Страница:
– Еще сколько рублев?
– Да миллион четыреста тысяч наберется.
– Тьфу ты, страсть! – проговорил Салтыков.
Архимандрит даже как-то задвигался на диване из стороны в сторону, а затем ласково взглянул на плотного, громадного старика, гордо и сурово глядевшего с порога горницы.
– Что ж ты на больших дорогах грабил, что ли? – засмеялся Салтыков.
– Зачем грабить? это не наше дело. Нас грабят… – мерно проговорил старик.
Архимандрит опять заездил на диване, хотя уже по другой причине, а Салтыков снова слегка разинул рот.
– Кто вас грабит? Полиции донеси!.. Бахметьеву донеси! У меня не сметь грабить! Кто тебя грабил?
– Всякие такие люди… – выговорил Артамонов таким голосом, как если бы хотел сказать: «Что, мол, об этом толковать; дело давнишнее и дело известное: перемены ему не быть».
Чиновник, за которым послали, явился тотчас вслед за адъютантом. Он был тоже хороший и давнишний знакомец Артамонова, но, войдя, не только не поклонился, но даже не взглянул на купца.
– Ну, вот, – выговорил Салтыков, показывая на чиновника, – вот он тебя сейчас, борода, рассудит. Он у меня мастер. Ну, рассуди, Иван Егорыч, что с ним делать? В Сибирь, говорю, надо… А то четвертовать его, разбойника…
Чиновник в коротких словах изложил дело Артамонова, и так изложил, что и сам Мирон заслушался. Выходило все необыкновенно и удивительно. Все выходило хорошо, умно, даже как-то приятно и вкусно. В конце концов, выходило даже по делу Артамонова, что во всем виноват сам фельдмаршал, а Артамонов, как известный гражданин замечательного ума и сердца, был так благосклонен, что никакой претензии на Салтыкова не предъявлял. При этом дело было, конечно, доложено шиворот-навыворот, и, под влиянием красноречия своего «мастера Ивана Егорыча», Салтыков вдруг раскаялся:
– Прости, голубчик, вот оно что… Прости!.. Много делов у меня, запутаешься. Ступай домой, не поминай лихом. Один Бог без греха. Только, помнится, Иван Егорыч, ты намедни совсем не так докладывал…
Артамонов вышел, медленно и тихо прошел несколько горниц, презрительно усмехаясь. В прихожей его нагнал «мастер Иван Егорыч» и стал было говорить о маленьком упущеньице в деле.
– Мы постараемся с нашим удовольствием, для вас всегда готовы все сделать. Но, знаете ли, надо бы выставить кого-нибудь свидетелем. Закон строг, сами изволите знать. Мы тоже люди ответственные. Тоже люди, Мирон Дмитрич. И у нас женушка и детушки и тоже хлебца просят. Прогонят со службы, но миру ступай, а женушка и детушки за тобой…
Артамонов знал, в чем дело, и только не перебивал «мастера Ивана Егорыча», чтобы дать ему договорить свое. Когда же тот запнулся, как бы в ожидании, Артамонов отстегнул две пуговицы своего сюртука, вынул пакетец, достал оттуда пачку, тоже перевязанную ниткой, и, взяв ее за один кончик, подал «мастеру».
– Пожалуйте-с, всегда готовы, за этим не постоим, – проговорил он гордо. – Чего другого, а деньги у нас есть.
XXVIII
XXIX
XXX
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
– Да миллион четыреста тысяч наберется.
– Тьфу ты, страсть! – проговорил Салтыков.
Архимандрит даже как-то задвигался на диване из стороны в сторону, а затем ласково взглянул на плотного, громадного старика, гордо и сурово глядевшего с порога горницы.
– Что ж ты на больших дорогах грабил, что ли? – засмеялся Салтыков.
– Зачем грабить? это не наше дело. Нас грабят… – мерно проговорил старик.
Архимандрит опять заездил на диване, хотя уже по другой причине, а Салтыков снова слегка разинул рот.
– Кто вас грабит? Полиции донеси!.. Бахметьеву донеси! У меня не сметь грабить! Кто тебя грабил?
– Всякие такие люди… – выговорил Артамонов таким голосом, как если бы хотел сказать: «Что, мол, об этом толковать; дело давнишнее и дело известное: перемены ему не быть».
Чиновник, за которым послали, явился тотчас вслед за адъютантом. Он был тоже хороший и давнишний знакомец Артамонова, но, войдя, не только не поклонился, но даже не взглянул на купца.
– Ну, вот, – выговорил Салтыков, показывая на чиновника, – вот он тебя сейчас, борода, рассудит. Он у меня мастер. Ну, рассуди, Иван Егорыч, что с ним делать? В Сибирь, говорю, надо… А то четвертовать его, разбойника…
Чиновник в коротких словах изложил дело Артамонова, и так изложил, что и сам Мирон заслушался. Выходило все необыкновенно и удивительно. Все выходило хорошо, умно, даже как-то приятно и вкусно. В конце концов, выходило даже по делу Артамонова, что во всем виноват сам фельдмаршал, а Артамонов, как известный гражданин замечательного ума и сердца, был так благосклонен, что никакой претензии на Салтыкова не предъявлял. При этом дело было, конечно, доложено шиворот-навыворот, и, под влиянием красноречия своего «мастера Ивана Егорыча», Салтыков вдруг раскаялся:
– Прости, голубчик, вот оно что… Прости!.. Много делов у меня, запутаешься. Ступай домой, не поминай лихом. Один Бог без греха. Только, помнится, Иван Егорыч, ты намедни совсем не так докладывал…
Артамонов вышел, медленно и тихо прошел несколько горниц, презрительно усмехаясь. В прихожей его нагнал «мастер Иван Егорыч» и стал было говорить о маленьком упущеньице в деле.
– Мы постараемся с нашим удовольствием, для вас всегда готовы все сделать. Но, знаете ли, надо бы выставить кого-нибудь свидетелем. Закон строг, сами изволите знать. Мы тоже люди ответственные. Тоже люди, Мирон Дмитрич. И у нас женушка и детушки и тоже хлебца просят. Прогонят со службы, но миру ступай, а женушка и детушки за тобой…
Артамонов знал, в чем дело, и только не перебивал «мастера Ивана Егорыча», чтобы дать ему договорить свое. Когда же тот запнулся, как бы в ожидании, Артамонов отстегнул две пуговицы своего сюртука, вынул пакетец, достал оттуда пачку, тоже перевязанную ниткой, и, взяв ее за один кончик, подал «мастеру».
– Пожалуйте-с, всегда готовы, за этим не постоим, – проговорил он гордо. – Чего другого, а деньги у нас есть.
XXVIII
Дом бригадира Воротынского был снова, как до приезда Матвея, тих и скучен. Бригадир был не только не в духе, но даже угрюм и грозен. Все боялись подступиться к нему. Молодой офицер старался уезжать из дому с утра и поменьше видаться с отцом, который придирался ко всякому слову, бранился и выходил из себя за всякий пустяк. Люди стали менее ленивы, быстрее исполняли приказания барина, усерднее служили.
