Страница:
Ко всему этому присоединилась еще наивная уверенность матери, что когда сын подрастет, то голова его просветлеет и он станет как и все другие.
XIII
XIV
XV
XVI
XIII
На эту именно семью пал выбор бригадира Воротынского, когда он стал мечтать о женитьбе сына.
Да и многие отцы семейств в Москве, у которых были сыновья, мечтали женить их на страшно богатой княжне, в той надежде, что мать прежде дочери должна умереть, брата можно сдать во вновь учреждаемые человеколюбивые дома, и невестка сделается единственной полной обладательницей всего большого состояния.
Однако жениться на княжне Анюточке было очень мудрено. Во-первых, мать постоянно говорила, что во всей Москве нет для нее ни одного подходящего жениха, что надо поискать где-нибудь в других местах.
– Все безграмотные неучи, которые и имени-то своего подписать не умеют, – говорила она. – В них дворянского только один кафтан да парик, кружева да галуны.
Во-вторых, сама княжна замуж не собиралась и особенно равнодушно относилась ко всем молодым дворянам Москвы, которых видала на вечерах и обедах. Она говорила шутя, что вышла бы только замуж за самого первого стихотворца.
За последнее время, однако, княгиня стала чаще подумывать о неизлечимости сына и о необходимости выдать замуж дочь и иметь внука, мальчугана – наследника всего состояния.
Вскоре после своего приезда Матвей Воротынский, сблизившись с отцом, подружившись окончательно с Аксиньей, согласился на убеждения обоих. Он отправился знакомиться со всей Москвой только для вида, а главным образом для того, чтобы иметь возможность познакомиться с княгиней Колховской.
Матвей очень быстро и искусно подделался под лад дома княгини. Он приходил в восторг от всех сотней тетрадей всяких стихов «бабьего синедриона», выписал из Петербурга у друзей тоже целую тетрадку стихов, ходивших там в рукописи, и постепенно выдавал их княжне за свои собственные. И два раза он попался жестоко, но вывернулся. Однажды он наивно выдал за свое сочинение хорошо известное княжне, но не напечатанное стихотворение князя Козловского.
Стихами Матвей старался понравиться молодой девушке, но на княгиню более всего действовало другое. Матвей тотчас догадался что. Он сделался самым близким другом Захара. Он даже стал самым опасным соперником водолаза, и пес ненавидел молодого офицера от всего сердца.
И странное дело! Захар, относившийся ко всем равнодушно, по-видимому, даже не менее равнодушно к матери и сестре, быстро привязался к молодому, веселому офицеру, который играл с ним и возился по целым часам. Когда молодой Воротынский приезжал, входил в гостиную, Захар начинал улыбаться, вставал с своего кресла и, несмотря на свою природяую органическую лень, делал несколько шагов к офицеру и лез сам целоваться.
Таким образом, затея Воротынских, отца и сына, должна была удаться как нельзя лучше. Они начинали уж поговаривать о сватовстве. Княгиня и княжна тоже между собой поговаривали о Матвее. Но княжна все-таки относилась к Матвею, несмотря на его ухаживанье, как-то странно равнодушно. Будто и в ее крови была маленькая доля того, что сделало брата полным идиотом.
Княгиня, однако, долго была в нерешимости относительно оценки молодого Воротынского. Она пожимала плечами, разводила руками и говорила:
– Что же?.. Ничего… Человек, кажется, добрый, хороший… Все-таки не такой медведь и шалопай, как здешние московские.
Так прошло более месяца. Но вдруг, однажды, в доме Колховских Матвея приняли странно сухо, а когда он стал шутить по-старому с Захаром, княгиня вдруг увела сына, несмотря на его плаксивое сопротивление.
Поневоле Матвей сообразил, что есть что-то новое, неожиданное в отношениях к нему матери и дочери.
Через несколько дней оказалось по справкам, что какой-то приятель княгини написал ей из Петербурга, что молодой Матвей Воротынский был в столице первый и самый отчаянный вертопрах и озорник. При этом приятель княгини рассказал ей столько историй и анекдотов про Воротынского, что княгиня чуть было сгоряча не отказала ему прямо от дому.
Бригадир смутился и стал упрекать сына за последствия глупой жизни петербургских гвардейцев. Но молодой малый, приунывший в первую минуту, скоро снова успокоился и полушутя, полусерьезно поклялся отцу, что будут у него в кармане и княгиня, и княжна.
– Не впервой, батюшка… Сколько раз приходилось злейшего врага на свой салтык погнуть и приятелем сделать…
Матвей стал мысленно искать человека, преимущественно женщину, себе в помощь.
Сам бригадир придавал большое значение и ожидал неотразимого влияния на княжну, если бы можно было найти тайную помощницу и действовать непосредственно на молодую девушку.
В это же время Алтынов со злости и из упрямства продал Улю бригадиру и Уля была почти насильно привезена им в дом нового владельца.
Оставленная в доме бригадира, она дико и пугливо озиралась на всех и на все, как заяц озирается, окруженный гончими.
Единственная ее мысль была – искать спасения из своего положения и бежать.
К первым ласковым словам бригадира, обращенным к ней, Уля отнеслась с явным отчаянным отвращением. Быть может, никогда еще бригадир не видал в глазах женских того, что увидел в красивых глазах Ули. Чувство омерзения пересилило в ней даже чувство страха.
К первым ласковым словам Аксиньи девушка отнеслась подозрительно, и только беспечный, веселый, добродушный Матвей не внушил ей ни боязни, ни отвращения.
Ей было, во всяком случае, лучше, чем у Алтынова, потому уже, что ей было позволено ходить по всему дому. На улицу, однако, ее не пускали, так как Алтынов объяснил Воротынскому, что девушка уже раз сбежала от него и, конечно, при первом случае сбежит и от бригадира.
Через несколько дней после приезда Ули Аксинья сама сумела расположить Улю в свою пользу. Аксинья избрала самый верный путь к сердцу доброй, понравившейся ей девушки. Она стала с ней вполне откровенна, объяснила ей свое положение, рассказала искренно то, чего не говорила никому, т. е. о своем обожании мужа, о своих планах и мечтах.
Прошло еще несколько дней, и Аксинья с Улей были уже искренние друзья, и Уля поклялась всячески содействовать ее соединению с мужем.
Бригадир, которого сын упросил сделать из Ули помощницу относительно княжны Анюты, обращался с девушкой осторожно и ни разу не испугал ее какой-нибудь неуместной лаской.
