Бригадир удивился и молчал.
   – Вот видите! Стало быть, веры-то и нет! Боитесь, что уйду совсем. А коли не верите, так нечего мне вам и рассказывать.
   Григорий Матвеич стал расспрашивать женщину, зачем ей надо отлучиться. Аксинья уверяла, что только ради одного пустого дела и ради того, чтобы получить доказательство уверенности бригадира в ней. Бригадир подумал и отказал наотрез. Аксинья замолчала как убитая. Напрасно приставал он к ней целый час: ни слова не проронила женщина. Григорий Матвеич оставил ее одну в ее горнице и вышел.
   «Посидит день – в себя придет, отходится!» – подумал он.
   И Григорий Матвеич, спокойный, счастливый, пошел к себе.
   Главное было сделано. Аксинья была снова в его доме, и он решил во всяком случае держать ее у себя, хоть бы насильно, хотя бы имел ее полное признание в том, что она ненавидит его и любит мужа.
   В доме было теперь приказано всем людям стеречь приведенную беглянку, но бригадир все-таки боялся, что его ленивые и сонные холопы прозевают ее. Когда стало смеркаться, он снова отправился в тот конец дома, где была комната Аксиньи, и, не имея духа запереть ее на ключ в ее комнате, собственноручно запер все соседние двери в целой половине дома.

XIV

   Между тем Аксинья, решившая бежать при первой возможности, все-таки более, чем когда-либо, беспокоилась о своем муже. Она знала его подозрительность, почти болезненную и слепую ревность. Она была уверена, что Андреев, вернувшись домой и узнавши, что жены нет, непременно заподозрит ее в том, что она добровольно ушла к бригадиру.
   Это могло заставить Андреева начать так действовать, что все их обоюдные мечты о воле и счастье канут в воду. Он мог явиться в минуту злобы к самому бригадиру, пожалуй, даже с оружием.
   Аксинья все прислушивалась к малейшему шуму, и ей казалось, что вот ее Вася пришел, с топором в руках, – может быть, и ударил кого-нибудь! И его схватили, связали и уже ведут в острог.
   Сидя у отворенного окна своей комнаты, выходившей в сад, Аксинья передумывала все одно и то же, как бежать к мужу и немедленно быть с ним в этот же вечер. Она знала, что бригадир не настолько прост, чтобы не отдать приказа всем людям сторожить ее. Несмотря на это, когда наступили сумерки, она попробовала свою дверь и увидела, что она не заперта; но остальные двери, к которым подходила она по очереди, оказались все запертыми. В ней сразу сказалась такая злоба на бригадира и такая решимость на все, каких прежде не бывало никогда.
   Она вернулась в свою горницу, увидела растворенное окно сажени на три от земли, где росла густая акация, и тотчас же мысль о побеге в окно зародилась в ней так быстро, что, казалось, промелькнула в голове, и уже другая мысль взволновала ее.
   – Что, если бригадир придет и догадается запереть окошко!
   Но через секунду женщина успокоилась. «Если придет и запрет окно, – подумала она, – то выбью стекла и все-таки уйду».
   – Но как уйти? – начала она рассуждать. – Конечно, прыгать невозможно.
   И тут время, проведенное около Разгуляя при больном муже, помогло ей. Однажды ночью она слышала за перегородкой рассказ какого-то нового жильца, как он бежал из острога. Аксинья, занятая тогда совершенно другими мыслями, так как мужу в эту ночь было особенно плохо, все-таки слушала поневоле и запомнила, как рассказчик подробно описывал свои поиски за веревкой или за какой ни на есть бечевкой и как он, не найдя ни того, ни другого, выдумал свою собственную бечевку. Он собрал все носильное платье, какое только было в его распоряжении, нарвал его на длинные тесьмы, скрутил и, сделав в одну ночь крепкую веревку, утром был уже на свободе.
