Ивашка спрыгнул с забора, бросился к окнам, но они были выше его роста. Он уцепился руками за ближайшее, цепко поднялся и через мгновение был на подоконнике, а затем и в горнице.
   Княжна, сидевшая спиной к окну и задумчиво проводившая руками по струнам арфы, не могла заметить неожиданного гостя.
   Но князь Захар, не смотревший в эту минуту на солнце, увидел фигуру Ивашки, который, как кошка, мягко влез на окно и мягко опустил ноги на пол. Идиот стал смотреть через сестру на появившегося парня, и, вероятно, даже идиоту показалось дело необыкновенным. Он вдруг весело и глупо начал смеяться, сидя на своем мягком кресле.
   Княжна пришла в себя, поглядела на брата. Захар, продолжая смеяться, показал пальцем в ее сторону и смотрел через нее. Княжна обернулась и, невольно вскрикнув, отскочила так быстро, что даже табурет, на котором она сидела, упал набок. Звуки прекратились, очарование исчезло, и потому очарованный тоже пришел в себя.
   Ивашка снял шапку и дрожащим голосом проговорил:
   – Простите, родимая, виноват!.. Простите, Бога ради!..
   – Кто ты? Кто? – воскликнула княжна.
   – Не знаю, как попал… Простите!.. – лепетал Ивашка и невольно вдруг упал на колени.
   Он теперь понял всю дерзость своего поступка, понял, что дело может кончиться плохо, и, пожалуй, он может очутиться в остроге, если вдруг его вором сочтут.
   Добродушное лицо его, честный взгляд его серых глаз, его робкий, слегка дрожащий голос, наконец, опрятная внешность – все сразу успокоило княжну. Она снова сделала несколько шагов к неожиданному гостю, стоявшему на коленях у окна, и выговорила:
   – Как ты сюда попал? Зачем ты влез в окно? Что тебе нужно?
   Ивашка, не поднимаясь с пола, заговорил отчаянно и, восторженно размахивая руками, рассказал, как умел, по-своему, что с ним случилось. Рассказал, как любит он песни и музыку и как никогда не смел и подумать, что есть на свете такая музыка.
   Несмотря на все его горячее красноречие, лицо и голос его говорили еще больше. Княжна стояла над ним, слушала его, не проронив ни слова, пристально глядела в его добрые и восторженные в эту минуту глаза, и что-то такое неуловимое, диковинное, что было в эту минуту в парне, сообщилось вдруг и ей. И апатичная, вечно спокойная княжна, равнодушно выслушивавшая всякие сладкие речи всяких московских кавалеров, теперь была слегка взволнована, вечно бледные щеки ее слегка зарумянились, глаза засияли, и она улыбалась.
   Случившееся было так неожиданно, так странно, так невероятно. Все это было так похоже на некоторые происшествия в прочитанных ею переводных романах, что она еще не вполне верила: сон или действительность все происходящее.
   – Родимая, сядьте, поиграйте! Прикажите меня хоть высечь, хоть колесовать потом, а сыграйте! – заговорил Ивашка таким голосом, что княжна, охотно и быстро подняв табурет, села и заиграла снова.
   Ивашка не двинулся, а остался полусидя на полу. Он оперся одной рукой в гладкий, чистый пол и, не шелохнувшись, не сморгнув, глядел на княжну и на арфу, на руки и струны… и унесся своими помыслами и своей восторженной душой далеко от княжны, унесся за этими улетающими звуками, даже дальше их…
   Когда княжна кончила небольшой романс, который распевался в Москве на все лады, Ивашка глухо выговорил:
   – Еще, еще, барышня! Не мучьте, родная! Еще…
   Княжна, совершенно повинуясь этому голосу, сыграла снова тот же романс, и, когда она кончила, Ивашка, не поднимаясь с пола, глянул в лицо ее и вымолвил робко:
   – Можно мне?
   – Что? Сыграть? – удивилась княжна.