Даже Аксинья с трудом сдерживала порывы гнева бригадира, из которого в обыкновенное время делала, что хотела.
Перемена эта произошла вследствие побега Ули. В первый раз от роду с бригадиром случилось нечто подобное, и он не мог простить себе, что допустил подобного рода смешное и глупое приключение. Он боялся, что вся Москва заговорит об этом.
Тотчас после исчезновения девушки из дому он разослал лакеев по всей Москве искать беглянку. Кроме того, он немедленно послал за Алтыновым и приказал ему, чтобы он разыскал Улю, грозя в противном случае не только стребовать с него полученные за нее деньги, но даже подать на него донос и отдать под суд за все его темные дела. Одним словом, «дюжинный» бригадир-волокита расходился не на шутку.
Алтынов прежде всего бросился в дом Воробушкиных. Капитона Иваныча по-прежнему дома не было. Маланья объяснила, что барин изредка, разика два в неделю, только заглядывает домой и опять уходит неизвестно куда.
– Bee ищут Ульяну Борисовну, сокрушаются во ней! – объяснила Маланья.
– Ты что это жмешься? – выговорил Алтынов, заметив невольно, что Маланья, бледная, слегка похудевшая лицом, стояла как-то скорчившись и тяжело переводила дыхание.
– Нездоровится, все ломает. Перевалка ходит, вишь, по городу, вот и меня захватила.
– Ну, а барыня знает ли что об Ульяне?
– Где ей знать, Прохор Егорыч. Она у нас все хворала, потом справилась, была совсем здоровая, а денька четыре тому опять свалилась и лежит. Почитай, ничего не видит, болтает такое языком, что и не разберешь. Беда! А тут еще содом: напустили этих чертей, драки, брань день-деньской, благо барина нету, а барыня хворая. Пьянствуют, дерутся. О-ох, Господи!..
И Маланья на вопрос Алтынова объяснила, что барыня, будучи здорова, прослышала, что много народу суконщиков ищет квартир по городу, напустила к себе целую дюжину постоем, по рублю с человека.
– А сама-то захворала, а они-то разбойники пьянствуют да дерутся. Мне и без них неможется, а один меня учорась побил. Не понаведается Каиитон Иваныч, они весь дом разнесут, разбойники.
И действительно, Алтынов услыхал в кухне громкие крики и хохот пьяных голосов.
Алтынов поехал тотчас к Климовне, чтобы заставить ее тоже искать Улю. Климовны тоже не оказалось дома, а на дворе ее, в сарае, было опять-таки несколько человек фабричных.
«Ишь, раз попадья тоже напустила к себе квартирантов, – подумал Алтынов, – должно, выгодно. Дай-ка и я поразыщу себе дюжинки две, у меня места много. Двадцать четыре рубля и зашибу».
И, приказав девушке прислать к себе Климовну тотчас, как она вернется домой, Алтынов отправился к Ромодановой. Подъехать к самому крыльцу во двор прапорщик карабинерного полка, конечно, не решился. Он вышел из санок, прошел в один из флигелей и расспросил первого попавшегося дворового о том, нет ли у них в доме беглянки.
Лакей, получив три гривны на чай, развязал язык, рассказал всякую всячину барину про все, что делалось в доме: Анна Захаровна собирается замуж за какого-то офицера, нриехавшего из Туречины; Марья Абрамовна укладывается ехать в Петербург, Абрам Петрович уж давно в Донском монастыре вместе с отцом Серапионом и с Иваном Дмитриевым. Лакей передал даже, что Тронька, обозлившись на арапку, чуть было не откусила ей нос, а барыня страсть горюет: не с кем выезжать – кучер Аким помер поутру: в два дня сдернуло мужика.
– Марья Абрамовна про это дело, – сказал дворовый, – хочет самому фельдмаршалу доложить. У Акима племянник был на Суконном дворе. Как распустили их, он к Акиму в горницу и напросился, потому что хворал, а через два дня и помер. А за ним и наш Аким убрался на тот свет, Марья Абрамовна сказывает, что надо этому делу запрет положить.
Вернувшись домой, Алтынов на время позабыл о своих поисках и тотчас приказал всем своим денщикам-каторжникам разыскивать по городу суконщиков и предлагать внаймы большой сарай, стоявший во дворе. Оказалось, что в этом деле стоило только клич кликнуть. Наутро у Алтынова набралось с полсотни квартирантов, предложивших хотя бы два рубля с человека, только чтобы рук не вязали, давали бы зашибать в соседнем кабаке.
На другой же день Алтынов снова принялся разыскивать девушку. Он знал Воротынского давно, никогда не видал его таким гневным и боялся действительно его угроз.
«Черт его побери совсем, – думал он, – мало ли что он за мной знает. Подаст жалобу фельдмаршалу, так и впрямь улетишь куда Макар телят не гонял. Старый хрыч! Надо девчонку разыскать…»
Прогоняв трое суток положительно по всей Моекве всех своих денщиков, которые всегда умели и могли все мышиные норки обшарить, Алтынов узнал наконец, что дворовый боярыни Ромодановой, Иван Дмитриев, живущий в монастыре вместе с молодым барчонком, за несколько времени перед тем привез туда в санках какую-то девушку, красивую, видную из себя, но затем девушка эта пропала.
– Все видели, – добавил разыскивавший денщик, – как она приехала и назад не съезжала, а куда девалась, никому не ведомо, так и сказывают: словно сквозь землю провалилась.
Алтынов сразу понял все, понял даже то, чего прежде не понимал. Прежде он не понимал вполне причуды генеральши Марьи Абрамовны купить девушку во что бы то ни стало. Теперь он понял, что внучек, вероятно, науськивал бабушку. И теперь он был уверен, что Уля у барчонка и, вероятно, укрыта им где-нибудь около Донского.
– Через два дня будет моя! – весело хлопнул в ладоши Алтынов. – Весь Донской окружу моими молодцами, и, как выйдет на улицу, накроем и опять к бригадиру. Во второй раз не убежит.
И Алтынов тотчас отправился в Донской. Расспросив монаха, не доезжая с полверсты до монастыря, он узнал, что у Абрама Петровича, помимо богатой кельи, внутри монастырской ограды есть еще домик вне ограды, близ главных ворот.
– Туда к нему и гости из Москвы приезжают, – сказал монах. – Богатый барин! Неведомо как ему Господь на душу положил в наше состояние приходить.
Но Алтынов уже не слушал, погнал далее и через несколько минут был уже у крыльца небольшого домика, вновь исправленного и окрашенного. В окошко домика выглянула знакомая ему фигура Дмитриева, с которым в последний раз они так шибко поругались и чуть не подрались.
«Нечего мне хвостом вилять! – подумал Алтынов, выходя из саней. – Я вас скручу. Нешто можно держать девушку около монастыря. А еще послушник монастырский!»
И Алтынов глубоко убежден был, что одним словом так перепугает насмерть и Дмитриева, и его барчонка, что ему тотчас выдадут Улю головой.