Было решено между отцом и сыном отпустить девушку ходить по оброку, по билету, с условием, однако, чтобы она сумела наняться в дом княгини горничной при княжне. Затея эта не удалась. Уля не была нанята княжной. Но вдруг в доме княгини, неизвестно по какой причине, снова совершился поворот в пользу Матвея. Некоторые знакомые уверяли, будто княгиня уступила немым, но красноречивым просьбам идиота, который загрустил и не мог обойтись без своего друга офицера.
Матвей, появляясь снова часто в доме княгини, уже сам умышленно начал рассказывать ей о своих петербургских озорничествах и сумел представить все в таком виде, забавном, смешном и невинном, что даже умная княгиня поддалась обману.
В то же время Григорий Матвеич объяснился однажды с девушкой глаз на глаз, и после этого Уля, бледная, взволнованная, прибежала к Аксинье в горницу. Она бросилась пред ней на колена и умоляла ее как ни на есть спасти от того позора, который ее ожидает.
Молодая женщина и девушка вместе поплакали, обнявшись. Положение их было слишком одинаково, страдания те же, мечты те же.
Как Аксинья обожала и мечтала все о своем муже, так точно Уля не переставала думать об Абраме и стремилась всей душой снова увидеться с ним и безбоязненно, безвозвратно отдаться ему.
Кроме побега, нельзя было придумать ничего. Уля решилась исчезнуть из дома бригадира. Аксинья взяла на себя понемногу утешить Григорья Матвеича, упросить оставить девушку в покое и даже, быть может, отпустить на волю.
Через день бригадир с утра отпустил из дому счастливую Аксинью, которой, таким образом, внезапно представился случай повидаться с мужем, а сам, в сумерки, отправился в горницу, где жила Уля.
Через несколько минут люди видели, как вновь купленная девушка отчаянно, с криком оттолкнула от себя бригадира, бросилась вон из своей горницы и, пробежав по всем комнатам и по двору, исчезла в воротах.
Все это так поразило полуленивых, полусонных, полуотощавших холопов бригадира, что никто не двинулся; все остались разиня рот; никто не остановил беглянку. Когда все всполошились, поняли, в чем дело, и бросились за девушкой, было уже поздно.
Уля, очутившись на улице, остановилась.
Куда ей было бежать? к кому? где найти убежище от холода? Идти было положительно не к кому, кроме генеральши Ромодановой. Но там, в случае несогласия Воротынского продать ее барыне, ее снова взяли бы и насильно отвели бы к нему. А во второй раз уж не удалось бы бежать.
К любившему ее более всех Воробушкину идти было, конечно, невозможно. К Алтынову и подавно.
На счастье Ули, день был теплый, чуть не весенний. Снег таял по всем улицам. Лучи солнца тепло и ярко блестели в желтом хрустящем снегу и ручейках. Воробьи и голуби весело ворковали и чирикали по крышам, с которых капала мутная вода. Народу на улицах было более обыкновенного.
Уля пробыла часа три на улице. Зашла на минуту обогреться в какую-то лавку, к какой-то ворчливой старухе. Но вскоре прогнанная, так как пора была запирать лавку, она снова очутилась на пустой улице уже среди тьмы ночи.
И вдруг девушкой овладело страшное отчаяние. Зная, что она не решится войти в дом своего главного и злейшего врага, Авдотьи Ивановны, она все-таки направилась к домику на Ленивке. Быть может, Капитон Иваныч ненароком будет ворочаться домой, она повидается с ним, и он укроет ее где-нибудь.
Увидя издали домик Воробушкиных, Уля простояла несколько минут, глядя на знакомые окна, тускло освещенные. И вдруг, под влиянием какого-то непонятного чувства отчаяния, воскликнула громко:
– Да что тут!.. Ничего не остается… Топиться… Больше ничего…
И она чуть не бегом, среди полной темноты, побежала к знакомому ей мосту, где Неглинная соединялась с Москвой-рекой и где было бесчисленное количество прорубей и плотов для прачек и для водовозов.
Уля, задохнувшись, скрестив руки на груди, бежала к этим прорубям, спотыкаясь и скользя. В ней сказывалось только одно чувство боязни, именно боязни, что она не решится в последнюю минуту покончить с собой; она надеялась только с разбегу броситься в один из этих темных кружков, откуда днем черпают воду.
Уля закрыла глаза, приближаясь к прорубям, говорила вслух:
– Бог милостив… Как-нибудь сама собой упаду… Провалюсь под лед…
Однако через каждые несколько мгновений, когда ноги ее скользили, она невольно открывала глаза. Уже приближаясь к прорубям, она снова глянула и вдруг остановилась сразу как истукан.
Перед ней, среди пустой реки, покрытой льдом, среди полумрака и безлюдья, в нескольких шагах от огромной проруби, обрисовалось что-то непонятное… Она увидела темную фигуру на коленях, с поникнутой головой, со скрещенными руками, на которых лежала длинная борода. Одежда этой фигуры была не простая, а такая, какие пишутся на иконах.
Уля замерла и вскрикнула. Для нее это было видение, которое стало между ней и ее смертью. Большая прорубь зияла там, дальше, за поникнутой головой этого видения.
– Господи!.. – невольно вскрикнула девушка и начала креститься, дрожа всем телом.
Восклицание это будто оживило, воплотило видение. Фигура шевельнулась; голова, с большой седой бородой, повернулась к Уле. И чрез мгновенье, поднявшись на ноги, священник в рясе сделал несколько медленных шагов к девушке.
Он молча остановился перед ней, будто в изумлении, что встретил здесь живое существо, среди ночи, на пустынной реке.
– Что тебе?.. – проговорил он едва слышно, старческим голосом. – Кто ты?.. Зачем пришла?.. Ступай с Богом!..
– Батюшка!.. – вскричала Уля вне себя, бросилась перед неизвестным ей священником на колена, схватила его за рясу, повисла на ней. Она пугливо прижалась к нему лицом, зарыдала и наконец через силу выговорила: – Я топиться хотела… Некуда деваться… Топиться надо.
Старик нагнулся над ней, взял ее за плечи и выговорил голосом, в котором, казалось, перемешались все человеческие чувства вместе:
– Топиться?! Да ведь и я…
Голос его оборвался, замер… но чрез мгновенье он прибавил хрипливо:
– И я тоже… Я Богу молился… – говорил он, глотая слезы. – Богу молился… Я тоже… С голоду!.. Нет, пойдем… пойдем… подальше от искусителя… Нас Господь свел друг дружку спасти от греха… победить дьявола и его ухищрения. Велик и благостен Господь!.. Детище мое, пойдем… пойдем ко мне… У меня в дому деток много… жена старая, и все без хлеба… третий день без хлеба… Пойдем!
И старик потащил Улю за собой с такою силой, как если бы она порывалась от него. Но девушка шла послушно и тихо плакала…
Да и многие отцы семейств в Москве, у которых были сыновья, мечтали женить их на страшно богатой княжне, в той надежде, что мать прежде дочери должна умереть, брата можно сдать во вновь учреждаемые человеколюбивые дома, и невестка сделается единственной полной обладательницей всего большого состояния.
Однако жениться на княжне Анюточке было очень мудрено. Во-первых, мать постоянно говорила, что во всей Москве нет для нее ни одного подходящего жениха, что надо поискать где-нибудь в других местах.
– Все безграмотные неучи, которые и имени-то своего подписать не умеют, – говорила она. – В них дворянского только один кафтан да парик, кружева да галуны.
Во-вторых, сама княжна замуж не собиралась и особенно равнодушно относилась ко всем молодым дворянам Москвы, которых видала на вечерах и обедах. Она говорила шутя, что вышла бы только замуж за самого первого стихотворца.
За последнее время, однако, княгиня стала чаще подумывать о неизлечимости сына и о необходимости выдать замуж дочь и иметь внука, мальчугана – наследника всего состояния.
Вскоре после своего приезда Матвей Воротынский, сблизившись с отцом, подружившись окончательно с Аксиньей, согласился на убеждения обоих. Он отправился знакомиться со всей Москвой только для вида, а главным образом для того, чтобы иметь возможность познакомиться с княгиней Колховской.
Матвей очень быстро и искусно подделался под лад дома княгини. Он приходил в восторг от всех сотней тетрадей всяких стихов «бабьего синедриона», выписал из Петербурга у друзей тоже целую тетрадку стихов, ходивших там в рукописи, и постепенно выдавал их княжне за свои собственные. И два раза он попался жестоко, но вывернулся. Однажды он наивно выдал за свое сочинение хорошо известное княжне, но не напечатанное стихотворение князя Козловского.
Стихами Матвей старался понравиться молодой девушке, но на княгиню более всего действовало другое. Матвей тотчас догадался что. Он сделался самым близким другом Захара. Он даже стал самым опасным соперником водолаза, и пес ненавидел молодого офицера от всего сердца.
И странное дело! Захар, относившийся ко всем равнодушно, по-видимому, даже не менее равнодушно к матери и сестре, быстро привязался к молодому, веселому офицеру, который играл с ним и возился по целым часам. Когда молодой Воротынский приезжал, входил в гостиную, Захар начинал улыбаться, вставал с своего кресла и, несмотря на свою природяую органическую лень, делал несколько шагов к офицеру и лез сам целоваться.
Таким образом, затея Воротынских, отца и сына, должна была удаться как нельзя лучше. Они начинали уж поговаривать о сватовстве. Княгиня и княжна тоже между собой поговаривали о Матвее. Но княжна все-таки относилась к Матвею, несмотря на его ухаживанье, как-то странно равнодушно. Будто и в ее крови была маленькая доля того, что сделало брата полным идиотом.
Княгиня, однако, долго была в нерешимости относительно оценки молодого Воротынского. Она пожимала плечами, разводила руками и говорила:
– Что же?.. Ничего… Человек, кажется, добрый, хороший… Все-таки не такой медведь и шалопай, как здешние московские.
Так прошло более месяца. Но вдруг, однажды, в доме Колховских Матвея приняли странно сухо, а когда он стал шутить по-старому с Захаром, княгиня вдруг увела сына, несмотря на его плаксивое сопротивление.
Поневоле Матвей сообразил, что есть что-то новое, неожиданное в отношениях к нему матери и дочери.
Через несколько дней оказалось по справкам, что какой-то приятель княгини написал ей из Петербурга, что молодой Матвей Воротынский был в столице первый и самый отчаянный вертопрах и озорник. При этом приятель княгини рассказал ей столько историй и анекдотов про Воротынского, что княгиня чуть было сгоряча не отказала ему прямо от дому.
Бригадир смутился и стал упрекать сына за последствия глупой жизни петербургских гвардейцев. Но молодой малый, приунывший в первую минуту, скоро снова успокоился и полушутя, полусерьезно поклялся отцу, что будут у него в кармане и княгиня, и княжна.
– Не впервой, батюшка… Сколько раз приходилось злейшего врага на свой салтык погнуть и приятелем сделать…
Матвей стал мысленно искать человека, преимущественно женщину, себе в помощь.
Сам бригадир придавал большое значение и ожидал неотразимого влияния на княжну, если бы можно было найти тайную помощницу и действовать непосредственно на молодую девушку.
В это же время Алтынов со злости и из упрямства продал Улю бригадиру и Уля была почти насильно привезена им в дом нового владельца.
Оставленная в доме бригадира, она дико и пугливо озиралась на всех и на все, как заяц озирается, окруженный гончими.
Единственная ее мысль была – искать спасения из своего положения и бежать.
К первым ласковым словам бригадира, обращенным к ней, Уля отнеслась с явным отчаянным отвращением. Быть может, никогда еще бригадир не видал в глазах женских того, что увидел в красивых глазах Ули. Чувство омерзения пересилило в ней даже чувство страха.
К первым ласковым словам Аксиньи девушка отнеслась подозрительно, и только беспечный, веселый, добродушный Матвей не внушил ей ни боязни, ни отвращения.
Ей было, во всяком случае, лучше, чем у Алтынова, потому уже, что ей было позволено ходить по всему дому. На улицу, однако, ее не пускали, так как Алтынов объяснил Воротынскому, что девушка уже раз сбежала от него и, конечно, при первом случае сбежит и от бригадира.
Через несколько дней после приезда Ули Аксинья сама сумела расположить Улю в свою пользу. Аксинья избрала самый верный путь к сердцу доброй, понравившейся ей девушки. Она стала с ней вполне откровенна, объяснила ей свое положение, рассказала искренно то, чего не говорила никому, т. е. о своем обожании мужа, о своих планах и мечтах.
