Страница:
Приживальщица-гадалка, женщина хитрая и умная, сменившая теперь около постели больной барскую барыню, сумела, однако, вскоре рассеять мрачные мысли и всякие опасения Марьи Абрамовны. Хитрая баба дошла до того, что разыскала в Москве старика инвалида и какую-то мещанку и обоих привела к Марье Абрамовне. И барыня сразу выздоровела и повеселела.
Дряхлый старик солдат рассказал Марье Абрамовне, как был еще при великом государе Петре Алексеиче на войне, как его сочли убитым в Полтавском сражении и как на селе поминали целый год за упокой, покуда он лежал раненый в Малороссии.
– И верно тебе сказываю, матушка барыня, – закончил старик, – от эвтого только здоровьица Бог пошлет. Гляди, вот мне десятый десяток пошел, а я за иного молодца сослужу. Это поминание Господу Богу весточку подает. Господь-то знает, батюшка, что это враки, и говорит сам себе: «Врете, мол, вы, люди, человек этот, мол, жив, я знаю. Вы его к покойничкам сопричли, так нате ж вот вам, – продлю я его жисть еще на сто годов». Вот что, матушка барыня, это я тебе верно сказываю.
После солдата мещанка объяснила Марье Абрамовне, что с ней приключилось на тридцатом году от роду еще худшее приключение, какого и представить нельзя, о каком и в ученых книжках никогда писано не было. Ее сочли за мертвую, даже в гроб положили и в церковь вынесли и после отпевания стали уж было гроб заколачивать, а она – живая.
– Как живая?! – не поверила Марья Абрамовна. – Врешь ты все! непременно врешь! Подучила тебя вот моя гадалка…
– Не вру, матушка! Ей-Богу, живая лежу.
– Зачем же ты это дозволяла с собой делать?
– Не могла, матушка. Словно сонная одурь на меня какая нашла: и сплю, и не сплю. Все вижу, а двинуть ни рукой, ни ногой не могу.
– Пьяна, что ли, была?
– Голубушка барыня! Нешто это можно! Сама посуди! Возьми ты пьяного, да уложи ты его в гроб, да начни отпевать, – живо у него, матушка, хмель-то выскочит из головы.
– Да, это точно, – должна была согласиться Марья Абрамовна. – Так почему ж так? Что за сон такой?
– Уж не знаю. Потом, как стали крышку-то накладывать, да примерять, да стукнули раз, я, матушка, и заори благим матом. Тут весь народ смутился и повалил из церкви, как бы от пожара. И я-то ору! И они-то все орут! И батюшка с перепугу кричит! Такое светопреставление было, что у нас в городе по сю пору его и стар, и мал помнят. Начальство в это дело вмешалось: говорили тогда, что и меня в Питер, в самый Сенат потребуют на рассмотрение. А потом стали сказывать, что и батюшку, и станового в Сибирь сошлют. А пожалуй, и мне тоже плетьми наказание будет за якобы мое баловничество.
Мещанка и солдат подействовали на Марью Абрамовну как два самых действительных и великолепных лекарства. Через два дня она была уже на ногах, обожала свою новую барскую барыню-гадалку, Анфису Егоровну, но зато вся ее боязнь, вся ее печаль и мрачные мысли перешли теперь в несказанную злобу на внучка и его дядьку.
Марья Абрамовна только и думала о том, как наказать построже виновников. Жаловаться в это время кому-либо из начальства было невозможно; всякому просителю – и важному, и бедному – отвечали одно:
– До вас ли теперь! Подите вы с вашими пустяками!
Кроме того, Марья Абрамовна понимала, что и внучек, и дядька не были виновны в том, что в Подольске умерла женщина, при которой был вид на имя генеральши Ромодановой. Им было дано знать об этом через то же начальство. Но в чем же они были виновны?
Марья Абрамовна и прежде часто подумывала о том, что ее внук, конечно, если переживет ее, то бросит монастырь. Единственное средство, которым она хотела еще удержать его и заставить исполнить свою волю, было лишить его наследства, передав все в те же монастыри. И теперь Марье Абрамовне хотелось мстить, а в то же время по совести не за что было. И донельзя обозленная старуха дня два всячески изыскивала какую бы то ни было причину.
Абрам был, как малолеток-недоросль, заперт в одной из горниц; ему посылалось три раза в день на тарелке по стакану воды и по ломтю черного людского хлеба. А мундир его бабушка приказала, в тот же незапамятный вечер, при первом свидании, снять, и, как бы в посмешище над намерением внучка, она приказала одному из конюхов носить не снимая. И Абрам мог со слезами на глазах видеть, как по двору бегал в кухню и сараи, в его мундире и шляпе, форейтор Андрюшка.
Но покуда Марья Абрамовна обдумывала, как наказать строптивого внучка, у нее вдруг явилась возможность облегчить свою накипевшую злобу наказанием дядьки.
– Хоть покуда на этом душу отведу, – обрадовалась она.
Новая барская барыня, прежде боявшаяся вражды и мести Дмитриева, молчала об его главном «колене». Теперь же, сделавшись в доме такою же полновластной распорядительницей, какою была прежде Анна Захаровна, гадалка уж не боялась дядьки и передала барыне, что Дмитриев, исчезнувший перед тем за три дня и не появлявшийся более в доме, имеет на то полное право.
– Он и совсем уйти может, матушка барыня: ведь он вольный, ему дана отпускная.
С Марьей Абрамовной от этого неожиданного открытия чуть не сделался снова обморок.
– Да это незаконно! Ведь я-то живая, ведь я отпускную должна дать! Его вольная гроша не стоит! – воскликнула Марья Абрамовна.
– Матушка, не токмо она гроша не стоит, а я вам другое скажу. Вы этого Ваньку Митриева можете тотчас в острог посадить, под кнут подвести и в Сибирь!
И гадалка передала Марье Абрамовне, что отпускную Дмитриева подписывал даже не Абрам Петрович.
– Барину было как-то не время, все он собирался, – все перышко брал в руки да все хотел подписать, как ни на есть, должно быть, поузористее. А тут мундир надел, не до того было. А там расписался бы, да потянули его в какую-то палату свидетельствовать разное такое. А ему тоска! Он не пошел…
– Ну, ну! – нетерпеливо ждала конца барыня.
– Ну вот-с, Васька Дмитриев, видя, что сему царствию и конца не предвидится, взял, говорят, да и справил бумагу-то сам по себе. Один! Без Абрама Петровича свидетельства!..
– Да верно ли?! – воскликнула Марья Абрамовна!
