевший, испугался теперь той перемены, что нашел в жене. У него закружилась голова и замирало сердце. Ему казалось, что он стоит на страшно высокой колокольне, которая качается под его ногами.
Единственно, чего боялся Барабин, как выражался он: «пуще ада кромешного и геенны огненной» – было потерять любовь жены. Он смутно всегда боялся этого и невольно всегда ожидал. Его собственный разум говорил ему, что, при такой жизни, это придет неизбежно.
И Барабин учащал шаги и наконец почти бежал по пустынным улицам.
Павла видела, как выбежал муж из дому. Она была в своей горнице и в таком настроении, что тоже способна была убежать к отцу.
Она чувствовала в себе ту решимость на все, которую прежде только смутно угадывала в себе. Покуда муж говорил с Ивашкой, когда она услыхала, что он намерен на другой день истязать несчастного парня, ни в чем не повинного, только вследствие своей ревности, Павла мысленно решила, что постарается помешать этому, насколько может. Будет просить отца или братишку заступиться. Но когда сделалась свалка с рассвирепевшим от отчаяния малым, Павла ушла в темный угол, закрыла себе лицо руками и решилась, поклялась перед самой собой, что она не допустит истязать несчастного. Она решила твердо, к чему бы то ни повело, в ту же ночь собственноручно освободить Ивашку из заключения. Она ждала только, чтобы муж вернулся и заснул, чтобы на заре идти во двор и отворить чулан.
Прошел час, другой, третий. Павла ждала, но муж не ворочался. Павла вдруг поднялась со своего места, сделала несколько шагов к двери и остановилась. Только один вопрос смущал ее. Тайно или явно освободить Ивашку, тайно ли пробраться через двор и сломать замок или не таясь от людей сделать это.
– Нет, лучше потихоньку… верней… – выговорила она вслух твердо и с оттенком злобы в голосе.
И через несколько минут, накинув на голову платок и захватив по дороге из прихожей ножницы, она выбежала на темный двор, пробежала легкими шагами к тому месту, где стояли сложенные дрова и где всегда валялся топор. В темноте ощупала она руками несколько полен, и наконец топорище попало ей под руку.
В одну минуту была она на противоположном конце двора, около сарая, нашла небольшую дверь и позвала парня. Ответа не было.
– Ивашка!.. – громче, отчаянно позвала Павла, уже оробев от мысли, что он заперт не тут, что его уже увели.
– Кто?.. Чего?.. – отозвался голос Ивашки.
Павла судорожно стиснула в руках топор и начала работу. Непривычной рукой вертела она топором, но с каждой секундой отчаяние ее прибавлялось, и наконец явились умение и сила.
Дверь скоро затрещала, пробой отлетел. Павла вошла в темный сарай, ощупала Ивашку в темноте и взялась за ножницы. Но ножницы для нее были не топор. В одну минуту все веревки и кушак, которым был скручен малый, были изрезаны на кусочки.
– Голубушка, барыня, спасибо вам… но что вам-то будет!.. – вымолвил Ивашка.
И если бы было не темно, то Павла увидела бы в глазах его слезы.
– Беги… уходи скорей… и не попадайся ему на глаза… убьет он тебя…
Ивашка схватил ее руки и стал целовать. Он что-то хотел вымолвить, но голос не повиновался ему.
– Беги… беги…
И Павла, чтобы не задерживать парня, сама бросилась назад домой.
Ивашка выскочил и пустился опрометью в дальний конец двора, где был забор пониже. Ловко, как деревенский парень, перемахнул он через него и скоро был уж на улице, далеко от дома Барабина. На перекрестке он остановился, оглянулся. Красноватый свет виднелся в окне горницы Павлы и как-то тоскливо мерцал среди белой, морозной ночи.
– Голубушка… золотая… – проговорил Ивашка вслух, и слезы покатились по его щекам. – Что с тобой-то будет!.. Что с тобой-то сделают!.. Стою ли я того!.. Ах, зверь-человек, сатана… и убить его… сто грехов отпустится!..
Ивашка завидел вдалеке какую-то быстро шагавшую фигуру и, боясь быть увиденным, пустился бежать со всех ног.
VIII
В первых числах февраля, на дворе дома Ромодановой стояла большая карета, но без лошадей; в нее укладывали вещи. Вместе с тем на другом дворе стояло несколько подвод, нагруженных доверху всякими пожитками. Молодого барина Абрама Петровича собирали хотя не в далекое, но важное путешествие.
Он окончательно поступал в послушники и ехал в Донской монастырь. Марья Абрамовна сама должна была отвезти внука в монастырь и сдать с рук на руки настоятелю, архимандриту Антонию.
Вместе с Абрамом должны были волей-неволей поступить в монастырь – дядька Дмитриев, еще двое людей и каракалпачанин, которого ради этого случая окрестили в православную веру. Вместе с ним отправлялся уж по доброй воле и был очень доволен своей судьбой отец Серапион.
Марья Абрамовна, давно откладывавшая сбыть внука в послушники, решилась вдруг, и, как говорили в доме, решилась со зла. История с мужицкой дворянкой, Улей, расстроила барыню совсем. Чуть не в первый раз в жизни ее прихоть,
Он окончательно поступал в послушники и ехал в Донской монастырь. Марья Абрамовна сама должна была отвезти внука в монастырь и сдать с рук на руки настоятелю, архимандриту Антонию.
Вместе с Абрамом должны были волей-неволей поступить в монастырь – дядька Дмитриев, еще двое людей и каракалпачанин, которого ради этого случая окрестили в православную веру. Вместе с ним отправлялся уж по доброй воле и был очень доволен своей судьбой отец Серапион.
Марья Абрамовна, давно откладывавшая сбыть внука в послушники, решилась вдруг, и, как говорили в доме, решилась со зла. История с мужицкой дворянкой, Улей, расстроила барыню совсем. Чуть не в первый раз в жизни ее прихоть,