Дмитриев вышел навстречу и зорко, злобно пригляделся к нему.
– Зачем пожаловали? – грубо выговорил он.
– За делом! – тоже грубо отозвался Алтынов. – В монастырях девчонок держать нельзя: либо сию минуту подавай мне ее, либо я прямо к архимандриту пройду. Понял?
Иван Дмитриев переменился в лице, но не от испуга, а от злости.
«Пройдоха… – подумал он. – Никто и ухом не ведет. Поблизости никто не чует. А этот, вишь, из Москвы все пронюхал».
И Иван Дмитриев тотчас переменил голос, стал любезен, ласков, будто перепугался. Он попросил Алтынова войти в домик, а сам вызвался сбегать в монастырь, доложить обо всем барчонку.
– Исполним все, что Прохор Егорыч прикажет.
– То-то, голубчик, – рассмеялся Алтынов, – со мной не шути!
– Зачем шутить? Вы нас пожалейте, такую кашу заварите, что и не расхлебаем.
Сбегав к Абраму, Дмитриев пробыл у него около получаса, потом вышел из монастырской ограды другой калиткой, сбегал в ближайшую деревушку в полуверсте от монастыря. Запыхавшись, вернулся он снова в монастырь и, пробежав двор, остановился на минуту под колокольней отдышаться и Обтереть потное лицо. Затем степенным шагом пошел он к домику, где дожидался Алтынов.
– Будет все по вашему желанию! – объяснил он прапорщику. – Только, простите, теперь никак нельзя, соблаговолите уж до ночи обождать. Вам все равно, а теперь никак нельзя. Такая каша заварится, что не дай Бог. А лошадку с кучером отошлите стать в поле. Архимандрит не велит ночью гостей принимать.
Алтынов подумал и согласился на все.
Черев несколько часов, уже поздно вечером, когда стемнело совершенно на дворе и когда монастырские ворота были заперты, человек шесть мужиков среди темноты появились в домике. С ними вместе были и отец Серапион и Иван Дмитриев.
Через несколько минут в домике раздались крики, сделалась свалка. Монах, сидевший на очереди сторожем у монастырских врат, вздрогнул и прислушался. Но крики смолкли, все снова стихло. Монах, перекрестившись и уверившись, что все ему пригрезилось, задремал снова.
А в маленьком домике происходило ужаснейшее истязание. Карабинерный прапорщик с головой, обмотанной всякими тряпками, которые не только не давали ему кричать, но даже едва позволяли дышать, лежал на полу, а несколько мужиков секли его.
Спустя около часу два человека вынесли Алтынова на руках, пронесли с полверсты в поле, где ждал кучер, и положили его в санки. Сопровождавший их Иван Дмитриев крикнул кучеру:
– Ну, братец, не заморозь барина, вишь, как накатился! Четыре штофа на него одного вышло. Доставь в целости на дом, а проспится, скажи ему, что чем богаты, тем и рады. Чтобы приезжал в другой раз, будет угощение еще лучше, ничего не пожалеем. Ну, пошел!
Кучер, несколько удивленный, что барин Прохор Егорыч вдруг нализался до такой степени, тронул лошадь и повез своего барина в Москву. Часто оглядывался он: авось барин проспится, сядет. Но Алтынов лежал в санях без движения так, как его положили. Он был в беспамятстве…
Даже Аксинья с трудом сдерживала порывы гнева бригадира, из которого в обыкновенное время делала, что хотела.
Перемена эта произошла вследствие побега Ули. В первый раз от роду с бригадиром случилось нечто подобное, и он не мог простить себе, что допустил подобного рода смешное и глупое приключение. Он боялся, что вся Москва заговорит об этом.
Тотчас после исчезновения девушки из дому он разослал лакеев по всей Москве искать беглянку. Кроме того, он немедленно послал за Алтыновым и приказал ему, чтобы он разыскал Улю, грозя в противном случае не только стребовать с него полученные за нее деньги, но даже подать на него донос и отдать под суд за все его темные дела. Одним словом, «дюжинный» бригадир-волокита расходился не на шутку.
Алтынов прежде всего бросился в дом Воробушкиных. Капитона Иваныча по-прежнему дома не было. Маланья объяснила, что барин изредка, разика два в неделю, только заглядывает домой и опять уходит неизвестно куда.
– Bee ищут Ульяну Борисовну, сокрушаются во ней! – объяснила Маланья.
– Ты что это жмешься? – выговорил Алтынов, заметив невольно, что Маланья, бледная, слегка похудевшая лицом, стояла как-то скорчившись и тяжело переводила дыхание.
– Нездоровится, все ломает. Перевалка ходит, вишь, по городу, вот и меня захватила.
– Ну, а барыня знает ли что об Ульяне?
– Где ей знать, Прохор Егорыч. Она у нас все хворала, потом справилась, была совсем здоровая, а денька четыре тому опять свалилась и лежит. Почитай, ничего не видит, болтает такое языком, что и не разберешь. Беда! А тут еще содом: напустили этих чертей, драки, брань день-деньской, благо барина нету, а барыня хворая. Пьянствуют, дерутся. О-ох, Господи!..
И Маланья на вопрос Алтынова объяснила, что барыня, будучи здорова, прослышала, что много народу суконщиков ищет квартир по городу, напустила к себе целую дюжину постоем, по рублю с человека.
– А сама-то захворала, а они-то разбойники пьянствуют да дерутся. Мне и без них неможется, а один меня учорась побил. Не понаведается Каиитон Иваныч, они весь дом разнесут, разбойники.
И действительно, Алтынов услыхал в кухне громкие крики и хохот пьяных голосов.
Алтынов поехал тотчас к Климовне, чтобы заставить ее тоже искать Улю. Климовны тоже не оказалось дома, а на дворе ее, в сарае, было опять-таки несколько человек фабричных.
«Ишь, раз попадья тоже напустила к себе квартирантов, – подумал Алтынов, – должно, выгодно. Дай-ка и я поразыщу себе дюжинки две, у меня места много. Двадцать четыре рубля и зашибу».
И, приказав девушке прислать к себе Климовну тотчас, как она вернется домой, Алтынов отправился к Ромодановой. Подъехать к самому крыльцу во двор прапорщик карабинерного полка, конечно, не решился. Он вышел из санок, прошел в один из флигелей и расспросил первого попавшегося дворового о том, нет ли у них в доме беглянки.
Лакей, получив три гривны на чай, развязал язык, рассказал всякую всячину барину про все, что делалось в доме: Анна Захаровна собирается замуж за какого-то офицера, нриехавшего из Туречины; Марья Абрамовна укладывается ехать в Петербург, Абрам Петрович уж давно в Донском монастыре вместе с отцом Серапионом и с Иваном Дмитриевым. Лакей передал даже, что Тронька, обозлившись на арапку, чуть было не откусила ей нос, а барыня страсть горюет: не с кем выезжать – кучер Аким помер поутру: в два дня сдернуло мужика.