– Верно, матушка, свидетели есть! Я уж спрашивала. Есть у меня такой знакомый, Мартынычем звать. Законник первостатейный, – сейчас тебе какого ни на есть сенатора под суд подведет. Сядет писать – и самый, то есть, матушка, безвинный человек на второй страничке выходит у него – злодей и душегуб! Уж так пишет удивительно! Однажды он, матушка, сказывают, коня в грабеже обвинил, и тот под суд пошел.
– Достать мне его сейчас! Иди разыскивай! – решила барыня.
XXXI
XXXII
XXXIII
Дряхлый старик солдат рассказал Марье Абрамовне, как был еще при великом государе Петре Алексеиче на войне, как его сочли убитым в Полтавском сражении и как на селе поминали целый год за упокой, покуда он лежал раненый в Малороссии.
– И верно тебе сказываю, матушка барыня, – закончил старик, – от эвтого только здоровьица Бог пошлет. Гляди, вот мне десятый десяток пошел, а я за иного молодца сослужу. Это поминание Господу Богу весточку подает. Господь-то знает, батюшка, что это враки, и говорит сам себе: «Врете, мол, вы, люди, человек этот, мол, жив, я знаю. Вы его к покойничкам сопричли, так нате ж вот вам, – продлю я его жисть еще на сто годов». Вот что, матушка барыня, это я тебе верно сказываю.
После солдата мещанка объяснила Марье Абрамовне, что с ней приключилось на тридцатом году от роду еще худшее приключение, какого и представить нельзя, о каком и в ученых книжках никогда писано не было. Ее сочли за мертвую, даже в гроб положили и в церковь вынесли и после отпевания стали уж было гроб заколачивать, а она – живая.
– Как живая?! – не поверила Марья Абрамовна. – Врешь ты все! непременно врешь! Подучила тебя вот моя гадалка…
– Не вру, матушка! Ей-Богу, живая лежу.
– Зачем же ты это дозволяла с собой делать?
– Не могла, матушка. Словно сонная одурь на меня какая нашла: и сплю, и не сплю. Все вижу, а двинуть ни рукой, ни ногой не могу.
– Пьяна, что ли, была?
– Голубушка барыня! Нешто это можно! Сама посуди! Возьми ты пьяного, да уложи ты его в гроб, да начни отпевать, – живо у него, матушка, хмель-то выскочит из головы.
– Да, это точно, – должна была согласиться Марья Абрамовна. – Так почему ж так? Что за сон такой?
– Уж не знаю. Потом, как стали крышку-то накладывать, да примерять, да стукнули раз, я, матушка, и заори благим матом. Тут весь народ смутился и повалил из церкви, как бы от пожара. И я-то ору! И они-то все орут! И батюшка с перепугу кричит! Такое светопреставление было, что у нас в городе по сю пору его и стар, и мал помнят. Начальство в это дело вмешалось: говорили тогда, что и меня в Питер, в самый Сенат потребуют на рассмотрение. А потом стали сказывать, что и батюшку, и станового в Сибирь сошлют. А пожалуй, и мне тоже плетьми наказание будет за якобы мое баловничество.
Мещанка и солдат подействовали на Марью Абрамовну как два самых действительных и великолепных лекарства. Через два дня она была уже на ногах, обожала свою новую барскую барыню-гадалку, Анфису Егоровну, но зато вся ее боязнь, вся ее печаль и мрачные мысли перешли теперь в несказанную злобу на внучка и его дядьку.
Марья Абрамовна только и думала о том, как наказать построже виновников. Жаловаться в это время кому-либо из начальства было невозможно; всякому просителю – и важному, и бедному – отвечали одно:
– До вас ли теперь! Подите вы с вашими пустяками!
Кроме того, Марья Абрамовна понимала, что и внучек, и дядька не были виновны в том, что в Подольске умерла женщина, при которой был вид на имя генеральши Ромодановой. Им было дано знать об этом через то же начальство. Но в чем же они были виновны?
Марья Абрамовна и прежде часто подумывала о том, что ее внук, конечно, если переживет ее, то бросит монастырь. Единственное средство, которым она хотела еще удержать его и заставить исполнить свою волю, было лишить его наследства, передав все в те же монастыри. И теперь Марье Абрамовне хотелось мстить, а в то же время по совести не за что было. И донельзя обозленная старуха дня два всячески изыскивала какую бы то ни было причину.
Абрам был, как малолеток-недоросль, заперт в одной из горниц; ему посылалось три раза в день на тарелке по стакану воды и по ломтю черного людского хлеба. А мундир его бабушка приказала, в тот же незапамятный вечер, при первом свидании, снять, и, как бы в посмешище над намерением внучка, она приказала одному из конюхов носить не снимая. И Абрам мог со слезами на глазах видеть, как по двору бегал в кухню и сараи, в его мундире и шляпе, форейтор Андрюшка.
Но покуда Марья Абрамовна обдумывала, как наказать строптивого внучка, у нее вдруг явилась возможность облегчить свою накипевшую злобу наказанием дядьки.
– Хоть покуда на этом душу отведу, – обрадовалась она.
Новая барская барыня, прежде боявшаяся вражды и мести Дмитриева, молчала об его главном «колене». Теперь же, сделавшись в доме такою же полновластной распорядительницей, какою была прежде Анна Захаровна, гадалка уж не боялась дядьки и передала барыне, что Дмитриев, исчезнувший перед тем за три дня и не появлявшийся более в доме, имеет на то полное право.
– Он и совсем уйти может, матушка барыня: ведь он вольный, ему дана отпускная.
С Марьей Абрамовной от этого неожиданного открытия чуть не сделался снова обморок.
– Да это незаконно! Ведь я-то живая, ведь я отпускную должна дать! Его вольная гроша не стоит! – воскликнула Марья Абрамовна.
– Матушка, не токмо она гроша не стоит, а я вам другое скажу. Вы этого Ваньку Митриева можете тотчас в острог посадить, под кнут подвести и в Сибирь!
И гадалка передала Марье Абрамовне, что отпускную Дмитриева подписывал даже не Абрам Петрович.
– Барину было как-то не время, все он собирался, – все перышко брал в руки да все хотел подписать, как ни на есть, должно быть, поузористее. А тут мундир надел, не до того было. А там расписался бы, да потянули его в какую-то палату свидетельствовать разное такое. А ему тоска! Он не пошел…
– Ну, ну! – нетерпеливо ждала конца барыня.
– Ну вот-с, Васька Дмитриев, видя, что сему царствию и конца не предвидится, взял, говорят, да и справил бумагу-то сам по себе. Один! Без Абрама Петровича свидетельства!..
– Да верно ли?! – воскликнула Марья Абрамовна!