   – Нет, спеть.
   Но не успела княжна ответить, как Ивашка звонко, сильней и звучней, чем, быть может, когда-либо в жизни, затянул тот же самый романс. Все те переливы, которые еще сейчас звучали на струнах, теперь были в его голосе.
   Княжна разучивала этот романс на арфе около месяца, а этот парень, прыгнувший в окошко, затянул его, прослушавши только два раза! И как затянул! Какое чувство, какая сила могучая была в этих человеческих звуках!
   Княжна, совершенно пораженная, отодвинула арфу, обернулась к этому диковинному посетителю, слушала и не верила своим ушам. Даже князь Захар сидел в своем кресле, разиня рот.
   Княгиня, услыхавшая в доме громкий, мягкий голос, повторявший любимый романс ее дочери, тоже удивилась и пошла в гостиную узнать, кто поет там. В числе их знакомых такого певца никогда не бывало. И, войдя, княгиня так же, как и сын, остановилась на пороге, разиня рот. И никто не обратил на нее внимания.
   Ивашка, полусидя на полу и глядя куда-то в потолок, страстно выводил голосом; княжна неподвижно сидела на табуретке, обернувшись к нему и наклонившись над ним; князь Захар также неподвижно сидел и глупо глядел на певца и на сестру.
   И очарование царило в гостиной до тех пор, покуда Ивашка не кончил. Когда наступило молчание в гостиной, княгиня сделала несколько шагов вперед и вымолвила:
   – Что это такое? Кто он?
   На это отвечать было некому. Княжна не знала сама, а Ивашка если и знал свое имя, то, конечно, не знал, что он такое, и не знал, что заставило его перемахнуть через забор палат и влезть в княжескую гостиную. Если бы Ивашка только влез и прослушал музыку княжны, то, быть может, его проводили бы обратно довольно невежливо, но того, кто так спел и заставил самою княгиню простоять на пороге и прослушать песнь до конца, гнать в шею было уже невозможно.
   Узнав, кто таков молодой парень и как попал в гостиную, княгиня рассмеялась и снова ушла к себе. А княжна, отпустив парня добежать по тому делу, по которому он был послан доктором Шафонским, приказала ему непременно вернуться вечером к ней.
   – У нас ты и оставайся! – решила княжна. – Сегодня же уходи с того места и поступай к нам. С нами поедешь и в деревню.
   И все это говорила княжна с таким оживленным лицом, таким голосом, что многие из ее знакомых, хотя бы даже весь «бабий синедрион», немало подивились бы, глядя на нее.

X

   Матвей Воротынский, живя в доме отца, во многом стеснялся во вкусах и привычках и теперь, поселившись один, вел прежнюю веселую жизнь. Один в большом доме, нанятом им на Остоженке, он снова начал ту же жизнь, что вел в Петербурге, с тою только разницей, что теперь у него были в руках большие средства. Княгиня ужаснулась, увидя ту сумму, которая перешла в руки молодого любимца; но сам Матвей не считал того, что тратил, и не знал, сколько сотен червонцев прошли через его карманы и рассыпались по Москве.
   Главная затея и любимое занятие его состояло в том, чтобы покупать десятки лошадей. У московского дворянства в то время возникла новая страсть – выезжать рысаков. Несколько лет спустя явился мастер в этом деле, который увековечил бы свое имя наездничеством и своими конскими заводами, если бы не обессмертил себя иначе: победой при Чесме. Граф Алексей Орлов, поселясь в Москве, завел в больших размерах и с большим искусством то, что уже существовало в первопрестольной.
   В Петербурге у Воротынского была страсть к лошадям, но затея была не по карману; теперь он проводил целое утро с конюхами и рысаками.
   Его красивая и щеголеватая фигура, его великолепные пары, тройки и цуги всевозможных мастей стали скоро известны всей Москве.