   С безумной радостью на сердце Аксинья бросилась к своему шкафу, где по-прежнему висели все ее платья. Труд ее оказался вдесятеро легче, чем она думала. Она быстро начала срывать все оборки, какие находила, – и полотняные, и шелковые, и в час времени у нее была уже готова веревка настолько длинная, что ее можно было скрутить снова вдвое.
   На дворе было уже совершенно темно; дожидаться было нечего, так как бригадир, конечно, должен был явиться к ней каждую минуту.
   Аксинья привязала один конец самодельной веревки к ручке большого дивана, стоявшего около окна, перебросила веревку за окошко и влезла на подоконник.
   «А если силы не хватит? Если упаду?!» – мелькнуло в ее голове.
   Она перекрестилась три раза и прибавила:
   – Коли такая дура, что упадешь, – тем хуже. Коли нет силы, так пущай будет сила!
   И эти слова: «пущай будет сила» – она вымолвила почти вслух, как-то грозно, будто приказывая себе самой. И недаром: сила эта вдруг сказалась в ее руках.
   Никогда в жизни не спускавшись на веревке и никогда не бывавши в таком положении, женщина тихо, осторожно и ловко спустилась до самых кустов и чувствовала в себе даже способность еще два раза повторить то же самое. В одну минуту пробежала она небольшой сад бригадира, так же ловко перелезла через забор, но на заборе она невольно остановилась, села и погрозилась своим небольшим кулаком на освещенные окна бригадирского дома.
   – Что, старый дурень, много взял? – весело смеясь, проговорила она. – Теперь уж ты меня не накроешь.
   Через час Аксинья осторожно подходила к той же квартире, откуда была уведена; но здесь случилось то, о чем она не думала. Василья Андреева не было. Он вернулся после ее ухода и – по словам старухи хозяйки – «по земле катался от горя», а там убежал и с тех пор не появлялся.
   Аксинья в ужасе и отчаянии села на бревно, попавшееся ей среди двора. Оставаться в этой квартире было невозможно даже на ночь: бригадир мог тотчас же снова появиться здесь. Упросив хозяйку передать мужу, чтобы он всякий день в полдень поджидал ее около Красных ворот, Аксинья – снова спокойная – быстро побежала туда, где надеялась найти не только кров, но даже и защиту против бригадира, – к его родному сыну, Матвею Григорьевичу.
   Молодой Воротынский поселился в отдельном доме уже после побега Аксиньи из дома бригадира; но Аксинья слышала от кого-то об его богатом, широком житье-бытье и надеялась легко найти его палаты. И женщина не ошиблась.
   Едва только приблизилась она к тому кварталу, где жил «молодой генерал» – как прозвали его в околотке, – как всякий лавочник и дворник могли указать ей палаты Матвея Григорьича. Все они знали его вследствие его постоянных разъездов на бесчисленных великолепных конях. Через несколько минут Аксинья была уже у больших ворот дома, который нанимал Матвей.
   Мало был похож этот дом на рыжеватый дом бригадира. Огромные палаты в три этажа были все освещены и, в свою очередь, освещали светом, выливавшимся из окон, большой двор, где сновали, несмотря на позднее время, десятки дворовых конюхов, дворников и лакеев. Казалось, что большой дом был переполнен господами. Трудно было предположить, чтоб все три освещенные этажа занимал один молодой офицер.
   Несмотря на смущение и тревожное состояние духа, Аксинья невольно приостановилась среди двора и залюбовалась домом.
   – Вот как живет! Женился, что ли, на богатой? Должно быть. Уж не женат ли на княжне Колховской, о которой мы так часто беседовали? Да, конечно, женат! Откуда ж бы у него этаким деньгам быть?! Пустит ли он теперь меня к себе, позволит ли остаться? – смутилась вдруг Аксинья.
   Однако она вошла в подъезд и, тотчас же окруженная со всех сторон по крайней мере двумя десятками разных казаков, гайдуков и официантов в ливреях, смутилась еще более. У нее едва хватило духа произнести имя барина Матвея Григорьича.