– Верно, матушка, свидетели есть! Я уж спрашивала. Есть у меня такой знакомый, Мартынычем звать. Законник первостатейный, – сейчас тебе какого ни на есть сенатора под суд подведет. Сядет писать – и самый, то есть, матушка, безвинный человек на второй страничке выходит у него – злодей и душегуб! Уж так пишет удивительно! Однажды он, матушка, сказывают, коня в грабеже обвинил, и тот под суд пошел.
– Достать мне его сейчас! Иди разыскивай! – решила барыня.
XXXI
На другой же день в доме Марьи Абрамовны был подьячий Мартыныч. Все тот же – маленький, сутуловатый и плюгавый на вид, но более веселый. Матушка чума, страшная и погибельная для всех, была не страшна одному Мартынычу и милостива к нему несказанно.
За последнее время пропасть народу обращалась к Мартынычу для составления завещаний. По выражению одного богача купца, надо было прежде всего думать о завещании.
– Прежде, – говорил он, – все под Богом ходили, а теперь же – прости, Господи, мое прегрешение – все мы вокруг Его, Батюшки, вертимся.
И Мартыныч, сочинявший по четыре, по пяти завещаний в день, едва успевал бегать из дома в дом, и свидетелей собирать, и узаконивать документы в палате. Зато он разжился заметно, и даже платье на нем было другое, и квартира была попросторнее. Чумы же сам Мартыныч не боялся, потому что, перетолковав со многими докторами, узнал, что он когда-то сам болел легкой чумой, а что она по два раза хотя и бывает у человека, но в редких случаях.
– Теперь тебе на чуму наплевать, – говорили ему доктора, – разве уж с мертвецом вместе в гроб залезешь да пролежишь с ним сутки. А так ходи себе и в ус не дуй!
Мартыныч взялся за дело Ромодановой с удовольствием, предпослав ей, однако, заявление, что, ввиду многих дел, времени у него мало и что он может заняться Дмитриевым, когда чума кончится. Марья Абрамовна об этом и слышать не хотела.
– Тотчас же его в острог сажай! – повторила она.
И, благодаря такому нетерпению богатой барыни, Мартыныч тотчас получил с нее сто рублей задатку. Действительно, и не такой ловкий ходатай, как Мартыныч, мог упрятать Ивана Дмитриева в острог. Заявление гадалки оказалось наполовину справедливым. Некоторые законные формальности были исполнены Дмитриевым, – конечно, неумышленно, – совершенно неправильно.
И Дмитриев однажды утром был взят полицейскими в своей квартире на Варварке, где он укрылся, надеясь на свою вольную. Поняв, в чем дело, Дмитриев не оробел, а только поклялся самому себе, что если он действительно пойдет под суд и будет сослан, то солоно придется не ему, а всем тем, кто его задумал погубить.
Дмитриев был тотчас посажен в острог в одной горнице с конокрадом и двумя убийцами. Новые сожители Дмитриева оказались, разумеется, такими же умными и дельными людьми, как и он сам. Беседы их – поучительные и любопытные – длились часто далеко за полночь, и часто Дмитриев в эти минуты раздумывал:
«Да, вон они что толкуют про начальство-то, да про господ, да про немцев, да про государя Петра Федоровича, да про наследника Павла Петровича! Вон оно что! Век живи, век учись!»
И вскоре из окон решетчатых с чугунными переплетами Иван Дмитриев смотрел на тюремный двор да и на весь мир Божий свысока своего величия. Дмитриев глубоко, искренно и в то же время злобно до мозга костей проникся верованием в те поучения, которые слышал от своих товарищей затворников.
Между тем, когда Дмитриев был уведен в острог, появился в доме и велел о себе доложить барыне старинный ее знакомый и даже, пожалуй, приятель, отставной морского корабельного флота лейтенант Воробушкин.
Марья Абрамовна с самого своего приезда избегала видеться с старыми знакомыми, немногими оставшимися в Москве, несмотря на чуму. Ромодановой было просто как-то совестно и неловко после того срама, который с ней случился. Всякий знакомый расспрашивал ее, как она числилась в мертвых и воскресла, и невольно начинал шутить и подшучивать по этому поводу на разные лады. Марье Абрамовне, у которой еще кошки скребли на сердце и которая еще не могла вполне оправиться от ужасного приключения, не нравились эти шутки. И, повидав двух-трех знакомых, она приказала отказывать всем.
Услыхав имя Воробушкина, Марья Абрамовна, знавшая, что он первый доставил в дом известие о ее смерти и он же ее хоронил в Подольске, хотела очень побеседовать с ним, но, однако, одумавшись, послала сказать гадалку, что извиняется и принять не может.
Гадалка вернулась, объясняя барыне, что господин Воробушкин убедительно просит допустить его, так как он хочет просить прощения в своей невольной вине и объясниться по весьма важному делу, касающемуся Абрама Петровича. Марья Абрамовна обрадовалась предлогу и допустила Воробушкина.
И Капитон Иванович, более чем когда-либо, понравился Марье Абрамовне. Он с таким искренним ужасом, с таким отчаянием в голосе говорил об ее ужасном приключении, так сочувствовал ей, так ужасался этому положению состоять такое долгое время ни в живых, ни в мертвых, что через полчаса Марья Абрамовна и Воробушкин были уже настоящие друзья.
Дело Воробушкина, о котором он затем заговорил, состояло в том, чтобы Марья Абрамовна решила судьбу его племянницы Ули. Воробушкин рассказал Ромодановой, что знал, между прочим, ее житье в Донском монастыре в одежде послушника монастырского и ее отношения к Абраму.
– Что ж тут делать? – возразила Марья Абрамовна, выслушав все. – Мало ли у него, озорника, этаких перебывало! Весь дом мой осрамил, поганый внучонок!
Капитон Иваныч стал доказывать барыне, что его племянница теперь вольная, а не крепостная, что с виду она будет получше и почище иной барышни княжеского или генеральского рода. Марья Абрамовна со всем этим соглашалась, но, однако, покачивала головой и говорила, что жениться внучку на Уле все-таки дело неподходящее, да к тому же она снова собирается отдать его в монастырь более дальний, на Валаам или Соловки, и притом на правах простого монаха, с содержанием от нее во сто рублей в год.
Капитон Иваныч имел настолько осторожности и хитрости, что не спорил, разговаривал с Ромодановой почтительно и любезно и только просил позволения быть у нее на следующий день.
Марья Абрамовна с радостью согласилась; ей было скучно донельзя сидеть одной дома.
– Приходите, голубчик, приходите, радехонька буду! Мы с вами вечерком в карты или бирюльки поиграем. А то есть у меня еще новая игра «трюлипан». Преуморительная! Да что-то я не разберу ее. Ну, может, вы хитрее меня будете. Только, вот обада, надо втроем быть, а моя дурафья гадалка только умеет, что гадать, а ни в какие игры не играет.