   Когда лошади надоедали ему, он целым поездом, с поварами и многочисленной накупленной дворней и с подводами пожитков отправлялся верст за сто и более от Москвы – на охоту. Рассылая по дорогам подставы из своих лошадей, Воротынский летал по окрестным столбовым трактам Москвы, делал иногда сто верст менее чем в четыре часа времени, причем иногда дороги усеивались падшими лошадьми.
   Любимая охота его была на лисиц, волков и чаще всего на медведей. Этого рода забава была не в характере молодого офицера, но это было в моде.
   Охоты эти, на которые Воротынский отправлялся с искусными охотниками, производились при помощи холодного оружия, с ножами, кинжалами, рогатинами. Почти каждый раз случалось какое-нибудь несчастие. Медведей было много; случалось поднять двух-трех зараз, и кто-нибудь из смельчаков оставался на месте, изорванный в клочья. Однажды сам Матвей едва не был изуродован вылезшим и навалившимся на него медведем; в другой раз мальчуган-казачок был съеден волками почти на глазах Матвея.
   Вместе с этим у Воротынского почти, можно сказать, во всех кварталах города были новые приятельницы-красавицы, которые по нем сходили с ума, для него же были простой забавой.
   Одновременно с переселением из дома отца, Матвей, взяв еще у княгини очень крупную сумму денег, стал реже бывать у нее, меньше засиживался, когда являлся; и чем нежнее и внимательнее была к нему княгиня, тем сумрачнее и угрюмее становился молодой малый.
   Связь эта начинала тяготить его, и он не находил в себе достаточно силы, чтобы притворяться. А между тем княгиня, женщина умная и развитая, не догадывалась о происшедшей перемене; ей в ум не приходило, чтобы все это могло так же быстро кончиться, как быстро началось.
   Во всяком случае, Матвей начинал скучать все более и более и начинал мечтать именно о том, что было невозможно, – о возврате в Петербург. Иногда он готов был, вопреки изгнанию своему, хотя бы тайно съездить в дорогой для него город.
   Когда началась чума, Матвей весело встретил беду, как бы встрепенулся.
   – Хорошее дело! – восклицал он. – Как пойдет народ умирать со всех сторон, авось веселей станет в вашей Москве. А уж если чума вас не растревожит, так чего же после этого от вас ожидать?
   Разумеется, чем легче давалось все Матвею, вследствие больших денег, которыми он распоряжался, тем скучнее становилось ему, и единственная новинка, которая могла его расшевелить, была чума и сумятица от нее во всех слоях населения.
   Едва только был назначен Еропкин и составилась новая канцелярия, Воротынский, в числе прочих офицеров-гвардейцев, бывших в Москве, явился к Еропкину и зачислился тоже. Тотчас же был он сделан комиссаром на Остоженке с прилегающими к ней переулками. Молодой малый был очень доволен своим новым званием, снова повеселел, но вскоре же, через несколько дней, увидя на деле, в чем заключалась его должность, разочаровался и перестал являться с докладами к Еропкину.
   В то время, когда тоска начала все более одолевать молодого офицера, когда он начинал мечтать о тайном путешествии в Петербург, хотя бы пришлось ему за это высидеть в крепости, случилось с ним странное, никогда не бывалое «происшествие». Так сам назвал он самый пустой случай.
   Проезжая раз на тройке по одной из московских улиц, он увидел молодую, черноволосую женщину, слегка бледную, с крайне грустным лицом. Что-то особенное, странное, какая-то важность, если не величие, было во всей ее фигуре, в лице, даже в походке. Она напомнила ему великую государыню, когда та на больших выходах принимает сановников и чужеземных послов. Но ведь у той при этом блестящий наряд, бриллиантовая корона на голове и сияющая кругом, как радуга, обстановка; а здесь хоть и не бедное, но простое одеяние, и не дворец, а улица.