– Марья Абрамовна про это дело, – сказал дворовый, – хочет самому фельдмаршалу доложить. У Акима племянник был на Суконном дворе. Как распустили их, он к Акиму в горницу и напросился, потому что хворал, а через два дня и помер. А за ним и наш Аким убрался на тот свет, Марья Абрамовна сказывает, что надо этому делу запрет положить.
Вернувшись домой, Алтынов на время позабыл о своих поисках и тотчас приказал всем своим денщикам-каторжникам разыскивать по городу суконщиков и предлагать внаймы большой сарай, стоявший во дворе. Оказалось, что в этом деле стоило только клич кликнуть. Наутро у Алтынова набралось с полсотни квартирантов, предложивших хотя бы два рубля с человека, только чтобы рук не вязали, давали бы зашибать в соседнем кабаке.
На другой же день Алтынов снова принялся разыскивать девушку. Он знал Воротынского давно, никогда не видал его таким гневным и боялся действительно его угроз.
«Черт его побери совсем, – думал он, – мало ли что он за мной знает. Подаст жалобу фельдмаршалу, так и впрямь улетишь куда Макар телят не гонял. Старый хрыч! Надо девчонку разыскать…»
Прогоняв трое суток положительно по всей Моекве всех своих денщиков, которые всегда умели и могли все мышиные норки обшарить, Алтынов узнал наконец, что дворовый боярыни Ромодановой, Иван Дмитриев, живущий в монастыре вместе с молодым барчонком, за несколько времени перед тем привез туда в санках какую-то девушку, красивую, видную из себя, но затем девушка эта пропала.
– Все видели, – добавил разыскивавший денщик, – как она приехала и назад не съезжала, а куда девалась, никому не ведомо, так и сказывают: словно сквозь землю провалилась.
Алтынов сразу понял все, понял даже то, чего прежде не понимал. Прежде он не понимал вполне причуды генеральши Марьи Абрамовны купить девушку во что бы то ни стало. Теперь он понял, что внучек, вероятно, науськивал бабушку. И теперь он был уверен, что Уля у барчонка и, вероятно, укрыта им где-нибудь около Донского.
– Через два дня будет моя! – весело хлопнул в ладоши Алтынов. – Весь Донской окружу моими молодцами, и, как выйдет на улицу, накроем и опять к бригадиру. Во второй раз не убежит.
И Алтынов тотчас отправился в Донской. Расспросив монаха, не доезжая с полверсты до монастыря, он узнал, что у Абрама Петровича, помимо богатой кельи, внутри монастырской ограды есть еще домик вне ограды, близ главных ворот.
– Туда к нему и гости из Москвы приезжают, – сказал монах. – Богатый барин! Неведомо как ему Господь на душу положил в наше состояние приходить.
Но Алтынов уже не слушал, погнал далее и через несколько минут был уже у крыльца небольшого домика, вновь исправленного и окрашенного. В окошко домика выглянула знакомая ему фигура Дмитриева, с которым в последний раз они так шибко поругались и чуть не подрались.
«Нечего мне хвостом вилять! – подумал Алтынов, выходя из саней. – Я вас скручу. Нешто можно держать девушку около монастыря. А еще послушник монастырский!»
И Алтынов глубоко убежден был, что одним словом так перепугает насмерть и Дмитриева, и его барчонка, что ему тотчас выдадут Улю головой.
Дмитриев вышел навстречу и зорко, злобно пригляделся к нему.
– Зачем пожаловали? – грубо выговорил он.
– За делом! – тоже грубо отозвался Алтынов. – В монастырях девчонок держать нельзя: либо сию минуту подавай мне ее, либо я прямо к архимандриту пройду. Понял?
Иван Дмитриев переменился в лице, но не от испуга, а от злости.
«Пройдоха… – подумал он. – Никто и ухом не ведет. Поблизости никто не чует. А этот, вишь, из Москвы все пронюхал».
И Иван Дмитриев тотчас переменил голос, стал любезен, ласков, будто перепугался. Он попросил Алтынова войти в домик, а сам вызвался сбегать в монастырь, доложить обо всем барчонку.
– Исполним все, что Прохор Егорыч прикажет.
– То-то, голубчик, – рассмеялся Алтынов, – со мной не шути!
– Зачем шутить? Вы нас пожалейте, такую кашу заварите, что и не расхлебаем.
Сбегав к Абраму, Дмитриев пробыл у него около получаса, потом вышел из монастырской ограды другой калиткой, сбегал в ближайшую деревушку в полуверсте от монастыря. Запыхавшись, вернулся он снова в монастырь и, пробежав двор, остановился на минуту под колокольней отдышаться и Обтереть потное лицо. Затем степенным шагом пошел он к домику, где дожидался Алтынов.
– Будет все по вашему желанию! – объяснил он прапорщику. – Только, простите, теперь никак нельзя, соблаговолите уж до ночи обождать. Вам все равно, а теперь никак нельзя. Такая каша заварится, что не дай Бог. А лошадку с кучером отошлите стать в поле. Архимандрит не велит ночью гостей принимать.
Алтынов подумал и согласился на все.
Черев несколько часов, уже поздно вечером, когда стемнело совершенно на дворе и когда монастырские ворота были заперты, человек шесть мужиков среди темноты появились в домике. С ними вместе были и отец Серапион и Иван Дмитриев.
Через несколько минут в домике раздались крики, сделалась свалка. Монах, сидевший на очереди сторожем у монастырских врат, вздрогнул и прислушался. Но крики смолкли, все снова стихло. Монах, перекрестившись и уверившись, что все ему пригрезилось, задремал снова.
А в маленьком домике происходило ужаснейшее истязание. Карабинерный прапорщик с головой, обмотанной всякими тряпками, которые не только не давали ему кричать, но даже едва позволяли дышать, лежал на полу, а несколько мужиков секли его.
Спустя около часу два человека вынесли Алтынова на руках, пронесли с полверсты в поле, где ждал кучер, и положили его в санки. Сопровождавший их Иван Дмитриев крикнул кучеру:
– Ну, братец, не заморозь барина, вишь, как накатился! Четыре штофа на него одного вышло. Доставь в целости на дом, а проспится, скажи ему, что чем богаты, тем и рады. Чтобы приезжал в другой раз, будет угощение еще лучше, ничего не пожалеем. Ну, пошел!
Кучер, несколько удивленный, что барин Прохор Егорыч вдруг нализался до такой степени, тронул лошадь и повез своего барина в Москву. Часто оглядывался он: авось барин проспится, сядет. Но Алтынов лежал в санях без движения так, как его положили. Он был в беспамятстве…
XXIX
Однажды рано утром к подъезду дома Еропкина подъехали сани, из которых вышел доктор Шафонский и приказал о себе доложить.
– Их превосходительство дрова пилят. Обождите! – объяснил лакей.
– Чего? – удивился Шафонский.
– Дрова пилят. Уж за вторым поленом! Скоро кончат.