Капитан Иваныч жутким, робким голосом, будто кидаясь в холодную воду, вымолвил, вглядываясь в лицо барыни:
– Если позволите, будет у нас для вашего тип…ти… ляпа, что ли… ну, для игры! Будет и третий игрок. Я приведу.
– Кто ж такой?
– Да она, матушка. Ведь вы когда-то говорили, что она вам полюбилась. Она же, моя Улюшка.
Марья Абрамовна на минуту задумалась, но потом решила:
– Ну, уж приводите, что тут делать! Девица в этом никогда не виновата; все это молокососы, озорники! Да я за все шашни проучу его! Будет он у меня отцом игуменом где-нибудь в монастыре на необитаемом острове! Так приводите, приводите Улюшку!
И Воробушкин, выйдя из дома генеральши, вернулся в свой маленький домик, где он жил вместе с Улей, более веселый и довольный, чем когда-либо. Он начинал надеяться, что из его новой дружбы к барыне что-нибудь да выгорит, что-нибудь да устроится потихоньку для его дорогой племянницы, которая теперь сидела в углу от зари до зари и плакала не переставая.
За последнее время пропасть народу обращалась к Мартынычу для составления завещаний. По выражению одного богача купца, надо было прежде всего думать о завещании.
– Прежде, – говорил он, – все под Богом ходили, а теперь же – прости, Господи, мое прегрешение – все мы вокруг Его, Батюшки, вертимся.
И Мартыныч, сочинявший по четыре, по пяти завещаний в день, едва успевал бегать из дома в дом, и свидетелей собирать, и узаконивать документы в палате. Зато он разжился заметно, и даже платье на нем было другое, и квартира была попросторнее. Чумы же сам Мартыныч не боялся, потому что, перетолковав со многими докторами, узнал, что он когда-то сам болел легкой чумой, а что она по два раза хотя и бывает у человека, но в редких случаях.
– Теперь тебе на чуму наплевать, – говорили ему доктора, – разве уж с мертвецом вместе в гроб залезешь да пролежишь с ним сутки. А так ходи себе и в ус не дуй!
Мартыныч взялся за дело Ромодановой с удовольствием, предпослав ей, однако, заявление, что, ввиду многих дел, времени у него мало и что он может заняться Дмитриевым, когда чума кончится. Марья Абрамовна об этом и слышать не хотела.
– Тотчас же его в острог сажай! – повторила она.
И, благодаря такому нетерпению богатой барыни, Мартыныч тотчас получил с нее сто рублей задатку. Действительно, и не такой ловкий ходатай, как Мартыныч, мог упрятать Ивана Дмитриева в острог. Заявление гадалки оказалось наполовину справедливым. Некоторые законные формальности были исполнены Дмитриевым, – конечно, неумышленно, – совершенно неправильно.
И Дмитриев однажды утром был взят полицейскими в своей квартире на Варварке, где он укрылся, надеясь на свою вольную. Поняв, в чем дело, Дмитриев не оробел, а только поклялся самому себе, что если он действительно пойдет под суд и будет сослан, то солоно придется не ему, а всем тем, кто его задумал погубить.
Дмитриев был тотчас посажен в острог в одной горнице с конокрадом и двумя убийцами. Новые сожители Дмитриева оказались, разумеется, такими же умными и дельными людьми, как и он сам. Беседы их – поучительные и любопытные – длились часто далеко за полночь, и часто Дмитриев в эти минуты раздумывал:
«Да, вон они что толкуют про начальство-то, да про господ, да про немцев, да про государя Петра Федоровича, да про наследника Павла Петровича! Вон оно что! Век живи, век учись!»
И вскоре из окон решетчатых с чугунными переплетами Иван Дмитриев смотрел на тюремный двор да и на весь мир Божий свысока своего величия. Дмитриев глубоко, искренно и в то же время злобно до мозга костей проникся верованием в те поучения, которые слышал от своих товарищей затворников.
Между тем, когда Дмитриев был уведен в острог, появился в доме и велел о себе доложить барыне старинный ее знакомый и даже, пожалуй, приятель, отставной морского корабельного флота лейтенант Воробушкин.
Марья Абрамовна с самого своего приезда избегала видеться с старыми знакомыми, немногими оставшимися в Москве, несмотря на чуму. Ромодановой было просто как-то совестно и неловко после того срама, который с ней случился. Всякий знакомый расспрашивал ее, как она числилась в мертвых и воскресла, и невольно начинал шутить и подшучивать по этому поводу на разные лады. Марье Абрамовне, у которой еще кошки скребли на сердце и которая еще не могла вполне оправиться от ужасного приключения, не нравились эти шутки. И, повидав двух-трех знакомых, она приказала отказывать всем.
Услыхав имя Воробушкина, Марья Абрамовна, знавшая, что он первый доставил в дом известие о ее смерти и он же ее хоронил в Подольске, хотела очень побеседовать с ним, но, однако, одумавшись, послала сказать гадалку, что извиняется и принять не может.
Гадалка вернулась, объясняя барыне, что господин Воробушкин убедительно просит допустить его, так как он хочет просить прощения в своей невольной вине и объясниться по весьма важному делу, касающемуся Абрама Петровича. Марья Абрамовна обрадовалась предлогу и допустила Воробушкина.
И Капитон Иванович, более чем когда-либо, понравился Марье Абрамовне. Он с таким искренним ужасом, с таким отчаянием в голосе говорил об ее ужасном приключении, так сочувствовал ей, так ужасался этому положению состоять такое долгое время ни в живых, ни в мертвых, что через полчаса Марья Абрамовна и Воробушкин были уже настоящие друзья.
Дело Воробушкина, о котором он затем заговорил, состояло в том, чтобы Марья Абрамовна решила судьбу его племянницы Ули. Воробушкин рассказал Ромодановой, что знал, между прочим, ее житье в Донском монастыре в одежде послушника монастырского и ее отношения к Абраму.
– Что ж тут делать? – возразила Марья Абрамовна, выслушав все. – Мало ли у него, озорника, этаких перебывало! Весь дом мой осрамил, поганый внучонок!
Капитон Иваныч стал доказывать барыне, что его племянница теперь вольная, а не крепостная, что с виду она будет получше и почище иной барышни княжеского или генеральского рода. Марья Абрамовна со всем этим соглашалась, но, однако, покачивала головой и говорила, что жениться внучку на Уле все-таки дело неподходящее, да к тому же она снова собирается отдать его в монастырь более дальний, на Валаам или Соловки, и притом на правах простого монаха, с содержанием от нее во сто рублей в год.