   – Зачем тебе? – спросил самый рослый и видный из себя лакей.
   – Нужно по делу.
   – Нужно! Мало ли вас этаких зря наведывается! Обо всякой докладывать – набегаешься и в шею получишь! Пошла вон! Лезет среди ночи!
   Если бы на месте этой женщины была теперь Уля, робкая и бедная разумом и волей, то, конечно, холопы Воротынского прогнали бы ее тотчас же. Но Аксинья была не из таких. Смущение ее, ввиду угрожающей ночи на улице, сразу прошло; она выросла чуть не на несколько вершков среди толпы обступивших ее холопов и смело окинула их красивыми глазами.
   – Пошли вы тотчас же докладывать, а не то я сама в горницу войду. Вот ужо будет вам от Матвея Григорьевича, как скажу, что вы меня гнать хотели!
   И разумеется, окруживший ее народ на то и был холопом, чтобы исполнять приказания всякого, кто громче крикнет. Тотчас три человека отправились наверх; остальные с любопытством оглядывали эту женщину, довольно просто одетую и теперь спокойно, задумчиво ожидающую, скрестив руки на груди, что ответит молодой барин. Она не назвалась из боязни, но не догадалась, что это было к лучшему и что именно это обстоятельство заставит Матвея ее принять.
   Когда молодому офицеру доложили, что незнакомая молодая и красивая женщина, не назвавшая своего имени, желает его видеть, Матвей почти вскочил с кресла. Все его московские «приятельницы», как называли их в его доме, были известны людям в лицо. Незнакомая холопам красивая женщина, являющаяся около полуночи, поневоле заставила Матвея встрепенуться.
   «Неужели она!» – подумал он и в сильном волнении тотчас же сам пошел в нижний этаж на подъезд.
   Та, которую Матвей назвал: «она», – была, конечно, Павла, с которой накануне виделся он снова на мгновение и тем же образом, хотя на этот раз она не согласилась ехать кататься, а, только перекинувшись с ним несколькими словами среди улицы, вернулась домой.
   Увидя Аксинью, Матвей был несколько неприятно удивлен, но, однако, со свойственной ему добротой махнул рукой и рассмеялся весело.
   – Ну, не та, да Бог с тобой! Иди! Что тебе от меня нужно?
   – Вам одному позвольте сказать; при них не могу, – отозвалась Аксинья.
   – Ну, иди, иди! Вижу – не весела! Знать, деньги мои не впрок.
   И Матвей взял за руку и повел свою недавнюю советницу, с которой он в доме отца болтал по целым вечерам и обходился по-братски. Из всех ему знакомых красивых женщин Аксинья была одна, с которой отношения его были простые, дружеские. И вследствие именно этого скучающему молодому малому Аксинья теперь была гораздо более нужна и ее посещение приятно.
   Матвей приказал подать тотчас ужинать для гостьи и провел ее к себе в кабинет.
   По дороге, проходя большую залу с двумя рядами мраморных колонн, Аксинья невольно ахнула.
   – Что, нравится горница? – усмехнулся Матвей.
   – Матвей Григорьич, – спохватилась вдруг Аксинья, – а не рассердятся они, что вы меня к себе ведете?
   – Кто – они?
   – А супруга ваша?
   Матвей вытаращил глаза на женщину.
   – Чего? Что ты болтаешь?
   – Я сказываю: не рассердится супруга ваша, что вы меня к себе ведете?
   Но громкий, раскатистый хохот раздался среди большой залы, и эхо трелью пронеслось по сводам, так что оглушило женщину.
   – Какой черт тебе сморозил, что я женат? – выговорил Матвей.
   – Так не женаты? А княжна Колховская? Я думала, глядя на ваше житье…
   – Ну, нет, голубушка, – еще не уродилась та княжна, на которой я женюсь.
   – Как же это вы так разжились? – ахала Аксинья, оглядывая великолепную гостиную, в которую они вступили.