– Что ты, голубчик? Да нешто Петр Дмитриевич… Зачем это?.. Так, для удовольствия?..
– Они завсегда всякое утро полена два, а то и три на кружочки такие махонькие напиливают! – ухмылялся лакей.
– Куда ж эти кружочки им нужны?
– Никуда-с. Мы их выбрасываем, а то для подтопки идут с лучиной.
– Так зачем же он?.. – начал было доктор, но, найдя неудобным расспрашивать лакея, смолк и отошел.
– Скоро кончат, – уверял лакей.
Шафонский сел в углу и стал дожидаться. Доктор был озабочен и едва уселся в кресло, как глубоко задумался.
Он оказался пророком. Он и мальчуган Митя Артамонов одни провидели и предсказали то, что теперь в Москве начиналось.
Повсеместная, повальная, моровая язва!
И теперь Шафонский уже не радовался чуме. Он был оправдан в глазах всего медицинского персонала, начальства и общества. Риндер куда-то уже исчез, будто провалился сквозь землю.
Самые отчаянные его сторонники, смеявшиеся над «шафонской» или «введенской чумой», как они называли болезнь, и теперь продолжали смеяться. Они уверяли, что Риндер поехал в Петербург жаловаться ва доктора-выскочку. Другие говорили, что штадт-физикус поехал в отпуск.
– Нашел время! – бурчали многие.
Так или иначе, но главного запевалы кружка немецких докторов не было в Москве: он стерся с лица земли.
Шафонский ежедневно рыскал, хлопотал, будил полусонное от праздности начальство и увещевал… Суконщики уже разбежались по Москве, и с Суконного двора забрали и свели на две другие фабрики менее семисот человек из тысячи семисот семидесяти бывших налицо до ревизии медиков.
Шафонский предсказал заразу всего города. И теперь его предсказание сбывалось. Не нашлось бы в Москве улицы, где не было бы в двух-трех домах суконщиков-квартирантов. Затем во всякой улице Москвы нашлось бы два-три дома, в которых новые квартиранты сначала появились здоровые, вскоре стали хворые, а потом покойники.
Картина, которая представлялась Шафонскому в будущем и даже в ближайшем будущем, была так ужасна и страшна, что он сам прерывал часто свое раздумье восклицанием:
– Бог милостив! Наука сильна! Но не надо спать.
То же воскликнул он и теперь, дожидаясь Еропкина.
– Да, не спать! Действовать! И дрова не пилить! – досадливо прибавил он, придя в себя и заметя, что уже полчаса дожидается хозяина.
Наконец сенатор вышел, бодрый, с румяным лицом, в теплом бархатном шлафроке.
– Простите, голубчик. Никто не сказал, а то бы я бросил свое баловство! – заговорил он ласково, встречая доктора. – Я, ради здоровья, упражняюсь, дрова пилю всякое утро. Вычитал в одной немецкой книжке. Попробовал – диво! Вон и стал дрова пилить по утрам. Как после этого, государь мой, вкусно все что ни положишь в рот! Что прикажете?
Шафонский объяснился.
– А вы все с чумой! – воскликнул сенатор.
– Не я все с ней, ваше превосходительство, а она все с нами!
– Знаю, знаю… Слышал. В городе уж двое поколело, не из суконщиков. Верно, с пьянства…
– Не двое, Петр Дмитриевич. Я уж знаю с дюжину. Сам съездил, осматривал и хоронить велел за городом, а не в приходах.
– Ну-с? – выговорил Еропкин вопросительно.
– Да это мне надо сказать: ну-с! А вам на это отвечать. Вы – власть имеющий. Вы правители… А мое дело заявить, предостеречь.
– Что ж я-то тут? Опять вы меня впутать хотите, Афанасий Иванович.
– Помилосердуйте!.. Кто же?.. Вам надо сказать графу Петру Семеновичу…
– А много толку вышло, что я тогда ездил к графу…
– Был толк. Был. И теперь все-таки опять поезжайте! Я с вами поеду. Нельзя так оставлять.
– Да я-то тут… Что же? Поезжайте вы! Вы – доктор. А я – сенатор. Мое место – сенат. Что ж лезть-то не в свое дело!
– Дело совести, ваше превосходительство. Дело долга гражданского и долга христианского!
– Мало ли, государь мой, в чем состоит долг. Хоть бы вот мой, сенаторский. Да ведь один в поле не воин. В своем поле! добавлю я сию мудрую пословицу российскую. А уж в чужом-то поле и вовсе будешь пятое колесо!
– Нет! Нет! ваше превосходительство! – горячо выговорил Шафонский. – У нас никогда честный гражданин пятым колесом не будет ни в каком деле. Куда бы он, по долгу своей совести, ни вмешался, везде очутится как раз самонужнейшим четвертым колесом. А потому – что все-то на Руси катит испокон веку на трех колесах!
– Красно вы изъясняетесь, голубчик! – качнул головой Еропкин. – Только, доложу вам прямо, останемтесь мы в стороне. Наша изба с краю. Я порядки московские лучше вас знаю. Пойдем мы приставать к графу, он осерчает по своей старости на нас не в меру, назовет масонами, обжалует кому следует, и турнут нас обоих вон из Москвы, яко смутителей общественного покоя.
Шафонский стал горячо доказывать сенатору, что Салтыков слишком дряхл, почти безумен и что, в виду грозящей страшной беды, он может погубить весь край.
– Хуже будет, как до Питера хватит она! – сказал он.
– Кто?
– Да чума же, чума! Фу, Господи!
– Да как же?
– Как? – почти закричал Шафонский. – Да в карете, верхом, пешком… на все лады. Босоногая, в одних портках добежит туда. И в самый дворец влезет.
Еропкин не понял.
– Да ведь суконщики есть тверитяне, есть новгородцы. Ведь все теперь сберутся уходить по домам и дворам. Здоровые-то загуляют здесь. А именно хворые-то и пойдут до дома, к себе, в свою родимую сторонку. Нужны карантины везде! А здесь нужны больницы.
Еропкин молчал и наконец вымолвил нерешительно:
– Верю… верю… Все так… но…
– Что же-с? Спасибо, что ли, вам, сенаторам, скажет царица, что вы, в кои-то веки раз, проморгали великое бедствие.
– На то есть начальник края. Фельдмаршал…
– На что он?! Он на мирное время был нужен. Гостей кормить и поить да песочком везде посыпать… А теперь действовать надо!..
И Шафонский наконец добился, чего требовал. Сенатор оделся, и оба отправились к фельдмаршалу с докладом.
– Их превосходительство дрова пилят. Обождите! – объяснил лакей.
– Чего? – удивился Шафонский.
– Дрова пилят. Уж за вторым поленом! Скоро кончат.
– Что ты, голубчик? Да нешто Петр Дмитриевич… Зачем это?.. Так, для удовольствия?..
– Они завсегда всякое утро полена два, а то и три на кружочки такие махонькие напиливают! – ухмылялся лакей.
– Куда ж эти кружочки им нужны?
– Никуда-с. Мы их выбрасываем, а то для подтопки идут с лучиной.
– Так зачем же он?.. – начал было доктор, но, найдя неудобным расспрашивать лакея, смолк и отошел.
– Скоро кончат, – уверял лакей.
Шафонский сел в углу и стал дожидаться. Доктор был озабочен и едва уселся в кресло, как глубоко задумался.
Он оказался пророком. Он и мальчуган Митя Артамонов одни провидели и предсказали то, что теперь в Москве начиналось.
Повсеместная, повальная, моровая язва!
И теперь Шафонский уже не радовался чуме. Он был оправдан в глазах всего медицинского персонала, начальства и общества. Риндер куда-то уже исчез, будто провалился сквозь землю.
Самые отчаянные его сторонники, смеявшиеся над «шафонской» или «введенской чумой», как они называли болезнь, и теперь продолжали смеяться. Они уверяли, что Риндер поехал в Петербург жаловаться ва доктора-выскочку. Другие говорили, что штадт-физикус поехал в отпуск.
– Нашел время! – бурчали многие.
Так или иначе, но главного запевалы кружка немецких докторов не было в Москве: он стерся с лица земли.
Шафонский ежедневно рыскал, хлопотал, будил полусонное от праздности начальство и увещевал… Суконщики уже разбежались по Москве, и с Суконного двора забрали и свели на две другие фабрики менее семисот человек из тысячи семисот семидесяти бывших налицо до ревизии медиков.
Шафонский предсказал заразу всего города. И теперь его предсказание сбывалось. Не нашлось бы в Москве улицы, где не было бы в двух-трех домах суконщиков-квартирантов. Затем во всякой улице Москвы нашлось бы два-три дома, в которых новые квартиранты сначала появились здоровые, вскоре стали хворые, а потом покойники.
Картина, которая представлялась Шафонскому в будущем и даже в ближайшем будущем, была так ужасна и страшна, что он сам прерывал часто свое раздумье восклицанием:
– Бог милостив! Наука сильна! Но не надо спать.
То же воскликнул он и теперь, дожидаясь Еропкина.
– Да, не спать! Действовать! И дрова не пилить! – досадливо прибавил он, придя в себя и заметя, что уже полчаса дожидается хозяина.
Наконец сенатор вышел, бодрый, с румяным лицом, в теплом бархатном шлафроке.
– Простите, голубчик. Никто не сказал, а то бы я бросил свое баловство! – заговорил он ласково, встречая доктора. – Я, ради здоровья, упражняюсь, дрова пилю всякое утро. Вычитал в одной немецкой книжке. Попробовал – диво! Вон и стал дрова пилить по утрам. Как после этого, государь мой, вкусно все что ни положишь в рот! Что прикажете?
Шафонский объяснился.
– А вы все с чумой! – воскликнул сенатор.
– Не я все с ней, ваше превосходительство, а она все с нами!
– Знаю, знаю… Слышал. В городе уж двое поколело, не из суконщиков. Верно, с пьянства…
– Не двое, Петр Дмитриевич. Я уж знаю с дюжину. Сам съездил, осматривал и хоронить велел за городом, а не в приходах.
– Ну-с? – выговорил Еропкин вопросительно.
– Да это мне надо сказать: ну-с! А вам на это отвечать. Вы – власть имеющий. Вы правители… А мое дело заявить, предостеречь.
– Что ж я-то тут? Опять вы меня впутать хотите, Афанасий Иванович.
– Помилосердуйте!.. Кто же?.. Вам надо сказать графу Петру Семеновичу…
– А много толку вышло, что я тогда ездил к графу…
– Был толк. Был. И теперь все-таки опять поезжайте! Я с вами поеду. Нельзя так оставлять.
– Да я-то тут… Что же? Поезжайте вы! Вы – доктор. А я – сенатор. Мое место – сенат. Что ж лезть-то не в свое дело!
– Дело совести, ваше превосходительство. Дело долга гражданского и долга христианского!
– Мало ли, государь мой, в чем состоит долг. Хоть бы вот мой, сенаторский. Да ведь один в поле не воин. В своем поле! добавлю я сию мудрую пословицу российскую. А уж в чужом-то поле и вовсе будешь пятое колесо!
– Нет! Нет! ваше превосходительство! – горячо выговорил Шафонский. – У нас никогда честный гражданин пятым колесом не будет ни в каком деле. Куда бы он, по долгу своей совести, ни вмешался, везде очутится как раз самонужнейшим четвертым колесом. А потому – что все-то на Руси катит испокон веку на трех колесах!
– Красно вы изъясняетесь, голубчик! – качнул головой Еропкин. – Только, доложу вам прямо, останемтесь мы в стороне. Наша изба с краю. Я порядки московские лучше вас знаю. Пойдем мы приставать к графу, он осерчает по своей старости на нас не в меру, назовет масонами, обжалует кому следует, и турнут нас обоих вон из Москвы, яко смутителей общественного покоя.
Шафонский стал горячо доказывать сенатору, что Салтыков слишком дряхл, почти безумен и что, в виду грозящей страшной беды, он может погубить весь край.
– Хуже будет, как до Питера хватит она! – сказал он.
– Кто?
– Да чума же, чума! Фу, Господи!
– Да как же?
– Как? – почти закричал Шафонский. – Да в карете, верхом, пешком… на все лады. Босоногая, в одних портках добежит туда. И в самый дворец влезет.
Еропкин не понял.
– Да ведь суконщики есть тверитяне, есть новгородцы. Ведь все теперь сберутся уходить по домам и дворам. Здоровые-то загуляют здесь. А именно хворые-то и пойдут до дома, к себе, в свою родимую сторонку. Нужны карантины везде! А здесь нужны больницы.
Еропкин молчал и наконец вымолвил нерешительно:
– Верю… верю… Все так… но…
– Что же-с? Спасибо, что ли, вам, сенаторам, скажет царица, что вы, в кои-то веки раз, проморгали великое бедствие.
– На то есть начальник края. Фельдмаршал…
– На что он?! Он на мирное время был нужен. Гостей кормить и поить да песочком везде посыпать… А теперь действовать надо!..
И Шафонский наконец добился, чего требовал. Сенатор оделся, и оба отправились к фельдмаршалу с докладом.
XXX
Салтыков, против своего обыкновения, тотчас же принял и сенатора, и доктора. Узнав причину посещения, он воскликнул вне себя:
– И вы тоже?! ведь беда…
– Воистину беда, ваше сиятельство, – сказал Еропкин, – и надо бы немедленно… не теряя времени…
– Уезжать! Уезжать! – воскликнул Салтыков. – И я то же говорю! И я говорю…
Еропкин и Шафонский оба равно вытаращили глаза на старика.
– Фединька! – отчаянно взвизгнул Салтыков.
– Что прикажете!! – отозвался сзади молоденький адъютант.
– Видишь. Вот видишь! Вот и они говорят. Надо уезжать! Ведь дворяне-то, знаете ли, тоже мрут! – обратился фельдмаршал к Шафонскому. – Уж мрут!