Капитон Иваныч имел настолько осторожности и хитрости, что не спорил, разговаривал с Ромодановой почтительно и любезно и только просил позволения быть у нее на следующий день.
Марья Абрамовна с радостью согласилась; ей было скучно донельзя сидеть одной дома.
– Приходите, голубчик, приходите, радехонька буду! Мы с вами вечерком в карты или бирюльки поиграем. А то есть у меня еще новая игра «трюлипан». Преуморительная! Да что-то я не разберу ее. Ну, может, вы хитрее меня будете. Только, вот обада, надо втроем быть, а моя дурафья гадалка только умеет, что гадать, а ни в какие игры не играет.
Капитан Иваныч жутким, робким голосом, будто кидаясь в холодную воду, вымолвил, вглядываясь в лицо барыни:
– Если позволите, будет у нас для вашего тип…ти… ляпа, что ли… ну, для игры! Будет и третий игрок. Я приведу.
– Кто ж такой?
– Да она, матушка. Ведь вы когда-то говорили, что она вам полюбилась. Она же, моя Улюшка.
Марья Абрамовна на минуту задумалась, но потом решила:
– Ну, уж приводите, что тут делать! Девица в этом никогда не виновата; все это молокососы, озорники! Да я за все шашни проучу его! Будет он у меня отцом игуменом где-нибудь в монастыре на необитаемом острове! Так приводите, приводите Улюшку!
И Воробушкин, выйдя из дома генеральши, вернулся в свой маленький домик, где он жил вместе с Улей, более веселый и довольный, чем когда-либо. Он начинал надеяться, что из его новой дружбы к барыне что-нибудь да выгорит, что-нибудь да устроится потихоньку для его дорогой племянницы, которая теперь сидела в углу от зари до зари и плакала не переставая.
XXXII
Когда на другой день, в сумерки, Воробушкин с Улей явились к Марье Абрамовне в гости, то она приняла ласково и любезно не только Капитона Иваныча, но и робко вошедшую Улю. Девушка с замиранием сердца входила снова в этот дом, по приказу барыни, в первый раз после своего изгнания Абрамом. Странно и неожиданно перевернулось все. Уля была уверена, что появление Ромодановой, почти воскресенье из мертвых, было послано Абраму в наказание за жестокость и несправедливость его к ней.
Покуда Абрам жил один и веселился, Удя в своем изгнании, обиженная и оскорбленная, плакала с утра до вечера. Но когда она узнала, что появилась Ромоданова, что Абрам снова попал в положение загнанного внучка, сидит даже взаперти, на хлебе и на воде, то Уля забыла об обиде, даже перестала горевать. Сердце ее будто почуяло, что Абрам в несчастье, преследуемый бабушкой, снова по-прежнему вернется к ней. Во всяком случае, она только и думала о том, как бы попасть в дом Ромодановой и облегчить чем-нибудь судьбу Абрама.
Хитрить Уля не умела, притворяться еще менее, и поэтому трудно ей было придумать средство, как появиться снова в доме. Когда Капитон Иваныч вернулся домой и объяснил, что он был у Ромодановой и что она их обоих зовет к себе как гостей, Уля оторопела, потом ахнула и перекрестилась три раза.
– Это Господь так устроил! – воскликнула она наконец. Однако девушка была уверена, что Марья Абрамовна примет ее очень дурно, начнет укорять в дурном поведении, и в особенности за ее греховную и противозаконную жизнь в монастыре; наконец, и за то, что ради нее Абрам был выгнан из Донского.
Но Марья Абрамовна давным-давно, казалось, забыла об этом случае. Подобная шалость Абрама была ей не в диковинку. Главная вина Абрама относительно Ромодановой заключалась в том, что он счел ее, свою родную бабушку, мертвой и что он решился служить по ней греховные панихиды. Эта главная вина отодвинула на дальний план все остальные.
Может быть, Марья Абрамовна и приняла бы Улю сухо и холодно, может быть, и распекла бы ее, но накануне вечером, после ухода Воробушкина, и затем ночью в уме Марьи Абрамовны созрел новый ехидный план относительно внучка. Она решила на особый лад отомстить Абраму. Сослать его снова в монастырь, хотя бы и дальний, не повело бы ни к чему; Абрам мог сделать снова какой-нибудь крупный скандал, и его бы опять прогнали. Постричь его совсем в монахи, против воли, бабушка побаивалась.
«Да и что толку? – думалось ей. – Ну, постригут! А он там чего накуролесит – его и расстригут опять. Да еще судить примутся, меня притянут. Узнается, что я его насильно упекла, – и мне беда пущая».
И Марья Абрамовна бросила совсем мечту об монашестве внучка. Теперь она решила разузнать хитрым образом, как смотрит Абрам на его брак с Улей, о котором говорил ей Воробушкин, и если Абраму очень этого не хочется, то непременно его на Уле и женить.
– Ты меня похоронил насильно, а я тебя женю насильно! – сердито усмехалась бабушка. – Только я-то вот опять из мертвых в живые попала… А ты вот из женатых в холостые-то ухитрись-ка попасть. Вот так уж отплачу!.. – утешалась старуха.
И вот, вследствие этих соображений, когда Уля, робкая и стыдливая, предстала перед Марьей Абрамовной, старуха милостиво приняла ее, обласкала и посадила около себя. Уля, ожидавшая совершенно иной, грозной встречи, была так поражена и тронута, что вдруг залилась слезами, бросилась перед старухой на колена и стала целовать ее руки.
Марья Абрамовна от этой нечаянности, в свою очередь, была тоже, сколько могла, тронута лаской. Давно уж никто не относился к ней так искренно, с таким сердечным увлечением не целовал ее. На бодрую, но пожилую женщину, одинокую, окруженную лишь приживалками, повеяло вдруг от девушки и ее ласки чем-то молодым, теплым, хорошим, сердечным…
Уля от барыни неумышленно перешла к коту, лежавшему около, на кресле. Она любила животных и, кроме того, вспомнила, как когда-то, благодаря этому Ваське, она попала от Алтынова в дом Ромодановой и в этом доме нежданно встретилась с тем человеком, которого любила давно. Не будь Васьки, она никогда бы близко не сошлась с ним. И не будучи любимой им, она, быть может, даже примирилась бы с своим положением у бригадира. Поэтому теперь, увидя кота, Уля и к нему отнеслась как к старому другу. Она стала ласкать его от всей души, искренно называя самыми нежными именами:
– Вася, голубчик! Найденыш мой!