   Женщина эта прошла мимо него, скрылась за углом, а молодой малый, уже знавший стольких женщин, продумал о незнакомке вплоть до дома. Вернувшись же домой в тот же вечер, он решил:
   – Надо разыскать ее. Вот происшествие-то! Ни одной еще такой не встречал; даже в Питере не видывал этаких. Происшествие!
   И действительно, чтобы женщина, хотя и очень красивая, могла до такой степени сразу занять молодого волокиту, было происшествием в его личной жизни.
   Наутро Матвей поднял на ноги более десятка различных холопов с приказом разузнать, разыскать, кто такая черноокая красавица в окрестностях Ордынки и Таганки. Гайдуки и казачки должны были обыскать и, так сказать, расследовать все Замоскворечье.
   Матвей был уверен, что через день или два он узнает, кто такая эта красавица, повидает ее, а еще через день, два – бросит затею. Но прошла неделя самых тщательных поисков, розысков и не привела ни к чему. Один из сыщиков праздного барина был даже в одном дворе побит, а другой посажен в будку за чрезмерное усердие, а Матвей все не знал ничего и уже пугался мысли, что не разыщет красавицу, что она была приезжая в Москву! И ищи ее тогда хоть по всей России! И он чувствовал в себе способность от тоски поставить себе эту новую цель: болтаться по ближайшим городам первопрестольной и разыскивать красавицу, про которую он мог только сказать, что она черноволосая, черноокая, а поступью на царицу смахивает.
   В конце недели, после безуспешных поисков, Матвей начал сам аккуратно, по нескольку часов в день, кружить по улицам Замоскворечья, вглядываясь во всех проходящих женщин, заглядывая во все окна, чуть не во все дворы. Скоро все Замоскворечье знало в лицо красивого офицера в блестящем мундире, косящего по улицам, и сам он многих знал в лицо. Но о красавице не было и помину. А с каждым днем праздный и прихотливый малый все более думал о незнакомке.
   – В этой дурацкой Москве, – сердился он, – самое пустое дело не выгорит!
   Если бы Матвей разыскал незнакомку через день или два, то, может быть, на этом бы все и прекратилось. Но невозможность найти ее довела дело до того, что он был положительно влюблен в эту женщину, которую видел только мельком.
   В числе чернооких красавиц, известных за рекой, о которых докладывали барину его сыщики подробные сведения, они называли также красивую черноволосую барыню, – жену управителя замоскворецкого Суконного двора. Но Матвей не допускал мысли, чтобы его незнакомка, хотя и в простом платье, но с таким величественным видом, могла быть женой простого приказчика.
   – У них, за Москвой-рекой, небось всякая кикимора за красавицу слывет! – сердился молодой человек. – Это, видишь, приказчичья жена. Дураки!

XI

   А на деле Матвей ошибся: он разыскивал, сходя с ума, именно красавицу Павлу. Он не знал, что, кружа по Замоскворечью, он раз сто проехал мимо дома Барабина с запертыми воротами, с окнами, затворенными ставнями от жары. Еще менее мог он знать, что Павла, снова скучающая, снова печальная от вновь начавшихся домашних бурь, видела его сквозь ставни раза два, три. И в четвертый раз она нарочно села у запертой ставни исключительно с тем, чтобы видеть красавца офицера, когда он снова проедет мимо.
   Этот гвардеец в великолепном мундире, каких Павла не видела еще ни разу в Москве, занял ее. Ее забавляло видеть его! И та неведомая сила, которая прихотливо распоряжается человеческой судьбой, человеческой волей, действительно захотела, чтобы и Павла тоже и так же быстро занялась незнакомцем офицером, не подозревая, что он ее же две недели разыскивает по всей Москве.
   И в этом случае был только один смысл: офицер-гвардеец и эта первостатейная красавица купчиха были парой. И он, и она одинаково останавливали на себе взгляд всякого прохожего, который невольно любовался красотой их.