– Уж мрут! – озлобленно и дерзко вымолвил Шафонский, меряя старика с высоты своего и роста, и нравственного величия. – Нет еще… Но не извольте беспокоиться. И это скоро последует!!
– Ну вот! Скоро последует… – жалобным голосом повторил Салтыков адъютанту, как-то приседая. – Скоро и дворяне… А холопы уж мрут! Чума ведь, голубчик! – И, обернув ладонн вверх, старик протянул обе руки к адъютанту, как бы подавая ему эту чуму.
– Надо немедленно, ваше сиятельство, распорядиться, чтобы… – заговорил было Еропкин, но Салтыков перебил его.
– Беги, Фединька, скажи Фомичу: распорядиться! Беги, ты, разбойник. Ты во всем виноват!
И фельдмаршал уже слезливо обратился к Еропкину:
– Он во всем виноват! Я вчера еще сказывал. Распорядись! Поедем скорее! В Марфино! А он, молокосос: «Не извольте беспокоиться!» Вели, говорю, собираться, укладывать… А он мне: «Помилуйте!..» Вот и помиловал!..
– Так вы, ваше сиятельство, изволите уехать из Москвы в вотчину? – сухо вымолвил Шафонский, а взгляд его больших глаз горел странным светом.
– Сейчас, голубчик, сейчас! Вещи после доставят. Да там у меня, в Марфине, все есть. Полная чаша! Слава Богу. А чего и нету… так обойтись. Что же делать… Обойдусь…
– А в городе, в столице, кто же править будет? Кто руководить и начальствовать будет…
– А я же! Я…
– Из Марфина?
– Из Марфина, голубчик. Тут недалече. А что самонужнейшее, спешное… Вот Петр Дмитрич. Он может распорядиться! Ведь вы, отец мой, не уедете?
– Нет-с! Помилуйте! – усмехнулся Еропкин. – Я даже отчасти осмелюсь посоветовать и вашему сиятельству…
– Ну вот! Ну вот! Зачем вам уезжать! Не надо уезжать. Вы вот и распорядитесь. Я на вас полагаюсь. Ордером даже вас попрошу. Сейчас у меня напишут… Фединька! – кликнул Салтыков и пошел к дверям.
Еропкин хотел что-то возразить, но Шафонский схватил сенатора за руку и шепнул:
– Бога ради, Петр Дмитрич, не отказывайтесь… Довольно и словесного заявления. И вы будете правы.
– Фединька! Фединька! – визгливо звал фельдмаршал, высовываясь в двери залы.
Вероятно, там оказались новые посетители, потому что фельдмаршал вдруг отчаянно замахал рукой в залу и залепетал:
– Не время! Простите! Недосуг! Вы тоже об ней? О чуме? Нет! Ну все равно! Не время. А вот, дошлите ко мне Фединьку.
И старик, захлопнув дверь, вернулся к двум шептавшимся. Шафонский горячо уговаривал Еропкина. Сенатор стоял понурясь, в нерешимости.
Когда Салтыков ворочался к обоим, Еропкин вдруг как-то встрепенулся от последнего слова доктора и громко выговорил ему:
– Боюсь?! Что вы, помилуйте! Я еще никогда труса не праздновал. Я не графиня Марфа Семеновна…
– Какая графиня Марфа? – спросил Салтыков, не знавший, конечно, прозвища, данного ему москвичами.
– А есть такая, ваше сиятельство! – так презрительно выговорил Шафонский, что даже сенатор качнул головой, как бы говоря: «Однако не очень! Все-таки начальник края».
– Не слыхал. Ну, да Бог с ней. Не до нее! – пробурчал Салтыков. – А что же она?.. Случилось что с ней?.. Померла?..
– Она уезжает из Москвы! – шутил злобно доктор.
– Тоже уезжает! Вот видите!.. Совсем небось…
– Совсем! Больше не вернется. Если б даже и захотела… За это я отвечаю! – обернулся Шафонский к сенатору. – Я знаю мудрое сердце великой монархини нашей и знаю часто вперед, чего от нее ждать!
Салтыков поднял голову на доктора, поднял брови, и как будто что-то новое, неожиданное мелькнуло в голове его. Еще мгновение, и старческий мозг сообразил бы все, понял бы и намек, и угрозу, и опасность… Но в кабинет ворвался его Фединька.
– Петр Семеныч! В канцелярии два писца… – завопил адъютант и вдруг обернулся к Шафонскому. – Вы вот, доктор, поглядите… Уж и впрямь, не чума ли?
В одно мгновение в кабинете не осталось никого, Салтыков почти убежал в свою спальню и, расспрашивая своего Фединьку, начал одеваться в дорогу. Еропкин поехал в сенат заявить об отъезде начальника и сделать совещание. Шафонский быстро пошел в канцелярию и нашел за одним столом двух писцов… Один был бледен и жаловался на колику, просился домой. Другой был мертвецки пьян и едва вертел языком.
– Ты с ним живешь? – спросил доктор первого.
– С ним-с.
– Вместе ходите в должность?
– Вместе-с!
– И сегодня вместе завернули по дороге… То-то…
– Эдакий народец! – воскликнул «мастер» Иван Егорыч, все понявший. – А ведь как нас напугали! Хороши, голубчики. Пошли вон!..
А через три часа из Серпуховской заставы выезжала синяя, позолоченная карета фельдмаршала-графа и генерал-губернатора.
– Ну, вот и выехали! Фединька! Достань, голубчик! – ласково сказал Салтыков. – В правом! В правом…
И адъютант полез рукой за табакеркой под дряхлого старика, героя, опоздавшего умереть вовремя.
– И вы тоже?! ведь беда…
– Воистину беда, ваше сиятельство, – сказал Еропкин, – и надо бы немедленно… не теряя времени…
– Уезжать! Уезжать! – воскликнул Салтыков. – И я то же говорю! И я говорю…
Еропкин и Шафонский оба равно вытаращили глаза на старика.
– Фединька! – отчаянно взвизгнул Салтыков.
– Что прикажете!! – отозвался сзади молоденький адъютант.
– Видишь. Вот видишь! Вот и они говорят. Надо уезжать! Ведь дворяне-то, знаете ли, тоже мрут! – обратился фельдмаршал к Шафонскому. – Уж мрут!
– Уж мрут! – озлобленно и дерзко вымолвил Шафонский, меряя старика с высоты своего и роста, и нравственного величия. – Нет еще… Но не извольте беспокоиться. И это скоро последует!!
– Ну вот! Скоро последует… – жалобным голосом повторил Салтыков адъютанту, как-то приседая. – Скоро и дворяне… А холопы уж мрут! Чума ведь, голубчик! – И, обернув ладонн вверх, старик протянул обе руки к адъютанту, как бы подавая ему эту чуму.
– Надо немедленно, ваше сиятельство, распорядиться, чтобы… – заговорил было Еропкин, но Салтыков перебил его.
– Беги, Фединька, скажи Фомичу: распорядиться! Беги, ты, разбойник. Ты во всем виноват!