Прошло еще несколько дней, и Аксинья с Улей были уже искренние друзья, и Уля поклялась всячески содействовать ее соединению с мужем.
Бригадир, которого сын упросил сделать из Ули помощницу относительно княжны Анюты, обращался с девушкой осторожно и ни разу не испугал ее какой-нибудь неуместной лаской.
Было решено между отцом и сыном отпустить девушку ходить по оброку, по билету, с условием, однако, чтобы она сумела наняться в дом княгини горничной при княжне. Затея эта не удалась. Уля не была нанята княжной. Но вдруг в доме княгини, неизвестно по какой причине, снова совершился поворот в пользу Матвея. Некоторые знакомые уверяли, будто княгиня уступила немым, но красноречивым просьбам идиота, который загрустил и не мог обойтись без своего друга офицера.
Матвей, появляясь снова часто в доме княгини, уже сам умышленно начал рассказывать ей о своих петербургских озорничествах и сумел представить все в таком виде, забавном, смешном и невинном, что даже умная княгиня поддалась обману.
В то же время Григорий Матвеич объяснился однажды с девушкой глаз на глаз, и после этого Уля, бледная, взволнованная, прибежала к Аксинье в горницу. Она бросилась пред ней на колена и умоляла ее как ни на есть спасти от того позора, который ее ожидает.
Молодая женщина и девушка вместе поплакали, обнявшись. Положение их было слишком одинаково, страдания те же, мечты те же.
Как Аксинья обожала и мечтала все о своем муже, так точно Уля не переставала думать об Абраме и стремилась всей душой снова увидеться с ним и безбоязненно, безвозвратно отдаться ему.
Кроме побега, нельзя было придумать ничего. Уля решилась исчезнуть из дома бригадира. Аксинья взяла на себя понемногу утешить Григорья Матвеича, упросить оставить девушку в покое и даже, быть может, отпустить на волю.
Через день бригадир с утра отпустил из дому счастливую Аксинью, которой, таким образом, внезапно представился случай повидаться с мужем, а сам, в сумерки, отправился в горницу, где жила Уля.
Через несколько минут люди видели, как вновь купленная девушка отчаянно, с криком оттолкнула от себя бригадира, бросилась вон из своей горницы и, пробежав по всем комнатам и по двору, исчезла в воротах.
Все это так поразило полуленивых, полусонных, полуотощавших холопов бригадира, что никто не двинулся; все остались разиня рот; никто не остановил беглянку. Когда все всполошились, поняли, в чем дело, и бросились за девушкой, было уже поздно.
Уля, очутившись на улице, остановилась.
Куда ей было бежать? к кому? где найти убежище от холода? Идти было положительно не к кому, кроме генеральши Ромодановой. Но там, в случае несогласия Воротынского продать ее барыне, ее снова взяли бы и насильно отвели бы к нему. А во второй раз уж не удалось бы бежать.
К любившему ее более всех Воробушкину идти было, конечно, невозможно. К Алтынову и подавно.
На счастье Ули, день был теплый, чуть не весенний. Снег таял по всем улицам. Лучи солнца тепло и ярко блестели в желтом хрустящем снегу и ручейках. Воробьи и голуби весело ворковали и чирикали по крышам, с которых капала мутная вода. Народу на улицах было более обыкновенного.
Уля пробыла часа три на улице. Зашла на минуту обогреться в какую-то лавку, к какой-то ворчливой старухе. Но вскоре прогнанная, так как пора была запирать лавку, она снова очутилась на пустой улице уже среди тьмы ночи.
И вдруг девушкой овладело страшное отчаяние. Зная, что она не решится войти в дом своего главного и злейшего врага, Авдотьи Ивановны, она все-таки направилась к домику на Ленивке. Быть может, Капитон Иваныч ненароком будет ворочаться домой, она повидается с ним, и он укроет ее где-нибудь.
Увидя издали домик Воробушкиных, Уля простояла несколько минут, глядя на знакомые окна, тускло освещенные. И вдруг, под влиянием какого-то непонятного чувства отчаяния, воскликнула громко:
– Да что тут!.. Ничего не остается… Топиться… Больше ничего…
И она чуть не бегом, среди полной темноты, побежала к знакомому ей мосту, где Неглинная соединялась с Москвой-рекой и где было бесчисленное количество прорубей и плотов для прачек и для водовозов.
Уля, задохнувшись, скрестив руки на груди, бежала к этим прорубям, спотыкаясь и скользя. В ней сказывалось только одно чувство боязни, именно боязни, что она не решится в последнюю минуту покончить с собой; она надеялась только с разбегу броситься в один из этих темных кружков, откуда днем черпают воду.
Уля закрыла глаза, приближаясь к прорубям, говорила вслух:
– Бог милостив… Как-нибудь сама собой упаду… Провалюсь под лед…
Однако через каждые несколько мгновений, когда ноги ее скользили, она невольно открывала глаза. Уже приближаясь к прорубям, она снова глянула и вдруг остановилась сразу как истукан.
Перед ней, среди пустой реки, покрытой льдом, среди полумрака и безлюдья, в нескольких шагах от огромной проруби, обрисовалось что-то непонятное… Она увидела темную фигуру на коленях, с поникнутой головой, со скрещенными руками, на которых лежала длинная борода. Одежда этой фигуры была не простая, а такая, какие пишутся на иконах.
Уля замерла и вскрикнула. Для нее это было видение, которое стало между ней и ее смертью. Большая прорубь зияла там, дальше, за поникнутой головой этого видения.
– Господи!.. – невольно вскрикнула девушка и начала креститься, дрожа всем телом.
Восклицание это будто оживило, воплотило видение. Фигура шевельнулась; голова, с большой седой бородой, повернулась к Уле. И чрез мгновенье, поднявшись на ноги, священник в рясе сделал несколько медленных шагов к девушке.
Он молча остановился перед ней, будто в изумлении, что встретил здесь живое существо, среди ночи, на пустынной реке.
– Что тебе?.. – проговорил он едва слышно, старческим голосом. – Кто ты?.. Зачем пришла?.. Ступай с Богом!..
– Батюшка!.. – вскричала Уля вне себя, бросилась перед неизвестным ей священником на колена, схватила его за рясу, повисла на ней. Она пугливо прижалась к нему лицом, зарыдала и наконец через силу выговорила: – Я топиться хотела… Некуда деваться… Топиться надо.
Старик нагнулся над ней, взял ее за плечи и выговорил голосом, в котором, казалось, перемешались все человеческие чувства вместе:
– Топиться?! Да ведь и я…
Голос его оборвался, замер… но чрез мгновенье он прибавил хрипливо:
– И я тоже… Я Богу молился… – говорил он, глотая слезы. – Богу молился… Я тоже… С голоду!.. Нет, пойдем… пойдем… подальше от искусителя… Нас Господь свел друг дружку спасти от греха… победить дьявола и его ухищрения. Велик и благостен Господь!.. Детище мое, пойдем… пойдем ко мне… У меня в дому деток много… жена старая, и все без хлеба… третий день без хлеба… Пойдем!
И старик потащил Улю за собой с такою силой, как если бы она порывалась от него. Но девушка шла послушно и тихо плакала…
XIV
И эту ночь Уля провела под кровлей нищего священника без прихода. Домик, приютивший ее, был гнилой, полуразвалившийся, со щелями, заткнутыми соломой.
В нем нашла Уля старую, больную женщину, едва двигавшуюся по двум маленьким горницам с покосившимися полами, и шесть человек ребят, из которых старшему было не более тринадцати лет.
Отец Авдей, священник без прихода, был, как говорилось, «найман», или крестцовый поп.
Москва, да и вся Россия была полна старых священников, которые, не имея приходов, не имели никаких средств к жизни. В Москве их было особенно много. Все они жили чем Бог послал, – и Бог весть почему, – в полном презрении и духовенства, и горожан, и народа. Все они, неизвестно с каких пор, по чьему почину, собирались ежедневно с утра за Москвой-рекой у Крестца и, несмотря на мороз, иногда до ночи терпеливо стояли и толклись кучками в ожидании работы… всенощной, молебна, панихиды… Прежде, у того же Крестца, продавались готовые срубы для изб, которые покупались, свозились и ставились по разным улицам Москвы. Тут же сходились вольные и крепостные холопы, ищущие места. Тут же бывали ямщики, которые рядились возить по разным трактам, – на Калугу, Тулу, Рязань и другие ближайшие города. Но понемногу толпа голодных и нищих священников вытеснила других ищущих хлеба, и Крестец стал исключительно их местом найма.
Странный, страшный вид имел Крестец около полудня. Еще более страшный в сумерки. Толпа, угрюмая, бородатая, в ветхих рясах, чуть не в рубищах, в высоких диких шапках, с громадными наушниками, висящими до плеч, молча толклась и двигалась здесь, озираясь на все прилегающие улицы и переулки. И едва появлялся только какой-нибудь барский холоп или какой ни на есть наемщик, голодная стая несчастных людей, у которых в убогих домишках чуть не мерли с голоду десятки младенцев, просящих хлеба, кидалась на вновь прибывшего и чуть не рвала на части. Счастливец, избранный холопом зря, первый подвернувшийся, или первый подбежавший, или пообещавший уделить частицу уговорной платы, шел на требу за две-три гривны. Остальные молча отходили и снова начинали высматривать и ждать удачи.
Конечно, бывало, что в один день все священники разбирались. Время постов и в особенности великого поста было время главных заработков. За это время можно было набрать грошей, чтобы прокормить себя и семью целый год.
И вот здесь, у Крестца, где давно сходились целые толпы несчастных, народился теперь злой дух «полутурка», равный для них самому сатане, – новый преосвященный московский, Амвросий.
Он безжалостно преследовал попов крестцовых, или найманов. Раза два в месяц по его приказу разгоняли их будочники алебардами и палками. Но они снова на другой день, сначала украдкой, а потом и явно, собирались к Крестцу. Голод снова пригонял их. Только здесь можно было каждый день надеяться достать семье кусок насущного хлеба.
В числе найманов были, конечно, воры и негодяи, но были и другие, которые, придя в чей-нибудь дом служить всенощную, так служили ее подчас, что нечто будто невидимое хватало за сердце всех верующих.
В словах молитв, ими произносимых, подчас звучало столько горя, отчаяния, столько невольного, тайного ропота на Бога, которого они призывали, что в богослужение проникал вдруг какой-то особый, таинственный и великий смысл.
Отец Авдей был из таковых… Однажды великим постом, когда он служил в домовой церкви одного старого сенатора, он так проговорил молитву: Господи, Владыко живота моего… что и сенатор, и все предстоящие вдруг будто встрепенулись… Все в церкви одинаково, вместе поняли нечто… И тотчас же все одинаково усерднее начали молиться…
Этот старик священник, конечно, тотчас же полюбил Улю, быть может, потому, что судьба странно свела их в самые ужасные минуты их жизни. И то, что оба, и шестидесятилетний старик, и двадцатилетняя девушка, пережили в ту ночь, сблизило их, как если б они были знакомы несколько лет. Отец Авдей привел девушку в свой убогий домик и объяснил хворой жене и детям, что когда он шел чрез Москву-реку с Крестца, то чуть было не упал в прорубь, а она спасла его. Дети поверили. Только старуха поглядела в лицо священника, вздохнула и отвернулась.
Священник мог предложить Уле только кров, так как хлеба действительно не было ни крохи. Лица детей, истощенные, зеленоватые, худые, их унылый взгляд и лихорадочный блеск в глазах доказывали ясно, каково было их житье.
Наутро, сладко проспав на полу одной из двух маленьких горенок, Уля встала бодрая, почти веселая. В первый раз после бесчисленных дней и ночей, проведенных в беспрестанной тревоге и боязни за свою жизнь и за свою честь, она увидела себя среди людей добрых, но угнетенных нищетой. Уля почти не верила, что накануне хотела покончить с собой. В ней теперь родилась надежда на лучшую судьбу. В нескольких словах она рассказала отцу Авдею все свои мыканья, все свое горе и узнала, что священник с старухой женой живет чем Бог послал, имеет на руках шесть сирот-внучат, оставшихся после умершего сына.
Уле было невыразимо жаль всю эту семью, изнуренную страшной нищетой. Ее собственное горе показалось ей ничтожно, сравнительно с тем, что нашла она в этом убогом домике и что угадывало ее сердце, читая в глазах полухворых, бледных детей. Один из них, самый хорошенький, почему-то напомнил Уле ее Абрама и чуть не довел ее до слез. Он всячески ласкался ко вновь прибывшей гостье, картавил, ластился, обнимал и целовал ее и все просил убедительным голосом дать ему кусочек хлеба, хоть самый маленький.
Переговорив со священником и его женой, Уля убедилась, что работу найти можно. Она сразу разочла и сообразила, что могла бы зарабатывать достаточно, чтобы прокормить всю семью наймана от Крестца.
Отец Авдей подумал и объяснил ей, что его едва двигающаяся жена и он в рясе ничего не могут заработать.
– Жена едва жива, – сказал он, – мне мой сан духовный не дает хлебушка заработать. Пошел бы в водовозы, что ли, – расстригут и сошлют в Белоозер. Тогда мои сироты и совсем пропадут. Да этого я еще не боюсь, а боюсь я пред лицом Господа Бога осквернить мой сан иерейский. А тебе, золотая моя, мало ли где какую работу достать можно. Я же тебе ее и найду.
В тот же день вечером Уля была счастлива и довольна, как еще в жизни своей не бывало никогда, разве только в тот день, когда встретила внезапно Абрама и первый раз замерла в его объятьях. В этот день, проработав несколько часов иголкой у соседней купчихи и удивив ее своим искусством шить, она принесла в убогий домик большой каравай хлеба, крынку молока и несколько грошей. Слезы радости стояли у нее в глазах и мешали ей смотреть и видеть то счастие и тот восторг, в который пришли маленькие обитатели домика. Даже старая попадья прибодрилась, а отец Авдей целовал и благословлял ее без конца. С этого дня в домике отца Авдея будто появился добрый гений и ангел-утешитель.
В нем нашла Уля старую, больную женщину, едва двигавшуюся по двум маленьким горницам с покосившимися полами, и шесть человек ребят, из которых старшему было не более тринадцати лет.
Отец Авдей, священник без прихода, был, как говорилось, «найман», или крестцовый поп.
Москва, да и вся Россия была полна старых священников, которые, не имея приходов, не имели никаких средств к жизни. В Москве их было особенно много. Все они жили чем Бог послал, – и Бог весть почему, – в полном презрении и духовенства, и горожан, и народа. Все они, неизвестно с каких пор, по чьему почину, собирались ежедневно с утра за Москвой-рекой у Крестца и, несмотря на мороз, иногда до ночи терпеливо стояли и толклись кучками в ожидании работы… всенощной, молебна, панихиды… Прежде, у того же Крестца, продавались готовые срубы для изб, которые покупались, свозились и ставились по разным улицам Москвы. Тут же сходились вольные и крепостные холопы, ищущие места. Тут же бывали ямщики, которые рядились возить по разным трактам, – на Калугу, Тулу, Рязань и другие ближайшие города. Но понемногу толпа голодных и нищих священников вытеснила других ищущих хлеба, и Крестец стал исключительно их местом найма.
Странный, страшный вид имел Крестец около полудня. Еще более страшный в сумерки. Толпа, угрюмая, бородатая, в ветхих рясах, чуть не в рубищах, в высоких диких шапках, с громадными наушниками, висящими до плеч, молча толклась и двигалась здесь, озираясь на все прилегающие улицы и переулки. И едва появлялся только какой-нибудь барский холоп или какой ни на есть наемщик, голодная стая несчастных людей, у которых в убогих домишках чуть не мерли с голоду десятки младенцев, просящих хлеба, кидалась на вновь прибывшего и чуть не рвала на части. Счастливец, избранный холопом зря, первый подвернувшийся, или первый подбежавший, или пообещавший уделить частицу уговорной платы, шел на требу за две-три гривны. Остальные молча отходили и снова начинали высматривать и ждать удачи.
Конечно, бывало, что в один день все священники разбирались. Время постов и в особенности великого поста было время главных заработков. За это время можно было набрать грошей, чтобы прокормить себя и семью целый год.
И вот здесь, у Крестца, где давно сходились целые толпы несчастных, народился теперь злой дух «полутурка», равный для них самому сатане, – новый преосвященный московский, Амвросий.
Он безжалостно преследовал попов крестцовых, или найманов. Раза два в месяц по его приказу разгоняли их будочники алебардами и палками. Но они снова на другой день, сначала украдкой, а потом и явно, собирались к Крестцу. Голод снова пригонял их. Только здесь можно было каждый день надеяться достать семье кусок насущного хлеба.
В числе найманов были, конечно, воры и негодяи, но были и другие, которые, придя в чей-нибудь дом служить всенощную, так служили ее подчас, что нечто будто невидимое хватало за сердце всех верующих.
В словах молитв, ими произносимых, подчас звучало столько горя, отчаяния, столько невольного, тайного ропота на Бога, которого они призывали, что в богослужение проникал вдруг какой-то особый, таинственный и великий смысл.
Отец Авдей был из таковых… Однажды великим постом, когда он служил в домовой церкви одного старого сенатора, он так проговорил молитву: Господи, Владыко живота моего… что и сенатор, и все предстоящие вдруг будто встрепенулись… Все в церкви одинаково, вместе поняли нечто… И тотчас же все одинаково усерднее начали молиться…
Этот старик священник, конечно, тотчас же полюбил Улю, быть может, потому, что судьба странно свела их в самые ужасные минуты их жизни. И то, что оба, и шестидесятилетний старик, и двадцатилетняя девушка, пережили в ту ночь, сблизило их, как если б они были знакомы несколько лет. Отец Авдей привел девушку в свой убогий домик и объяснил хворой жене и детям, что когда он шел чрез Москву-реку с Крестца, то чуть было не упал в прорубь, а она спасла его. Дети поверили. Только старуха поглядела в лицо священника, вздохнула и отвернулась.
Священник мог предложить Уле только кров, так как хлеба действительно не было ни крохи. Лица детей, истощенные, зеленоватые, худые, их унылый взгляд и лихорадочный блеск в глазах доказывали ясно, каково было их житье.
Наутро, сладко проспав на полу одной из двух маленьких горенок, Уля встала бодрая, почти веселая. В первый раз после бесчисленных дней и ночей, проведенных в беспрестанной тревоге и боязни за свою жизнь и за свою честь, она увидела себя среди людей добрых, но угнетенных нищетой. Уля почти не верила, что накануне хотела покончить с собой. В ней теперь родилась надежда на лучшую судьбу. В нескольких словах она рассказала отцу Авдею все свои мыканья, все свое горе и узнала, что священник с старухой женой живет чем Бог послал, имеет на руках шесть сирот-внучат, оставшихся после умершего сына.
Уле было невыразимо жаль всю эту семью, изнуренную страшной нищетой. Ее собственное горе показалось ей ничтожно, сравнительно с тем, что нашла она в этом убогом домике и что угадывало ее сердце, читая в глазах полухворых, бледных детей. Один из них, самый хорошенький, почему-то напомнил Уле ее Абрама и чуть не довел ее до слез. Он всячески ласкался ко вновь прибывшей гостье, картавил, ластился, обнимал и целовал ее и все просил убедительным голосом дать ему кусочек хлеба, хоть самый маленький.
Переговорив со священником и его женой, Уля убедилась, что работу найти можно. Она сразу разочла и сообразила, что могла бы зарабатывать достаточно, чтобы прокормить всю семью наймана от Крестца.
Отец Авдей подумал и объяснил ей, что его едва двигающаяся жена и он в рясе ничего не могут заработать.
– Жена едва жива, – сказал он, – мне мой сан духовный не дает хлебушка заработать. Пошел бы в водовозы, что ли, – расстригут и сошлют в Белоозер. Тогда мои сироты и совсем пропадут. Да этого я еще не боюсь, а боюсь я пред лицом Господа Бога осквернить мой сан иерейский. А тебе, золотая моя, мало ли где какую работу достать можно. Я же тебе ее и найду.
В тот же день вечером Уля была счастлива и довольна, как еще в жизни своей не бывало никогда, разве только в тот день, когда встретила внезапно Абрама и первый раз замерла в его объятьях. В этот день, проработав несколько часов иголкой у соседней купчихи и удивив ее своим искусством шить, она принесла в убогий домик большой каравай хлеба, крынку молока и несколько грошей. Слезы радости стояли у нее в глазах и мешали ей смотреть и видеть то счастие и тот восторг, в который пришли маленькие обитатели домика. Даже старая попадья прибодрилась, а отец Авдей целовал и благословлял ее без конца. С этого дня в домике отца Авдея будто появился добрый гений и ангел-утешитель.
XV
Так прошло около двух недель.
Уля зарабатывала шитьем всякий день все более. Старики и дети обожали ее, повеселели, начинали играть и возиться.
Уля выходила только раз утром на работу, возвращалась поздно вечером.
Она часто и много мечтала повидаться с Капитоном Иванычем и даже с Абрамом, но боялась двинуться далее маленького переулка, где приютил ее несчастный старик и где зависела от нее жизнь нескольких несчастных существ.
Наконец однажды Уля решилась просить старика священника дойти к Капитону Иванычу, открыть ему свое убежище и позвать к себе. Отец Авдей тотчас же отправился по ее указанию в домик на Ленивке. Уля ждала с нетерпением его возвращения, но старик принес грустное известие, что в доме живет, хворает одна Авдотья Ивановна, а самого Воробушкина давно уже нет, что он не живет более с женой и где находится, – неизвестно.
Уля грустно и покорно решила оставаться в домике священника.
«Видно, судьба моя такова. Видно, Господь послал меня сюда в утешенье бедных сирот».
Но девушка ошиблась. Чрез три дня, выйдя на работу немного позже обыкновенного, она почти в воротах встретила Климовну. Хитрая и пронырливая вдова расстриги, оказавшаяся соседкой отца Авдея, уже дня с два как пронюхала, что у старого наймана появилась какая-то красавица, мастерица шить. Климовна, конечно, не подумала, что это та самая, хорошо ей знакомая Уля, которую разыскивают по всей Москве бригадир и Алтынов. Климовна, постоянно без устали хлопотавшая по разным своим зазорным делам, просто хотела поглядеть, что за девица у отца Авдея и нельзя ли ей в этом случае поживиться. И два дня кряду Климовна почти сторожила девушку, чтобы познакомиться. При виде Ули Климовна ахнула и попятилась, но тотчас же оправилась, закидала Улю вопросами и тотчас же сообразила, что есть нажива, и нажива хорошая.
Она стала звать девушку к себе в гости, по соседству через два дома, обещая ей ни слова не говорить никому, уверяя ее, что она даже в ссоре с Алтыновым.
Уля, которая после всего своего мытарства стала осторожнее и, конечно, менее доверчивой, не согласилась и не пошла к приятельнице своего злейшего, главного врага.
Отделавшись от Климовны, девушка вернулась домой и рассказала о своей встрече священнику. Он вздохнул и тотчас же решил, что девушке у них оставаться нельзя, что Климовна, вероятно, уже побежала к Алтынову, а к вечеру нагрянет уже и полиция.
Он тотчас убедил Улю уходить и, провожая за ворота свою «кормилицу и поилицу», как называл он ее, невольно прослезился. Уля обещала, пристроившись где-нибудь, не забывать сирот и продолжать работать на них.
Уля обманула священника, сказав, что пойдет в дом, где она может быть в совершенной безопасности и где ее не выдадут никому.
Куда идти? Куда деваться, она снова не знала, как в ту ночь, когда выбежала из дому бригадира.
Уля вышла из ворот домика, где была счастлива несколько дней, перекрестилась и пошла куда глаза глядят, и невольно, почти бессознательно, она пошла в ту часть города, где была тоже счастлива несколько дней.
В нескольких шагах от дому боярыни Ромодановой, в ту минуту, когда Уля с замиранием сердца смотрела чрез высокую ограду, окружавшую двор, на одно угловое окошко, где еще так недавно она сидела с Абрамом, ее окликнул знакомый голос. Ей навстречу, в санках на красивой лошади, ехал Иван Дмитриев.
– А?! красавица, где пропадаешь?
Дмитриев остановил лошадь, выскочил из саней, полуласково, полунасмешливо, с грубыми шутками и прибаутками, расспросил девушку обо всем и узнал подробно все ее приключения со дня исчезновения.
– Хошь видеть барина, Абрама Петровича?
Уля вспыхнула и потупилась.
– Желаешь к нам на житье? Мы тебя самому фельдмаршалу Салтыкову не выдадим. Да в наших местах и в год целый никто не разыщет тебя. Пропадешь как иголка. А житье будет масленица.
Уля не отвечала почти, не сознавала, на что решалась, на что согласилась, но чрез несколько минут она уже сидела в санках около Дмитриева.
Они мчались по улицам вон из Москвы. Вылетели на заставу в поле, и наконец Иван Дмитриев показал ей кнутом на блиставшие вдали, на ясном небе, несколько золоченых куполов Донского монастыря.
Уля зарабатывала шитьем всякий день все более. Старики и дети обожали ее, повеселели, начинали играть и возиться.
Уля выходила только раз утром на работу, возвращалась поздно вечером.
Она часто и много мечтала повидаться с Капитоном Иванычем и даже с Абрамом, но боялась двинуться далее маленького переулка, где приютил ее несчастный старик и где зависела от нее жизнь нескольких несчастных существ.
Наконец однажды Уля решилась просить старика священника дойти к Капитону Иванычу, открыть ему свое убежище и позвать к себе. Отец Авдей тотчас же отправился по ее указанию в домик на Ленивке. Уля ждала с нетерпением его возвращения, но старик принес грустное известие, что в доме живет, хворает одна Авдотья Ивановна, а самого Воробушкина давно уже нет, что он не живет более с женой и где находится, – неизвестно.
Уля грустно и покорно решила оставаться в домике священника.
«Видно, судьба моя такова. Видно, Господь послал меня сюда в утешенье бедных сирот».
Но девушка ошиблась. Чрез три дня, выйдя на работу немного позже обыкновенного, она почти в воротах встретила Климовну. Хитрая и пронырливая вдова расстриги, оказавшаяся соседкой отца Авдея, уже дня с два как пронюхала, что у старого наймана появилась какая-то красавица, мастерица шить. Климовна, конечно, не подумала, что это та самая, хорошо ей знакомая Уля, которую разыскивают по всей Москве бригадир и Алтынов. Климовна, постоянно без устали хлопотавшая по разным своим зазорным делам, просто хотела поглядеть, что за девица у отца Авдея и нельзя ли ей в этом случае поживиться. И два дня кряду Климовна почти сторожила девушку, чтобы познакомиться. При виде Ули Климовна ахнула и попятилась, но тотчас же оправилась, закидала Улю вопросами и тотчас же сообразила, что есть нажива, и нажива хорошая.
Она стала звать девушку к себе в гости, по соседству через два дома, обещая ей ни слова не говорить никому, уверяя ее, что она даже в ссоре с Алтыновым.
Уля, которая после всего своего мытарства стала осторожнее и, конечно, менее доверчивой, не согласилась и не пошла к приятельнице своего злейшего, главного врага.
Отделавшись от Климовны, девушка вернулась домой и рассказала о своей встрече священнику. Он вздохнул и тотчас же решил, что девушке у них оставаться нельзя, что Климовна, вероятно, уже побежала к Алтынову, а к вечеру нагрянет уже и полиция.
Он тотчас убедил Улю уходить и, провожая за ворота свою «кормилицу и поилицу», как называл он ее, невольно прослезился. Уля обещала, пристроившись где-нибудь, не забывать сирот и продолжать работать на них.
Уля обманула священника, сказав, что пойдет в дом, где она может быть в совершенной безопасности и где ее не выдадут никому.
Куда идти? Куда деваться, она снова не знала, как в ту ночь, когда выбежала из дому бригадира.
Уля вышла из ворот домика, где была счастлива несколько дней, перекрестилась и пошла куда глаза глядят, и невольно, почти бессознательно, она пошла в ту часть города, где была тоже счастлива несколько дней.
В нескольких шагах от дому боярыни Ромодановой, в ту минуту, когда Уля с замиранием сердца смотрела чрез высокую ограду, окружавшую двор, на одно угловое окошко, где еще так недавно она сидела с Абрамом, ее окликнул знакомый голос. Ей навстречу, в санках на красивой лошади, ехал Иван Дмитриев.
– А?! красавица, где пропадаешь?
Дмитриев остановил лошадь, выскочил из саней, полуласково, полунасмешливо, с грубыми шутками и прибаутками, расспросил девушку обо всем и узнал подробно все ее приключения со дня исчезновения.
– Хошь видеть барина, Абрама Петровича?
Уля вспыхнула и потупилась.
– Желаешь к нам на житье? Мы тебя самому фельдмаршалу Салтыкову не выдадим. Да в наших местах и в год целый никто не разыщет тебя. Пропадешь как иголка. А житье будет масленица.
Уля не отвечала почти, не сознавала, на что решалась, на что согласилась, но чрез несколько минут она уже сидела в санках около Дмитриева.
Они мчались по улицам вон из Москвы. Вылетели на заставу в поле, и наконец Иван Дмитриев показал ей кнутом на блиставшие вдали, на ясном небе, несколько золоченых куполов Донского монастыря.
XVI
Внучек самой богатой боярыни во всей Москве, поступивший в послушники, к удивлению всего Донского монастыря, жил, конечно, не как простой монах, а имел свою собственную келью, т. е. собственный отдельный домик, выстроенный нарочно для него среди монастырской ограды. Название кельи, конечно, не соответствовало дому, в котором было несколько горниц, и спальня, и гостиная, и столовая, и комнаты в мезонине, где жили приставленные к нему дядька Дмитриев и монах Серапион.
Настоятель монастыря, архимандрит Антоний, один из самых умных монахов Москвы, очень образованный и начитанный, милостиво принял Абрама и с первых же свиданий объяснил юноше, что он, конечно, не будет требовать с него того же, что требуется с простого монаха.
Он долго разъяснял Абраму монастырские правила, обычаи и условия монастырской жизни. Из этих бесед Абрам вынес то убеждение, что в монастыре, среди высокой ограды, как бы имевшей цель отделить внутренний двор монастырский от остального мира, существовали те же обычаи, та же суета, что и в миру.
Антоний объяснил юноше, что у него есть монах-кучер, монах-дворник и водовоз, монах-учитель и бывший профессор элоквенции
Настоятель монастыря, архимандрит Антоний, один из самых умных монахов Москвы, очень образованный и начитанный, милостиво принял Абрама и с первых же свиданий объяснил юноше, что он, конечно, не будет требовать с него того же, что требуется с простого монаха.
Он долго разъяснял Абраму монастырские правила, обычаи и условия монастырской жизни. Из этих бесед Абрам вынес то убеждение, что в монастыре, среди высокой ограды, как бы имевшей цель отделить внутренний двор монастырский от остального мира, существовали те же обычаи, та же суета, что и в миру.
Антоний объяснил юноше, что у него есть монах-кучер, монах-дворник и водовоз, монах-учитель и бывший профессор элоквенции