И когда Уля ласкала Ваську, в голосе ее звучало тоже неподдельное, искреннее чувство. У Марьи Абрамовны от удовольствия чуть не навернулись слезы на глазах, и она вдруг подумала и выговорила вслух, тоже искренно:
– А ведь хорошая девушка. Ей-Богу, хорошая! Не стоит он тебя, баламут мой. Ну, вот что: ты Васю обласкала, так и я тебя обласкаю. Поди вон к тому столу, – видишь, вон, с золотой решеткой. Возьми в нем ключ да ступай повидайся с своим сердечным.
Уля от неожиданности пошатнулась и едва устояла на ногах. Видеться тотчас же с Абрамом, по приказанию Ромодановой, – этого никто никак не мог бы ожидать. Найдя ключ, Уля бегом бросилась через все горницы и едва могла отпереть дверь комнаты, где был заперт Абрам, – до такой степени руки ее дрожали. Наконец дверь распахнулась, и она увидела перед собой стоящего среди горницы удивленного Абрама.
Абрам слышал, что кто-то не подошел, а подбежал к его двери. Увидя Улю, молодой малый вскрикнул, бросился к ней, обнял ее, и слезы полились по лицу его. Он увлек ее на диван, сел около нее и стал целовать так же, как когда-то в монастыре, более полугода назад.
– Уля! Уля! Как все вышло! Можно ли было думать, что она жива! А я тебя прогнал! Это меня Бог наказал!
– Вот и я то же думала! – выговорила наконец Уля.
И у обоих так много накопилось о чем сказать, о чем переговорить, что они прерывали друг друга, начинали одно, не окончив, бросали и говорили о другом. И наконец, Абрам вспомнил и спросил о том, что наиболее было удивительно:
– Как она позволила тебе прийти в дом, да еще ко мне послала? Ведь это чудеса!
– Именно чудеса, голубчик мой! И понять невозможно!.. Я уж боюсь, не к беде ли какой? не замышляет ли что?
– Да что ж ей замышлять?
– Да Бог ее знает! Меня обласкала, как родную. А я думала, что она меня, коли и на улице встретит, так разругает или велит схватить и судить.
– Что ж теперь будет? – воскликнул Абрам. – Что она хочет со мной делать? Если упрячет в какой дальний монастырь, то я, Уля, оттуда тотчас же уйду. С тобой вместе было мне в Донском невмоготу, а один я и месяца в монастыре не выживу; пусть уж лучше на цепи держит, а то непременно уйду. Я уж думал об этом. Я лучше просто в солдаты пойду, скажусь не помнящим родства. Пущай меня в острог засадят, как Дмитриева, а в монастыре жить не стану.
И Абрам долго плакался на все лады единственному человеку в мире, который действительно любил его.
Между тем Марья Абрамовна допыталась у Воробушкина: обещал ли Абрам Уле жениться на ней и как он на это смотрит, желает ли этого? Капитон Иваныч мог солгать, но не солгал, а правдиво, искренно передал Марье Абрамовне, что ее внучек, как и все молодые люди, хотя, может быть, и любил Улю несколько месяцев, но теперь давно разлюбил, даже выгнал ее недавно из дома. И конечно, теперь он ни за что не согласится на брак.
– Выгнал?! – привскочила на месте Марья Абрамовна. Это было для нее новостью. Гадалка, теперешняя барская барыня, передала ей историю ухода Воробушкина совершенно иначе. Она рассказала барыне, что Абрам Петрович подрался с Капитоном Иванычем и выгнал его одного, а Дмитриев прогнал и Улю, запретив пускать ее на двор.
– Верно ли вы знаете, Капитон Иваныч, что Абрам тогда пожелал разделаться с Улей? – допытывалась Ромоданова.
– Как же мне-то не знать! Спросите хоть ее самое.
И Воробушкин подробно рассказал все, как было.
Больше ничего Марье Абрамовне было и не нужно: все шло как по маслу.
Уля между тем, вспомнив, что много прошло времени, боясь рассердить барыню, через силу простилась с Абрамом и вернулась к ней в кабинет. Глаза ее были заплаканы, лицо румяное и от слез, и от смущения. Марья Абрамовна пристально взглянула на нее и, верно от старости, верно позабыв свою молодость, поняла все наоборот. Старуха забыла, что от радости плачут иногда больше, чем от горя. Марья Абрамовна сообразила, что Уля, при свидании с внучком, была принята им так дурно, что вдоволь наплакалась от горя.
– Ну, Капитон Иваныч, – тотчас решила старуха, – вам и домой пора. Только уж вам одному: Ульяну вы оставьте, как бывало прежде, при мне. Не будь она вольная, я ее купила бы теперь, а коли нельзя купить, так, с вашего согласия, оставлю при себе. А насчет того, что вы мне изъясняли, я, конечно, подумаю: надо и свои, и чужие грехи перед Богом заглаживать.
И этого намека было достаточно Капитону Иванычу; он понял, что грех внучка постарается загладить бабушка.
Уля осталась при барыне, а Капитон Иваныч, как мальчуган, с радостным сердцем, вприпрыжку отправился домой. Даже о чуме позабыл он и, повстречав несколько гробов, найдя около какого-то забора мертвого, протянувшегося на дороге, Капитон Иваныч, сквозь мысли об Уле и ее судьбе, спрашивал себя:
– Чего это ночью хоронят?! И опять гроб! и вон еще! Удивительно!
И, уже придя домой и узнав, что хозяйка его квартиры, больная уже три дня, умерла за час до его прихода, Капитон Иваныч вспомнил:
– Ах, батюшки-светы, да ведь чума!
Но тотчас же Капитон Иваныч перепугался другой мысли. Чумная, умершая в доме, могла снова заставить его потерять место в канцелярии Еропкина, снова попасть в карантин… Капитон Иваныч опрометью бросился вон из квартиры к своему сослуживцу, жившему недалеко от него.
На другой же день Абрам был выпущен из горницы с дозволением жить как прежде и даже отлучаться со двора. Все в доме думали, что это было сделано вследствие настоятельной просьбы Ули, но, в сущности, у Марьи Абрамовны был свой план.
Абрам на свободе тотчас отправился к своему другу Матвею, пробыл у него довольно долго и вернулся домой как бы другим человеком. Выпущенный иззапертн, он не был так весел, как был весел и бодр теперь, после беседы со своим приятелем. И все последующие дни Абрам был менее ласков с Улей, изредка даже груб и резок, но зато все больше засиживался у Матвея. Однако он скрывал это в доме, и даже Уля не знала, где он пропадает.