И фельдмаршал уже слезливо обратился к Еропкину:
– Он во всем виноват! Я вчера еще сказывал. Распорядись! Поедем скорее! В Марфино! А он, молокосос: «Не извольте беспокоиться!» Вели, говорю, собираться, укладывать… А он мне: «Помилуйте!..» Вот и помиловал!..
– Так вы, ваше сиятельство, изволите уехать из Москвы в вотчину? – сухо вымолвил Шафонский, а взгляд его больших глаз горел странным светом.
– Сейчас, голубчик, сейчас! Вещи после доставят. Да там у меня, в Марфине, все есть. Полная чаша! Слава Богу. А чего и нету… так обойтись. Что же делать… Обойдусь…
– А в городе, в столице, кто же править будет? Кто руководить и начальствовать будет…
– А я же! Я…
– Из Марфина?
– Из Марфина, голубчик. Тут недалече. А что самонужнейшее, спешное… Вот Петр Дмитрич. Он может распорядиться! Ведь вы, отец мой, не уедете?
– Нет-с! Помилуйте! – усмехнулся Еропкин. – Я даже отчасти осмелюсь посоветовать и вашему сиятельству…
– Ну вот! Ну вот! Зачем вам уезжать! Не надо уезжать. Вы вот и распорядитесь. Я на вас полагаюсь. Ордером даже вас попрошу. Сейчас у меня напишут… Фединька! – кликнул Салтыков и пошел к дверям.
Еропкин хотел что-то возразить, но Шафонский схватил сенатора за руку и шепнул:
– Бога ради, Петр Дмитрич, не отказывайтесь… Довольно и словесного заявления. И вы будете правы.
– Фединька! Фединька! – визгливо звал фельдмаршал, высовываясь в двери залы.
Вероятно, там оказались новые посетители, потому что фельдмаршал вдруг отчаянно замахал рукой в залу и залепетал:
– Не время! Простите! Недосуг! Вы тоже об ней? О чуме? Нет! Ну все равно! Не время. А вот, дошлите ко мне Фединьку.
И старик, захлопнув дверь, вернулся к двум шептавшимся. Шафонский горячо уговаривал Еропкина. Сенатор стоял понурясь, в нерешимости.
Когда Салтыков ворочался к обоим, Еропкин вдруг как-то встрепенулся от последнего слова доктора и громко выговорил ему:
– Боюсь?! Что вы, помилуйте! Я еще никогда труса не праздновал. Я не графиня Марфа Семеновна…
– Какая графиня Марфа? – спросил Салтыков, не знавший, конечно, прозвища, данного ему москвичами.
– А есть такая, ваше сиятельство! – так презрительно выговорил Шафонский, что даже сенатор качнул головой, как бы говоря: «Однако не очень! Все-таки начальник края».
– Не слыхал. Ну, да Бог с ней. Не до нее! – пробурчал Салтыков. – А что же она?.. Случилось что с ней?.. Померла?..
– Она уезжает из Москвы! – шутил злобно доктор.
– Тоже уезжает! Вот видите!.. Совсем небось…
– Совсем! Больше не вернется. Если б даже и захотела… За это я отвечаю! – обернулся Шафонский к сенатору. – Я знаю мудрое сердце великой монархини нашей и знаю часто вперед, чего от нее ждать!
Салтыков поднял голову на доктора, поднял брови, и как будто что-то новое, неожиданное мелькнуло в голове его. Еще мгновение, и старческий мозг сообразил бы все, понял бы и намек, и угрозу, и опасность… Но в кабинет ворвался его Фединька.
– Петр Семеныч! В канцелярии два писца… – завопил адъютант и вдруг обернулся к Шафонскому. – Вы вот, доктор, поглядите… Уж и впрямь, не чума ли?
В одно мгновение в кабинете не осталось никого, Салтыков почти убежал в свою спальню и, расспрашивая своего Фединьку, начал одеваться в дорогу. Еропкин поехал в сенат заявить об отъезде начальника и сделать совещание. Шафонский быстро пошел в канцелярию и нашел за одним столом двух писцов… Один был бледен и жаловался на колику, просился домой. Другой был мертвецки пьян и едва вертел языком.
– Ты с ним живешь? – спросил доктор первого.
– С ним-с.
– Вместе ходите в должность?
– Вместе-с!
– И сегодня вместе завернули по дороге… То-то…
– Эдакий народец! – воскликнул «мастер» Иван Егорыч, все понявший. – А ведь как нас напугали! Хороши, голубчики. Пошли вон!..
А через три часа из Серпуховской заставы выезжала синяя, позолоченная карета фельдмаршала-графа и генерал-губернатора.
– Ну, вот и выехали! Фединька! Достань, голубчик! – ласково сказал Салтыков. – В правом! В правом…
И адъютант полез рукой за табакеркой под дряхлого старика, героя, опоздавшего умереть вовремя.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Наступило первое мая. Ранняя весна уже давно унесла снег, и весенняя Москва, уже не укрытая глыбами снегов, предстала в своей обыкновенной весенней одежде, вся из конца в конец черно-зеленая. Где не было пустырей, огородов, садов с зеленью, там были неизменно грязь, лужи, топи и трясины.
Апрель месяц в первопрестольной – время разлития рек: Москвы, Яузы и Неглинной – всегда проходил особенно тихо и мирно. Всякий сидел дома. Куда же сунуться, когда в нескольких шагах расстояния от дома можно утонуть? Даже такие барыни порхуньи и летуньи, как Марья Абрамовна Ромоданова, и те сидели дома.
Выедешь в тяжелом, четырехместном, на высоких рессорах экипаже, берлине или колымаге и, несмотря на тройной цуг лошадей, застрянешь где-нибудь на углу двух улиц, в трясине. Господ из экипажа гайдук или двое на спине вынесут на островок, затем соберут народ и кое-как через три-четыре часа вытянут колымагу, а путешественники, перепачкавшись, в грязных чулках и башмаках, вернутся домой. Даже самый записной пьяница сидел иногда трезвый, так как до иного кабака дойти – надобно три раза вплавь переправляться.
Апрель месяц в первопрестольной – время разлития рек: Москвы, Яузы и Неглинной – всегда проходил особенно тихо и мирно. Всякий сидел дома. Куда же сунуться, когда в нескольких шагах расстояния от дома можно утонуть? Даже такие барыни порхуньи и летуньи, как Марья Абрамовна Ромоданова, и те сидели дома.
Выедешь в тяжелом, четырехместном, на высоких рессорах экипаже, берлине или колымаге и, несмотря на тройной цуг лошадей, застрянешь где-нибудь на углу двух улиц, в трясине. Господ из экипажа гайдук или двое на спине вынесут на островок, затем соберут народ и кое-как через три-четыре часа вытянут колымагу, а путешественники, перепачкавшись, в грязных чулках и башмаках, вернутся домой. Даже самый записной пьяница сидел иногда трезвый, так как до иного кабака дойти – надобно три раза вплавь переправляться.