   – Грабежом занимаюсь, голубушка. Во какие сундуки денег привожу к себе! – хохотал Матвей.
   Приведя Аксинью в свой кабинет, весь переполненный всякого рода добром и преимущественно оружием всевозможных видов, Матвей снова хохотал до упаду, вследствие того, что случилось с Аксиньей. Едва только женщина переступила порог кабинета, как закричала и бросилась назад. В двух углах горницы вдруг увидела она двух страшных медведей, которые, стоя на задних лапах, передние протянули вперед. Не скоро хохотавший офицер успокоил женщину, убедив ее, что у этих медведей только шкура осталась.
   – Да пойми ты, глупая, – сеном, трухой набиты. Гляди, стоят – не шевелятся. Что ты – махонькая, что ли, дура!
   Аксинья вошла снова в кабинет, снова оглядела медведей, неподвижно стоявших в углах, понемногу успокоилась и начала тоже смеяться. Матвей усадил своего недавнего друга и ласково стал расспрашивать о ее делах. Аксинья рассказала все бывшее с нею в коротких словах.
   – Я к вам, Матвей Григорьич, – кончила она. – Кроме вас, никто меня выручить не может. Вы можете прямо объявить батюшке, что держите меня у себя вместе с мужем, и он не посмеет у вас меня оттягать. Скажите – не дам, да и все тут.
   Матвей рассмеялся.
   – Молодец, Аксинья, ей-Богу! То есть такой молодец, каких мало! Вот уж третий день думаю, чем бы мне моего родителя за его последнюю каверзу против меня разозлить, и ничего не придумал. А ты вот тут, как по колдовству какому. Молодец, ей-Богу! Дай я тебя расцелую!
   И, расцеловав вдруг красивую женщину в обе щеки, Матвей пригляделся к ней и выговорил:
   – А вот что я тебе скажу. Мне сейчас только на ум пришло…
   – Что?! – испугалась Аксинья, ожидая отказа в своей просьбе.
   – Да вот что: ведь ты тоже красавица. Ведь и я бы не прочь…
   Аксинья взглянула в лицо молодого человека и будто увидела что-то особенное в глазах его, потому что вдруг вспыхнула и отвернулась.
   – Ну, ладно, ладно! Сейчас тебе дадут поужинать. Чай, голодна после воздушных лазаний в окошки. Оставайся у меня. Завтра разыщем твоего благоверного супруга, а затем пошлем сказать господину бригадиру, что вы оба здравствуете у меня на дому. Коли, мол, желает, пусть приходит поглядеть, а получить – ни того, ни другого не получит. – И Матвей весело хлопнул в ладоши. – Вот разозлю тятеньку! Заболеет у меня со злости. И какой же ты молодец! Давай я тебя за это еще раз расцелую!
   Матвей приказал приготовить женщине одну из лучших горниц во втором этаже и, когда она поужинала, кликнул несколько человек людей, велел всем взять по свече и целой процессией отвел Аксинью в ее горницу, не переставая хохотать. Провожая ее по коридору, он врал всякий вздор и называл Аксинью «маменькой», так что даже холопы, фыркая, едва удерживались от смеха.

XV

   Между тем Воротынский был, насколько мог, влюблен в замоскворецкую красавицу купчиху. Впрочем, в Матвее всегда бывало не сердечное, не глубокое и искреннее чувство, а напускное, хотя вполне поглощающее его занятие. И на этот раз забота эта была сильнее, чем когда-либо. Сам он, конечно, был уверен, что именно так и выражается чувство. Он был занят от зари до зари мыслью, как снова увидаться с Павлой и как скорее покорить себе оказавшуюся в ней непреклонную волю.
   У молодого офицера была особенная, как думал он, своя собственная наука ухаживанья. Особый случай, пустой, но о котором Матвей любил вспоминать и рассказывать, навел его на мысль, как действовать для несомненной победы над женщиной.