   Жизнь Павлы за последнее время становилась совершенно невыносимой. Ей было скучно, тесно, как в клетке, в доме мужа, и она начинала смутно, но страстно желать, чтобы случилось что-нибудь особенное.
   В городе, как говорили, все более распространялась новая страшная хворость; уже многие прямо называли ее чумой, от нее умирали быстро и стар и мал. И Павла, не зная о чем мечтать, мечтала о том, что муж умрет от этой хворости, тем более что он ближе всех к ней, так как она началась на Суконном дворе. Иногда ей становилось совестно этой мысли, и она мечала о том, что сама вдруг умрет и освободится…
   Часто возвращаясь мыслью к прошлому, вспоминая о глупом случае с суконщиком Ивашкой, она теперь снова находила, что молодой парень был вовсе не такая деревенщина, как потом уверял Барабин. Ей казалось, что она снова могла бы найти развлечение и удовольствие, встретившись с ним. И все мысли, все мечты Павлы от зари до зари сводились только к одному.
   – Господи, – восклицала она, – хоть бы что-нибудь приключилось, хоть хорошее, хоть дурное, – все едино. Да, этак-то жить нельзя!
   И вот, именно в это самое время безотрадной тоски и возни с придирчивым, беспокойным мужем, увидела она в первый раз этого красивого офицера и стала садиться за ставнями, чтобы увидеть его снова. Наконец однажды Павле захотелось неудержимо выйти на улицу приблизительно в то время, перед обедом, когда обыкновенно офицер этот проезжал по их улице, появляясь то с одной, то с другой стороны. Павла давно догадалась или просто почувствовала, что незнакомец этот умышленно кружит по их кварталу, всегда проезжает шагом, всегда заглядывает в дома и окошки, как будто упорно высматривает что или разыскивает кого-то.
   Часа за два до обеда, в жаркий июльский день, Павла вышла на улицу, направляясь к дому отца, но решила заранее, что даст крюк и прогуляется по соседним улицам хоть два или три часа.
   Накинув летнюю куцавейку, Павла умышленно повязала голову пунцовой косынкой, от которой еще ярче, еще очаровательнее засияли глаза ее и отчетливо обрамилось в пунцовых складочках бледное, тонких очертаний, лицо.
   Не прошло получаса, как Павла, завернув за угол среди совершенно пустынной улицы, саженях во ста от себя, увидела шагом подвигавшуюся тройку, запряженную в маленькую бричку. Пристяжные шли, извиваясь и опустив низко головы, позвякивали бубенчиками, а в легонькой бричке сидел незнакомец офицер, почти бросив вожжи, и, как всегда, внимательно вглядывался во все дома и окна.
   Сердце замерло у Павлы, она вдруг остановилась как истукан, не зная что делать и уже собираясь повернуть снова в переулок и бежать. Офицер издали завидел женскую фигуру в ярко-пунцовой косынке и пристально впился в нее своими зоркими глазами. Но расстояние было слишком велико, чтобы он мог узнать ту, которую искал и, вдобавок, видел только один раз.
   Но Павла сама выдала себя. Она не выдержала, быстро повернулась и бросилась почти бегом назад. Завернув за угол, она пробежала улицу и повернула опять в другой переулок, как бы спасаясь от погони.
   Но погоня и была!
   Матвей, каким-то особенным чутьем охотника, будто почуял, что эта фигура, бросившаяся бежать и скрывшаяся за углом, непременно та, которую он разыскивает. И с места пустил он свою тройку вскачь, круто повернул за угол, оглядываясь по сторонам, и с маху проскакал мимо другого переулка, где мелькнула снова голова в пунцовой косынке. Но, сразу круто осадив и повернув тройку, он через несколько секунд был уже около потерявшейся, смущенной и слегка дрожащей красавицы.
   Матвей выскочил из брички, бросив вожжи, и подбежал к ней. Он сразу узнал свою незнакомку и в порыве радости, схватив ее за руку, воскликнул:
   – Сто лет ищу! Прячешься, бегаешь… От меня не уйдешь! После Москвы по всем городам стал бы искать!
   И, говоря это, Матвей вглядывался в лицо молодой женщины, робея, что сейчас найдет в лице этом и в этой женщине что-нибудь, что скажет ему: «Не стоило, брат, тосковать и искать да из сил выбиваться».
   Но ничего такого не нашел он. Напротив, молчаливая, смущенная, но все-таки гордая и в смущении – эта женщина в несколько мгновений еще более очаровала его.
   «Пустите мои руки! Что вы!» – думала, но не могла произнести Павла, как бы чувствуя всю глупость этих слов в такую минуту.
   Она узнала теперь вдруг, что этот незнакомец разыскивает именно ее. Стало быть, есть что-то мудреное, сверхъестественное во всем случившемся. Мысль эта так поразила суеверную женщину, что она стояла как истукан, не имея сил выговорить ни слова и не освобождая рук.
   – Садись, я покатаю тебя. Побеседуем. Довезу до дома! – как бы сквозь какой-то туман слышала Павла.
   И он повел ее, увлекая за руку, и она повиновалась, как ребенок, почти бессмысленно, но без робости.
   Через несколько минут она сидела уже в красивой бричке, возле этого незнакомца, а лошади мчали их за заставу в поле. Быстро обогнали они несколько обозов, несколько дворянских экипажей, несколько телег, на которых было по два и по три гроба, но Павла ничего не замечала и не вполне сознавала всего происходящего.
   Быть может, еще никогда за всю жизнь Матвей не был так счастлив, как в эти минуты, и, конечно, только потому, что поиски за незнакомой красавицей продолжались слишком долго и раздразнили его прихотливое сердце и праздный ум. Найди он ее ранее, – он был бы менее счастлив. Теперь он, как влюбленный юноша, не мог оторвать глаз от красавицы, которая сидела около него, как пойманная, с румяным от волненья лицом, смущенная, потерянная, робкая.
   «Господи! Что же это такое! Что я делаю! Зачем я села!» – думала Павла, и вместе с тем сердце ее сладко замирало, все охваченное чудной, тревожной радостью, и милой и страшной для нее. Матвей влюбленными глазами оглядывал ее всю, казалось, хотел скорее разгадать ее, увидеть всю душу ее насквозь, чтобы знать, с кем он имеет дело – с сильным или со слабым врагом. Он видел ее крайнее, почти детское смущение и страх незнакомого человека, который говорит с ней. И эта робость делала ее еще прелестнее и миловиднее. Однако сквозь эту робость, сквозь тревогу, которая сказывалась ясно во всех чертах лица ее, даже в беспокойных красивых руках, которые все двигались и будто не знали, что им делать и куда девать себя, даже в ее звучном голосе, – Матвей, как опытный знаток женского сердца, не обманулся ни минуты и тотчас провидел, почувствовал правду. Он тотчас понял, что нашел в этой женщине не легкомысленную и слабовольную красавицу, которая сдается первому смельчаку, взявшему ее врасплох.
   «Да! У тебя свой нрав! Сама себе хозяйка! Не скоро над тобой хозяйничать начнешь!» – думал Матвей. И как истый охотник мысленно радуется «красному зверю», за которым надо будет немало похлопотать, – Матвей радовался предстоящей борьбе любовной и не сомневался ни минуты в том, что борьба эта все-таки будет неравная – для красавицы.
   Но после нескольких слов, сказанных красавицей, Матвей еще яснее почуял, что в ней жива такая воля, которая теперь спряталась за женским смущеньем первого свиданья; но когда придет черед ее выглянуть на свет, воля эта проглянет ярко, сильно, явится во всеоружии и померяется со всякой волей. И Бог весть еще – чья возьмет!..