Марья Абрамовна своими лукавыми глазами зорко следила за внучком, и каждый раз, что она замечала нежность и ласку Ули к Абраму и нетерпение, досаду внучка, она искренно радовалась. Ее план мщения удался как нельзя лучше…
Покуда Абрам жил один и веселился, Удя в своем изгнании, обиженная и оскорбленная, плакала с утра до вечера. Но когда она узнала, что появилась Ромоданова, что Абрам снова попал в положение загнанного внучка, сидит даже взаперти, на хлебе и на воде, то Уля забыла об обиде, даже перестала горевать. Сердце ее будто почуяло, что Абрам в несчастье, преследуемый бабушкой, снова по-прежнему вернется к ней. Во всяком случае, она только и думала о том, как бы попасть в дом Ромодановой и облегчить чем-нибудь судьбу Абрама.
Хитрить Уля не умела, притворяться еще менее, и поэтому трудно ей было придумать средство, как появиться снова в доме. Когда Капитон Иваныч вернулся домой и объяснил, что он был у Ромодановой и что она их обоих зовет к себе как гостей, Уля оторопела, потом ахнула и перекрестилась три раза.
– Это Господь так устроил! – воскликнула она наконец. Однако девушка была уверена, что Марья Абрамовна примет ее очень дурно, начнет укорять в дурном поведении, и в особенности за ее греховную и противозаконную жизнь в монастыре; наконец, и за то, что ради нее Абрам был выгнан из Донского.
Но Марья Абрамовна давным-давно, казалось, забыла об этом случае. Подобная шалость Абрама была ей не в диковинку. Главная вина Абрама относительно Ромодановой заключалась в том, что он счел ее, свою родную бабушку, мертвой и что он решился служить по ней греховные панихиды. Эта главная вина отодвинула на дальний план все остальные.
Может быть, Марья Абрамовна и приняла бы Улю сухо и холодно, может быть, и распекла бы ее, но накануне вечером, после ухода Воробушкина, и затем ночью в уме Марьи Абрамовны созрел новый ехидный план относительно внучка. Она решила на особый лад отомстить Абраму. Сослать его снова в монастырь, хотя бы и дальний, не повело бы ни к чему; Абрам мог сделать снова какой-нибудь крупный скандал, и его бы опять прогнали. Постричь его совсем в монахи, против воли, бабушка побаивалась.
«Да и что толку? – думалось ей. – Ну, постригут! А он там чего накуролесит – его и расстригут опять. Да еще судить примутся, меня притянут. Узнается, что я его насильно упекла, – и мне беда пущая».
И Марья Абрамовна бросила совсем мечту об монашестве внучка. Теперь она решила разузнать хитрым образом, как смотрит Абрам на его брак с Улей, о котором говорил ей Воробушкин, и если Абраму очень этого не хочется, то непременно его на Уле и женить.
– Ты меня похоронил насильно, а я тебя женю насильно! – сердито усмехалась бабушка. – Только я-то вот опять из мертвых в живые попала… А ты вот из женатых в холостые-то ухитрись-ка попасть. Вот так уж отплачу!.. – утешалась старуха.
И вот, вследствие этих соображений, когда Уля, робкая и стыдливая, предстала перед Марьей Абрамовной, старуха милостиво приняла ее, обласкала и посадила около себя. Уля, ожидавшая совершенно иной, грозной встречи, была так поражена и тронута, что вдруг залилась слезами, бросилась перед старухой на колена и стала целовать ее руки.
Марья Абрамовна от этой нечаянности, в свою очередь, была тоже, сколько могла, тронута лаской. Давно уж никто не относился к ней так искренно, с таким сердечным увлечением не целовал ее. На бодрую, но пожилую женщину, одинокую, окруженную лишь приживалками, повеяло вдруг от девушки и ее ласки чем-то молодым, теплым, хорошим, сердечным…
Уля от барыни неумышленно перешла к коту, лежавшему около, на кресле. Она любила животных и, кроме того, вспомнила, как когда-то, благодаря этому Ваське, она попала от Алтынова в дом Ромодановой и в этом доме нежданно встретилась с тем человеком, которого любила давно. Не будь Васьки, она никогда бы близко не сошлась с ним. И не будучи любимой им, она, быть может, даже примирилась бы с своим положением у бригадира. Поэтому теперь, увидя кота, Уля и к нему отнеслась как к старому другу. Она стала ласкать его от всей души, искренно называя самыми нежными именами:
– Вася, голубчик! Найденыш мой!
И когда Уля ласкала Ваську, в голосе ее звучало тоже неподдельное, искреннее чувство. У Марьи Абрамовны от удовольствия чуть не навернулись слезы на глазах, и она вдруг подумала и выговорила вслух, тоже искренно:
– А ведь хорошая девушка. Ей-Богу, хорошая! Не стоит он тебя, баламут мой. Ну, вот что: ты Васю обласкала, так и я тебя обласкаю. Поди вон к тому столу, – видишь, вон, с золотой решеткой. Возьми в нем ключ да ступай повидайся с своим сердечным.
Уля от неожиданности пошатнулась и едва устояла на ногах. Видеться тотчас же с Абрамом, по приказанию Ромодановой, – этого никто никак не мог бы ожидать. Найдя ключ, Уля бегом бросилась через все горницы и едва могла отпереть дверь комнаты, где был заперт Абрам, – до такой степени руки ее дрожали. Наконец дверь распахнулась, и она увидела перед собой стоящего среди горницы удивленного Абрама.
Абрам слышал, что кто-то не подошел, а подбежал к его двери. Увидя Улю, молодой малый вскрикнул, бросился к ней, обнял ее, и слезы полились по лицу его. Он увлек ее на диван, сел около нее и стал целовать так же, как когда-то в монастыре, более полугода назад.
– Уля! Уля! Как все вышло! Можно ли было думать, что она жива! А я тебя прогнал! Это меня Бог наказал!
– Вот и я то же думала! – выговорила наконец Уля.
И у обоих так много накопилось о чем сказать, о чем переговорить, что они прерывали друг друга, начинали одно, не окончив, бросали и говорили о другом. И наконец, Абрам вспомнил и спросил о том, что наиболее было удивительно:
– Как она позволила тебе прийти в дом, да еще ко мне послала? Ведь это чудеса!
– Именно чудеса, голубчик мой! И понять невозможно!.. Я уж боюсь, не к беде ли какой? не замышляет ли что?
– Да что ж ей замышлять?
– Да Бог ее знает! Меня обласкала, как родную. А я думала, что она меня, коли и на улице встретит, так разругает или велит схватить и судить.
– Что ж теперь будет? – воскликнул Абрам. – Что она хочет со мной делать? Если упрячет в какой дальний монастырь, то я, Уля, оттуда тотчас же уйду. С тобой вместе было мне в Донском невмоготу, а один я и месяца в монастыре не выживу; пусть уж лучше на цепи держит, а то непременно уйду. Я уж думал об этом. Я лучше просто в солдаты пойду, скажусь не помнящим родства. Пущай меня в острог засадят, как Дмитриева, а в монастыре жить не стану.
И Абрам долго плакался на все лады единственному человеку в мире, который действительно любил его.
Между тем Марья Абрамовна допыталась у Воробушкина: обещал ли Абрам Уле жениться на ней и как он на это смотрит, желает ли этого? Капитон Иваныч мог солгать, но не солгал, а правдиво, искренно передал Марье Абрамовне, что ее внучек, как и все молодые люди, хотя, может быть, и любил Улю несколько месяцев, но теперь давно разлюбил, даже выгнал ее недавно из дома. И конечно, теперь он ни за что не согласится на брак.
– Выгнал?! – привскочила на месте Марья Абрамовна. Это было для нее новостью. Гадалка, теперешняя барская барыня, передала ей историю ухода Воробушкина совершенно иначе. Она рассказала барыне, что Абрам Петрович подрался с Капитоном Иванычем и выгнал его одного, а Дмитриев прогнал и Улю, запретив пускать ее на двор.
– Верно ли вы знаете, Капитон Иваныч, что Абрам тогда пожелал разделаться с Улей? – допытывалась Ромоданова.
– Как же мне-то не знать! Спросите хоть ее самое.
И Воробушкин подробно рассказал все, как было.
Больше ничего Марье Абрамовне было и не нужно: все шло как по маслу.
Уля между тем, вспомнив, что много прошло времени, боясь рассердить барыню, через силу простилась с Абрамом и вернулась к ней в кабинет. Глаза ее были заплаканы, лицо румяное и от слез, и от смущения. Марья Абрамовна пристально взглянула на нее и, верно от старости, верно позабыв свою молодость, поняла все наоборот. Старуха забыла, что от радости плачут иногда больше, чем от горя. Марья Абрамовна сообразила, что Уля, при свидании с внучком, была принята им так дурно, что вдоволь наплакалась от горя.
– Ну, Капитон Иваныч, – тотчас решила старуха, – вам и домой пора. Только уж вам одному: Ульяну вы оставьте, как бывало прежде, при мне. Не будь она вольная, я ее купила бы теперь, а коли нельзя купить, так, с вашего согласия, оставлю при себе. А насчет того, что вы мне изъясняли, я, конечно, подумаю: надо и свои, и чужие грехи перед Богом заглаживать.
И этого намека было достаточно Капитону Иванычу; он понял, что грех внучка постарается загладить бабушка.
Уля осталась при барыне, а Капитон Иваныч, как мальчуган, с радостным сердцем, вприпрыжку отправился домой. Даже о чуме позабыл он и, повстречав несколько гробов, найдя около какого-то забора мертвого, протянувшегося на дороге, Капитон Иваныч, сквозь мысли об Уле и ее судьбе, спрашивал себя:
– Чего это ночью хоронят?! И опять гроб! и вон еще! Удивительно!
И, уже придя домой и узнав, что хозяйка его квартиры, больная уже три дня, умерла за час до его прихода, Капитон Иваныч вспомнил:
– Ах, батюшки-светы, да ведь чума!
Но тотчас же Капитон Иваныч перепугался другой мысли. Чумная, умершая в доме, могла снова заставить его потерять место в канцелярии Еропкина, снова попасть в карантин… Капитон Иваныч опрометью бросился вон из квартиры к своему сослуживцу, жившему недалеко от него.
На другой же день Абрам был выпущен из горницы с дозволением жить как прежде и даже отлучаться со двора. Все в доме думали, что это было сделано вследствие настоятельной просьбы Ули, но, в сущности, у Марьи Абрамовны был свой план.
Абрам на свободе тотчас отправился к своему другу Матвею, пробыл у него довольно долго и вернулся домой как бы другим человеком. Выпущенный иззапертн, он не был так весел, как был весел и бодр теперь, после беседы со своим приятелем. И все последующие дни Абрам был менее ласков с Улей, изредка даже груб и резок, но зато все больше засиживался у Матвея. Однако он скрывал это в доме, и даже Уля не знала, где он пропадает.
Марья Абрамовна своими лукавыми глазами зорко следила за внучком, и каждый раз, что она замечала нежность и ласку Ули к Абраму и нетерпение, досаду внучка, она искренно радовалась. Ее план мщения удался как нельзя лучше…
XXXIII
Иван Дмитриев, сидя в остроге, конечно, думал только о том, как избавиться от наказания и даже отмстить барыне. Он отлично понимал, что его поступок далеко не преступление, что барыня сама это знает и только придралась к случаю, чтобы засадить его в острог. Его отпускная не была теперь годна, не будучи подписана самой Ромодановой, воскресшей из мертвых, – в этом не было никакого сомнения; но сделать из этого преступление можно было только умышленно.
Новые приятели Дмитриева, сидевшие вместе с ним, предлагали ему самые простые средства очутиться на свободе и снова быть вольным и купцом. Один из них предлагал все дело устроить даже в сравнительно малое время и просил за это с Дмитриева пять тысяч, которые тот обязывался под клятвой уплатить только со временем, когда снова будет на свободе.
Средство это заключалось в том, чтобы бежать из острога, подговорить еще двух-трех приятелей, прежде бежавших и находящихся на свободе, и, пользуясь смутой в городе, зарезать Марью Абрамовну. Сделать это в ее доме было, конечно, невозможно. Острожник, бравшийся освободить из заключения и себя, и Дмитриева, предлагал ему взять только на себя: действовать через внучка и заставить Марью Абрамовну поехать куда-либо, не только в дальнюю вотчину, но хотя бы в окрестности Москвы. Сам он брался на дороге остановить ее с своими приятелями, перебить лошадей и убить ее. Он уверял Дмитриева, что легче и проще этого дела нет на свете.
Новые приятели Дмитриева, сидевшие вместе с ним, предлагали ему самые простые средства очутиться на свободе и снова быть вольным и купцом. Один из них предлагал все дело устроить даже в сравнительно малое время и просил за это с Дмитриева пять тысяч, которые тот обязывался под клятвой уплатить только со временем, когда снова будет на свободе.
Средство это заключалось в том, чтобы бежать из острога, подговорить еще двух-трех приятелей, прежде бежавших и находящихся на свободе, и, пользуясь смутой в городе, зарезать Марью Абрамовну. Сделать это в ее доме было, конечно, невозможно. Острожник, бравшийся освободить из заключения и себя, и Дмитриева, предлагал ему взять только на себя: действовать через внучка и заставить Марью Абрамовну поехать куда-либо, не только в дальнюю вотчину, но хотя бы в окрестности Москвы. Сам он брался на дороге остановить ее с своими приятелями, перебить лошадей и убить ее. Он уверял Дмитриева, что легче и проще этого дела нет на свете.