   Лет двадцати от роду, он однажды случайно увидел, как паук в большой паутине, сплетенной в чаше леса, ловил мух.
   В пустой и праздной жизни молодого офицера только такие случайности и могли его учить и воспитывать. Молодой человек с наслаждением просидел около паука несколько часов, философствуя на свой лад и обдумывая мельчайшие подробности в действиях паука. Он заметил, что в первые минуты попавшаяся муха напрягала все силы, чтобы вырваться из клейких ниточек и волокна, и в эти первые же минуты паук действовал с особенной осторожностью, не набегал близко к своей жертве, а издали закидывал на нее новую паутинку. Каждый раз, как только муха сильно трепетала в паутине, паук выжидал, и лишь в те мгновения, когда утомленная жертва, потеряв силы, успокаивалась, он с быстротой молнии налетал на нее, несколько раз опутывал несколькими нитями и быстро прикреплял их в разных местах. Наконец наступала минута, когда жертва могла только содрогаться, уже не вполне владея своими членами. И тогда паук спокойно начинал хозяйничать над ней и уже правильно и медленно работал, покрывая путами жертву со всех сторон.
   Отсюда молодой доморощенный философ-волокита извлек свою собственную науку. Первое время знакомства со всякой женщиной, которая нравилась ему, Матвей действовал круто и быстро, но в те минуты, когда жертва его порывалась, под влиянием боязни или недоверия к нему или, наконец, долга и совести, Матвей, как паук, выжидал. Он успокаивал, клялся и уверял в своем бескорыстии и наконец, возбудив снова полное к себе доверие, быстро и искусно нападал снова и опутывал жертву окончательно.
   Точно так же теперь действовал он и с Павлой. После первой встречи, внезапной и странной, – и затем катанья за городом Павла снова через несколько дней решилась выйти на одну из ближайших улиц, чтобы встретиться с ним. На тот раз она боязливо вглядывалась в него, не согласилась сесть в экипаж, чтобы прокатиться, и, сказав несколько робких слов, поспешила домой.
   Матвей увидел, что женщина между первым и вторым свиданием, очевидно, боролась сама с собой, быть может, не спала ночей, находится в возбужденном состоянии, но, очевидно, поборола в себе зачаток чувства и пришла показать это, почти похвастать своей победой над собой.
   Отчасти это было справедливо. Павла в этот раз пришла повидаться и проститься. Она действительно боролась с собой и вышла победительницей. И вот тут-то, в каких-нибудь полчаса, среди глухого переулка, близ какого-то пустыря, к плетню которого он привязал своих лошадей, Матвей быстро сумел вполне успокоить Павлу. Он объяснил ей, что вовсе не влюблен в нее, что он жених, что она только напоминает ему будто его покойную сестру (которой у него никогда и не было) и что ему хотелось бы только видаться с ней изредка, чтобы побеседовать по-приятельски.
   Павле не хотелось верить этому, и она, в сущности, не верила, но, однако же, успокоилась. И после этой второй встречи она обещала быть через три дня у обедни в церкви Прасковии Пятницы, где всегда собиралось огромное множество народа и где поэтому легче можно было остаться незамеченными.
   Матвей нетерпеливо ждал назначенного воскресенья, чтобы быть у обедни, и заранее решил, что если найдет Павлу снова спокойною, то возобновит и усилит свое нападение.
   Однако за обедней он простоял часа три, приехав к часам и выйдя почти последний из церкви, но Павлы не было. Капризного малого это просто рассердило.
   – Так я сам к тебе явлюсь! – решил он, выходя из церкви.
   Теперь он знал, конечно, улицу и дом Павлы, знал даже, в какие часы не бывает дома самого Барабина.