   Павла говорила тихо, глядя вперед, на лошадей или ему на руки, в которых он держал вожжи, или косилась на золото его мундира. И только раза два-три блеснули прямо на него из-под нависшей на лбу пунцовой косынки два черные, быстрые, страстно горящие глаза. И этот «свой нрав» красавицы сквозил мгновеньями то в этом скользящем, но смелом взгляде, то в одном слове, сказанном тихо, тонкими красивыми губами, иногда умышленно небрежно, но с таким оттенком в голосе, что слово запало в душу Матвея и сулило ему мало доброго, т. е. не обещало победы над этой женщиной.
   «Подразнить и бросить! Пропадет опять и спрячется дома! – боялся Матвей, но тотчас же решился на все. – Дом разнесу на кирпичики! Шалишь, голубушка. Я ведь не московский дворянчик. Такие, как я, цариц на престол сажали».
   Матвей рассказал тотчас, как сходил с ума по ней, разыскивал по всей Москве, рассылая своих людей. Он назвался и рассказал свою историю в Петербурге, за которую его выгнали на житье в Москву.
   Павла слыхала, конечно, имя бригадира Воротынского, слыхала и про его нрав, его обстановку. Узнав, что она имеет дело с его сыном, Павла смутилась еще более, так как для Замоскворечья Воротынский не был «дюжинным» бригадиром, а важным сановником. Павла слыхала в детстве от своего отца об широком боярском житье Воротынского и не знала, что от этого боярства у бригадира оставался теперь только один трон… да «сиротское отделение» в верхнем этаже дома.
   На вопрос, кто она такая, Павла сначала колебалась отвечать правду, но затем сообразила, что не нынче завтра дерзкий офицер добьется и сам узнает ее имя и звание.
   – Скажешь, кто ты, или велишь самому разузнавать? – улыбался ей в лицо Матвей.
   – Мужичка! – шепнула Павла гордо.
   – Коли говоришь сама, стало – пустое.
   – Родитель мужиком был. Ярославец! Бос в Москву пришел!
   – А теперь бос?
   – Теперь об нем на Москве слышно!..
   – Кто такой?
   – Артамонов.
   – Мирона Артамонова? Ты! Дочь его?
   – Да.
   – Он страшнейший богач! Но ведь ты замужем. Кто ж твой-то муж?
   – Мужик.
   – Тоже мужик, – рассмеялся Матвей.
   – Да. Тверитянин.
   – А имя? Имя твое по муже?
   – Барабина. Он приказчик на отцовском Суконном дворе.
   – И ты его…
   Матвей запнулся, потом, нагибаясь, заглянул ей в лицо и проговорил тихо и умышленно беспокойным голосом:
   – Ты мужа любишь?
   – По любви пошла… – странно выговорила Павла, не то грустно, не то злобно. И она во второй раз вскользь глянула в лицо офицера, и взгляд ее отвечал ему то, чего она не хотела сказать словами.
   – Разлюбить жене мужа недолго! – вымолвил Матвей и ждал ответа в опровержение. Но Павла молчала и вее сказала ему этим молчанием.
   – Полюби меня! – шепнул Матвей ей на ухо, как если б они были не одни и не в поле.
   – На горе! – отозвалась Павла еще тише.
   – Зачем? На радость, на счастье!..
   – У меня малютка сынишка. Он не дозволит. За него Господь вступится.
   – Зачем же ты ко мне вышла? Зачем села со мной?! – воскликнул Матвей. – Думаешь ты, легко мне теперь будет?.. Лучше бы мне тебя не видать! Нет, ты должна теперь меня полюбить. И хочешь не хочешь, а полюбишь! Захочу – полюбишь!
   – Колдовством? – усмехнулась Павла презрительно. – Приворотом возьмете?
   – Нет, жалостью. Тебе меня жалко будет. Погляди на меня. Ведь ты добрая душа. Погляди! Скажи – полюбишь?
   Но Павла молчала и не повернула к нему головы, а только вздохнула и понурилась.