   В тот вечер, когда Аксинья пришла к нему в дом, Матвей обдумывал подробно всевозможные ухищрения. Он знал, что имеет дело с женщиной своевольной, страстной и решительной. Наутро он должен был, под пустым предлогом, отправиться в дом Барабиных. Этот решительный и дерзкий шаг он мог сделать, однако, очень просто и безнаказанно, под покровительством нового закона. Так как он был причислен к канцелярии нового генерал-губернатора, то он мог явиться во всякий дом Москвы под предлогом подозрения, что в нем есть скрываемый больной и что он зачумлен.
   Наутро, когда Аксинья проснулась и сидела у окна, оглядывая огромный двор дивных палат молодого барина, она увидала, что подают верховую лошадь и, через несколько мгновений, красивый офицер скакал со двора в сопровождении верхового гайдука. От дома Матвея Замоскворечье было близехонько. Переехав чрез Каменный мост, он в несколько минут уже был у ворот дома Барабина.
   Передав лошадь гайдуку, он вошел во двор, и, встреченный Пелагеюшкой, которая почему-то всегда первая выбегала из кухни навстречу всякому гостю, Матвей спросил: дома ли хозяин, Тит Ильич?
   – Нетути, – отвечала перепуганная Пелагеюшка.
   Вельможа в таком золотом кафтане, да такой красивый, да верхом, да еще с страшнющим гайдуком, у них на дворе – для Пелагеюшки было явным доказательством, что дело – дрянь, не к добру. Пелагеюшка даже согласилась бы мысленно, что сама чума в этаком виде может нагрянуть.
   Мало ли что на свете бывает! Бает вот народ, что бывают «чудеса в решете», и Пелагеюшка, готовя кушанья, днем храбро бралась за решето свое, а в сумерки всегда осторожно. Она была уверена, что именно в этаких-то решетах чудеса и бывают, стало быть, и сам сатана-искуситель может под вечер сесть в ее решето.
   Не расслышав того, что пролепетала кухарка, Матвей снова спросил, дома ли Барабин. Пелагеюшка, не отвечая, махнула хвостом и пустилась от него бежать в верхний этаж. Офицер храбро последовал за ней и вошел в прихожую через дверь, оставленную настежь перепуганной кухаркой.
   И в той самой горнице, где когда-то вязали и крутили Ивашку и где впоследствии было странное примирение мужа с женой, теперь внезапно встретились дерзкий волокита офицер и смущенная, перепуганная насмерть хозяйка. Павла стояла как истукан, среди горницы, опустив руки и слегка побледнев. Ей казалось, что вот сейчас рухнет весь дом и раздавит ее под собой.
   «Ему шутки, потеха, а мне смерть! – вертелось в ее голове. – И он даже не знает этого».
   Покуда Павла стояла, обомлев от испуга, ожидая, что каждую секунду вырастет, пожалуй даже из-под пола, ревнивый и шальной муж, Матвей приказал перепуганной Пелагеюшке выйти вон, запер за ней дверь и, быстро приблизившись к Павле, обнял ее и выговорил, целуя в лицо:
   – Вот и пришел, как обещал.
   Павла почти потеряла сознание, слабо отстранилась от него и опустилась на ближайшее кресло.
   – Вы не знаете… – шепотом, слабо и путаясь заговорила она. – Он убьет! Какие шутки! Всех погубите… Я виновата во всем. Уходите скорее! Вы не знаете, каков он! Сейчас придет! Что будет! Смерть!.. Зарежет!..
   Павла так потерялась, что совершенно не знала, что делать: гнать ли его, уйти ли самой, даже убежать из собственного дома или созвать людей и при них просить его уехать, чтобы иметь свидетелей в случае обвинения.
   Матвей быстро объяснил ей, что он, в качестве чиновника Еропкина и почти комиссара, имеет право войти во всякий дом; что для Барабина, если он тотчас вернется, он найдет объяснение совершенно законное.
   – Успокойся, не махонький я; очертя голову никогда ничего не делал. Коли всякий день буду ездить, так все-таки твой Тит Ильич обязан будет меня принимать.
   Но Павла, постепенно успокоившись, вдруг преобразилась, – стала той решительной и гордой женщиной, которая была дочерью Мирона Артамонова. Она вдруг поднялась с места, словно выросла на целую голову, и вымолвила хотя тихо, но строго и странно сверкая глазами:
   – Уходите сейчас же! Этакое только безумный сделает. Не то я об вас думала! Я виновата кругом – слова нет, – но этакого я от вас не ждала. Уходите, или я сама из дома уйду! За мужем пошлю!
   – Уйду, уйду, сию же минуту, только с одним уговором. Будь завтра за вечерней у Пятницы. Если не будешь, так прямо из церкви опять сюда приеду. В сумерки муж будет дома – и хуже выйдет.
   Глаза Павлы снова сверкнули; она не выговорила ни слова; она сама не знала в эту минуту, способна ли она будет не пойти на свидание. Но Матвею и не нужен был ответ.
   – Вот тебе божуся Господом Богом! – перекрестился он на образа. – Накажи меня Матерь Божья, если я не приеду сюда прямо из церкви, коли ты туда не будешь! Прощай. В твоей воле! Придешь к Прасковии – только побеседуем по-приятельски, не придешь – буду в пять часов здесь.
   Матвей снова хотел обнять ее, но Павла отшатнулась, протянула руки и, казалось, готова была вскрикнуть. Она боялась его поцелуев, которые убивали в ней всякую волю. Лицо ее пылало, и на глазах показались слезы, которые так редко бывали у нее. Но это были слезы отчаяния, полной смуты на сердце и чувства, что она затерялась, запуталась, не знает, что делать. За эти немногие минуты она несколько раз то ненавидела этого человека, то обожала; то готова была гнать его вон из дома позорно и грубо, позвав на помощь людей, то готова была бросить этот дом с ребенком и бежать за ним хоть на край света. В то мгновение, когда, быстро повернувшись, Матвей был уже за порогом дверей, Павла едва сдержала себя, чтобы не кинуться за ним и не отдаться на одно мгновение в его объятия.
   Когда Матвей вышел, сел верхом и молодцевато помчался по пустынной улице, в сопровождении гайдука, Павла зашаталась и едва удержалась за раму полуотворенного окна.
   – Что же будет? Что же делать? Ведь надо же… Надо что-нибудь! Так же нельзя… Бежать – так скорее бежать или…
   Но другое, что просилось на язык, т. е. решимость на разлуку с этим человеком, решимость более никогда не видаться с ним, снова войти душой в ту же старую, однообразную колею жизни и зажить снова тем же прежним пошлым и скучным существованием, было так невозможно, немыслимо, что Павла и выговорить не могла.
   – Сын-малютка, – прошептала она уже вслух, – вот что! А не будь его, сейчас же на все бы пошла!..
   Матвей прискакал домой веселый и довольный и в этот вечер мало думал о Павле. Он болтал с Аксиньей о ее муже, которого она целый день тщетно разыскивала по всей Москве.
   А Павла весь день и затем всю ночь была в таком состоянии, что должна была сказаться вернувшемуся мужу совершенно больной. Но Барабин слишком любил жену и слишком ревновал, чтобы поддаться обману. Во-первых, он знал от людей, что приезжал какой-то генерал, верхом, в золотом кафтане, но молодой, красивый. Генерал этот виделся с женой по делу очень недолго, но уехал веселый, а жена часа два не двигалась из этой комнаты, где застал он ее. И затем она внезапно оказалась или только прикинулась больной. Все подробно узнал Барабин от людей, но ни слова не сказал об этом жене, ожидая ее объяснения. А Павла была так смущена, что даже не сообразила схитрить, что-либо рассказать мужу про посещение чиновника Еропкина. И ее молчание обвинило ее. Павла всю ночь пробыла в горнице ребенка, то уверяя, что она сама больна, то уверяя, что боится, думая, что ребенок болен. Барабин тоже всю ночь не смыкал глаз, и часто приходили ему в голову слова его приятеля Караваева: