– Так снесете и деньги вымолите?
   – Постараюсь.
   – Вот и умница. Ромоданова живет около вас; вы небось и к себе заглянете, с Капитоном Иванычем повидаться?
   – Если позволите.
   – Отчего же? только будьте домой засветло.
   Поев щей и каши через силу, Уля взяла огромного и тяжелого кота и тихо направилась с ним снова в свою сторону.

XXIII

   Когда Уля вошла на большой двор палат Ромодановой, то заметила в нем особенное затишье. Не было веселых и праздных кучек холопов, не было смеху, не было никаких затей, как бывало всегда. Алтынов говорил правду, объясняя Уле, что уже три дня идет в доме Ромодановой великая порка людская.
   Марья Абрамовна плакала непрерывно и лила слезы не хуже любого фонтана. От зари до зари нечувствительная к внуку, но чувствительная к коту боярыня повторяла на всевозможные лады, – то нежно, то грустно, то особо ужасным голосом:
   – Ах, Вася, Вася! Где ты, мой Вася? Может быть, давно на том свете!
   Лебяжьева уговаривала и успокаивала барыню на все лады, клялась и божилась, что вывернет всю Москву наизнанку, но непременно найдет Василия Васильевича. Вместе с тем Анна Захаровна внутренно злилась бесконечно на все и на всех и на самую барыню. По милости пропавшего кота уже третий день как не было у нее минуты свободной, все приходилось сидеть около барыни.
   – Ах, Вася, Вася! – восклицала барыня.
   «Ах, черт тебя с ним побери!» – думала в ту же минуту Лебяжьева.
   – Чует мое сердце, что он на том свете! – восклицала барыня.
   «Так его туда и пустили!» – злобно думала Лебяжьева.
   – Где-то он, мой голубчик? – восклицала барыня.
   «В раю, в раю, беспременно», – ехидно думала барская барыня.
   – Ах, Вася, Вася! – снова восклицала Ромоданова.
   «Ах, дьявол, дьявол!» – мысленно заключала Анна Захаровна.
   Когда Уля появилась на большом дворе, едва таща жирного кота и чувствуя, что он ей обломал руки, ее встретил кучер, увидел ношу и закричал благим матом во весь двор:
   – Батюшки! Голубчики! Василий Васильевич!
   И он бросился опрометью на главный подъезд, влетел в швейцарскую и, распахнув настежь двери, заревел во все горло:
   – Василий Васильич!!
   Не успела Уля пройти через двор, как уже всюду раздавались голоса, и пискливые, и крикливые, и басистые, повторявшие на все лады:
   – Василий Васильевич! Василий Васильевич!
   А сам Василий Васильевич, вероятно, почуяв, что он дома, что ему нет более нужды в неудобной постели на худеньких руках девушки, мягко спрыгнул на пол и поднялся по лестнице. Навстречу ему бежали уже десятки лакеев и горничных, а за ними туча приживальщиков. Всякий нагибался, растопыривал руки и восклицал: «Василий Васильевич!» – и старался взять кота на руки, чтобы иметь несказанное счастие и выгоду поднести его самой барыне. Но толстый Васька, будто насмех, будто понимая холопскую любезность всего этого народа, не давался никому в руки, ускользал у всех из рук и сам направлялся в ту горницу, где всегда сидела генеральша и где было у него свое собственное кресло.
   Марья Абрамовна, безмолвная и бессловесная от избытка чувства, переполнившего ее сердце, приняла Василья Васильевича в свои объятия.
   Нацеловавшись с ним вдоволь, барыня приказала тотчас вычистить, накормить Васю, а затем привести скорее к себе.
   – Я у него расспрошу все!.. Он все скажет… Он, голубчик, все понимает! – говорила Марья Абрамовна. – Узнаю я, кто Иуда-предатель. Никогда мой Вася сам из дома не убежит.
   Марья Абрамовна была права. Если бы Василий Васильевич умел говорить, то, конечно, рассказал бы барыне, каким образом ловкий Алтынов заполучил его, чтобы сорвать с генеральши деньги. Хоть пять рублей, а все пригодятся. Узнав, что кота принесла какая-то девушка, которую и прежде люди генеральши видали по соседству, Марья Абрамовна приказала позвать ее к себе.
   Была ли барыня-причудница особенно в духе по случаю находки дорогого друга или действительно личико Ули, грустное, раскрасневшееся от ходьбы и морозу, сразу понравилось генеральше, – Ромоданова приняла девушку особенно ласково и усадила около себя, чего не позволяла никому, кроме важных знакомых.
   Уля начала было через силу, несмотря на свое отвращение ко всякой лжи, рассказывать, как она нашла кота среди улицы, но тут же, после двух, трех вопросов генеральши, спуталась, все переврала и привела генеральшу к вопросу:
   – Да ты, голубушка, все врешь? Все неправда ведь? скажи!
   – Неправда-с, – произнесла Уля.
   – Ты это все приврала?
   – Приврала-с, – грустно улыбнулась Уля.
   – Вот как! Сама же и сказывает. Так зачем же? Говори всю правду, не бойся!
   – Не могу я правду сказать… Мне от этого худо, очень худо будет…
   Но – слово за слово – Марья Абрамовна выпытала у девушки все, что хотела, и не только про кота и про Алтынова рассказала Уля, но рассказала все до мельчайших подробностей касавшееся до нее самой, и до ее продажи, до Капитона Иваныча и его домашней жизни.
   На Марью Абрамовну, видно по воле Божьей или на счастье Ули, нашел хороший стих. Стих этот находил на нее часто, но всегда зря. И в такие минуты много доброго делала она, но много и глупого.
   Марья Абрамовна, насладившись видом снова принесенного и уже сладко спавшего на своем кресле кота, обернулась ласково к Уле, стала гладить девушку по головке и выговорила:
   – Ну теперь ты моя. Я тебя покупаю… Будешь ты у меня, и будешь ты ходить за Васильем Васильевичем. Но только помни: обязанность твоя будет святейшая!.. А коли уворуют – не взыщи: сошлю на поселение. Ну, пойди к Анне Захаровне – отведут тебе горницу. А я сейчас пошлю к этому грабителю Алтынову за тебя деньги и прикажу сегодня же доставить документ.
   – А если он не продаст меня вам? – выговорила Уля.
   – Что ты, глупая!.. Как он смеет!
   И Уля через несколько минут сидела в незнакомой ей горнице, опустив голову на грудь, глубоко задумавшись о том, что с ней творится. Будто волна моря житейского подхватила ее и несет, уносит куда-то – быть может, на счастье, быть может, на горе.
   «Что-то будет?! – невольно думалось девушке. – Неужели же Авдотья Ивановна, продав ее из-за корысти, по воле Божьей, сделала это на ее же, Улино, счастье».

XXIV

   В то время, как Марья Абрамовна выпытывала всю подноготную от Ули, Абрам сидел в горнице своего первого друга и наставника Ивана Дмитриева.
   С тех пор, что бабушка съездила к Амвросию и окончательно перетолковала об его поступлении в монастырь, смущенный Абрам почти безвыходно сидел у Дмитриева. Они оба нескончаемо советовались о том, что делать.
   Конечно, Иван Дмитриев советовал баричу прямо и резко разрешить вопрос простым неповиновением.
   – Скажите: не хочу! – говорил он баричу. – Хочу, мол, поступить в гвардию!.. Ехать в Петербург!.. Я уж бегал не раз к законникам, расспрашивал… Все говорят, что силком вас не только бабушка, но и отец родной в монастырь отдать не может.
   Но этому совету недоросль последовать не мог. Да и в речах Ивана Дмитриева слышно было сомнение. Открытое противодействие Марье Абрамовне было все-таки более или менее опасно как для барича, так и для самого Ивана Дмитриева.
   После многих бесед и лакей, и барич решили повиноваться беспрекословно, надеясь на то, что бабушка умрет, и тогда он сбросит рясу послушника монастырского и наденет капральский мундир.
   Рассчитывать на смерть бодрой и моложавой Марьи Абрамовны было, конечно, не очень утешительно. Она могла прожить еще долго. И главная, хотя смутная надежда как дворового, так и его воспитанника зиждилась на страсти веселой и легкомысленной старухи к бойким лошадям.
   – Авось, – говорил Иван Дмитриев, – вывернут ее где кони на голыши мостовой и расшибут башку на четыре части.
   При этом, как часто случалось, Иван Дмитриев пугал барича прямым и грубым предложением.
   – Перекинуться бы вам словечком с Акимом-кучером. Пообещать вольную да рублишек с тысячу! Он бы тогда бабушку-то как-нибудь растрепал по Москве.
   – Что ты! что ты! – замахал руками Абрам. – Ты иной раз такое скажешь, что дрожь берет… Нешто этакое дело возможно?!
   – А что же? Вы в этом будете неповинны. Он все на себя примет. Да и ни у кого и догадки не будет. Скажут – лошади разбили; а Аким болтать не станет, что магарыч от вас получил.
   Абрам стал доказывать Дмитриеву, что если он наймет Акима, то главная вина и грех падут все-таки на него.
   – Да грех-то грехом, – рассуждал закоснелый холоп, – я о грехе не говорю! Я собственно про закон говорю! Закону, в случае догадки, дело будет до Акима, а не до вас.
   – Бог с ней! – заключал Абрам всякую такую беседу о бабушке. – Пускай живет и своей смертью умирает. Лишь бы только они не вздумали меня из послушников совсем монахом делать.
   – Ну, это пустое. Этого, говорю вам, никто поделать не может. Тогда мы к самой императрице подадим жалобу. Я хоть сам в Питер пешком пойду и вашу просьбу государыне подам. Да этого они и не посмеют.
   Под словом «они» и Дмитриев, и Абрам разумели триумвират – бабушку, Кейнмана и Серапиона; Анну Захаровну они исключали из числа заговорщиков против счастья Абрама, так как барской барыне было, в сущности, все на свете равно чуждо, что не касалось до ее мечтаний о женихе.
   Подобного рода беседы и даже споры между дядькой-наставником и баричем постепенно, незаметно для обоих все-таки действовали на недоросля.
   Абрам выезжал мало, почти не бывал в гостях и не имел сверстников, друзей и товарищей для каких-либо забав и развлечений. Бабушка всегда порхала одна по знакомым и никогда не брала его с собой. Абрам одевался по моде, богато и изящно, но затаскивал свои дорогие кафтаны, камзолы и кружева преимущественно по девичьим и передним.
   Между обитателями большого дома у Абрама тоже не было сверстников, а был один близкий человек – гроза всех этих обитателей – Иван Дмитриев, грубый, дерзкий, не дававший спуску никому. Единственное существо, к которому Иван Дмитриев относился и сердечно, и отчасти даже почтительно, был молодой барин. Остальные обитатели дома были для него как бы существа низшего разбора. Одних он ненавидел, других он презирал, к третьим относился как к неодушевленным предметам и даже не разговаривал с ними никогда, не отвечал на их вопросы.
   Трудно было решить: хороший ли человек, но изломанный судьбой был этот дворовый Ромодановых, или злой и уже от природы с дурными наклонностями. Он, однако, уподоблялся самой смирной лошади, выпущенной на волю без узды. Самая заезженная кляча в этом случае начинает зря скакать, тыкаться в стены лбом и лягаться во все стороны. Иван Дмитриев, которому старая барыня спускала все без исключения и которого избаловала своим потворством и поблажкой, был ленив, груб, неблагодарен и вдобавок совершенно недоволен своей судьбой и своим положеньем. Он был крепостной, но жил и действовал как вольный, делал, что хотел, не повинуясь никому и не имея даже никакого определенного занятия в доме. В то же время все то, что мерещилось его честолюбию и чего желалось ему втайне, было совершенно невозможно как крепостному. Имея свои деньги, полученные по завещанию от покойного барина, он давно мечтал сделаться купцом, быть не Ванькой-холопом, а быть: «ваше степенство». Но старая барыня ни за что на свете не хотела отпустить его на волю.
   Тайна странного положения Дмитриева в доме, этих странных отношений между барыней и дворовым была известна лишь им двум и отчасти барской барыне Анне Захаровне. Источник всего терялся в темной истории, случившейся двадцать лет назад вскоре после рождения на свет Абрама и смерти молодой барыни, его матери. Почти с того времени старый барин Ромоданов особенно стал любить и баловать Дмитриева, включил его в свое завещанье, оставил ему пятьсот рублей в личное распоряжение, но в то же время, умирая (чего Дмитриев не знал), строго-настрого заказал жене ни за что не отпускать этого Дмитриева на волю.
   – Болтать будет – про что знает! – сказал боярин.
   И старый заезженный конь без узды, т. е. крепостной холоп, распущенный, избалованный, ленивый, завистливый, раздражительный, был в тягость всем в доме и в тягость самому себе. Только один Абрам, по-видимому, любил, а в сущности, только привык к Дмитриеву, а лакей, со своей стороны, тоже, по-видимому, любил барича, а в сущности, считал его в будущем якорем спасения для своих честолюбивых замыслов. Барич, наследовав от бабушки, мог его со временем сделать вольным купцом – одним почерком пера.
   Беседы Дмитриева с Абрамом, частые, долгие и откровенные до цинизма, имели, по счастью, не слишком большое влияние на молодого барина; иначе он давно бы стал негодяем. В сущности, Дмитриев воспитывал барича – и воспитал. Теперь молодой недоросль был уже отчасти на ногах, отчасти самостоятелен, и результат воспитания был незамысловатый. Все на свете сводилось к одному правилу: что богатому и родовитому барину должно быть все на свете – трын-трава! И во всем ему должно быть – море по колено!
   – Вырастите и живите в свое удовольствие! – говаривал Дмитриев. – Хотите вы Ивана Великого на сторону свернуть… Ну и старайтесь. И гляди – свернете.
   Иван Дмитриев был смолоду красив и большой любезник и ухаживатель за прекрасным полом и во дворе, и в околотке. Когда Абраму было еще только двенадцать лет, Дмитриев поверял уж ему все свои сердечные тайны, рассказывал свои любовные похождения, иногда ужасные, показывал ему на улице, в церкви, на гулянье, иногда даже у себя, своих любезных и знакомил с ними Абрама. Водил его еще ребенком с собой в гости к этим женщинам и показывал ему своих детей, прижитых таким образом на стороне. И Абраму еще не минуло полных шестнадцати лет, когда он вдруг сделался соперником учителя-лакея и, отвоевав у Дмитриева одну уже пожилую его любезную, стал сам ее возлюбленным.
   Дмитриеву это очень понравилось!
   Теперь роли переменились: Абрам стал дон-Жуаном первой руки и постоянно поверял свои сердечные тайны Дмитриеву, и лакей с удовольствием исполнял роль Лепорелло.
   Все это было известно Лебяжьевой; но до нее главным образом касалось содержать в порядке и чистоте не сердце и душу барича, а его белье, его платье и его горницу.
   До бабушки не касалось ни то, ни другое. Кроме дядьки Дмитриева и барской барыни, были еще два лица, входившие по обязанности в соприкосновение с душой и разумом молодого барина.
   Это были два учителя – немец Кейнман и дьячок с Остоженки с такой мудреной фамилией, что никто в доме не мог ее запомнить.
   Первый – полу-учитель, полудоктор, усерднее лечил и услаждал беседами Марью Абрамовну, нежели учил барича. Дмитриев давно уже убедил питомца, что отношения немца с его бабушкой – дело нечистое. Дмитриев знал, что это вздор и клевета, но считал нужным и выгодным вселять в Абрама неприязнь и к учителю и к бабушке. Дьячок с букварем, псалтырем, с указкой и с книжками, одна грязнее и глупее другой, сильно зашибал, очень любил «монаха», как называл он косушку вина и часто являлся он к барину на урок в таком виде, что лыка не вязал и, сидя за столом, кивал носом, пьяно и глупо хихикал без причины или вдруг принимался горько плакать. Во всяком случае, он служил для Абрама неисчерпаемым источником для всяких грубых шуток, потех и затей.
   Теперь уже, одолев давно букварь и умея кой-как писать и читать, Абрам занимался разными науками с Кейнманом. Названия наук были разные, и некоторые очень мудреные, но всякий урок раза два в неделю поселял в ученике познания, касавшиеся исключительно или географии Прибалтийского края и отчасти Финляндии, или же познания в анатомии и в фармакологии. Абрам знал наизусть все города и городки около Риги, Митавы и Ревеля, отечества Кейнмана, и знал отлично, где у человека печень, сердце, какая разница между артерией и веной.

XXV

   Когда Уля явилась на двор дома Ромодановой с Василием Васильичем на руках, Абрам услыхал и увидал в окошко тот переполох, который наделала девушка, явившись с беглецом.
   – Ваську нашли! – выговорил Иван Дмитриев. – Ну, и слава тебе, Господи! Повесил бы я его, проклятого, вместе с вашей бабушкой на один сук! Что из него шума было! Вы чего это?!
   Иван Дмитриев выговорил эти слова с некоторым удивлением, так как барич, ухватившись за подоконник, пытливо, внимательно глядел на девушку, которая несла через двор кота. Наконец он быстро вскочил на подоконник, отворил форточку и высунул голову.
   – Чего вы? Чего вы? – повторил Иван Дмитриев.
   – Да, она! она! – вскричал Абрам. – Ей-Богу, она!
   Дядька-наставник, конечно, в секунду сообразил, в чем дело.
   – Вона, и Ваську нашла одна из ваших!
   – Нет, Иван. Это совсем другое дело. Это та самая девушка, про которую я тебе говорил столько раз; та, что от меня бегала. Она, она! – с особенным оживлением повторял Абрам.
   – Форточку-то заприте. Мороз. Простудимся оба зря. Ишь ведь вы как встрепенулись! – усмехнулся Иван Дмитриев.
   – Да ведь я ее больше месяца не видал! Думал, из Москвы уехала. Ну, теперь, шалишь, – не пропадет, с глаз не спущу. Побегу туда.
   И Абрам заметался по горнице Ивана Дмитриева, отыскивая шляпу.
   – Скажи на милость! – выговорил Дмитриев уже с некоторым удивлением, – вот что значит, когда сразу что не дается, сейчас больше захватывает. Не бегай она от вас, действуй, как наши сенные, так небось вы бы теперь не забегали так.
   – Нет, нет, Иван, это совсем другое дело! Побегу туда.
   И Абрам нашел свою шляпу, забыл ее надеть на голову и, держа в руках, вышел и побежал через двор. Уля была уже у барыни. Абрам был готов прямо тотчас ворваться туда и повидать ту единственную девушку, которая не давалась ему, как кладь, в руки и в которую, вследствие именно этой причины, он и был отчасти влюблен, – быть может, в первый раз в жизни.
   Однако на пороге комнаты бабушки барич вдруг остановился.
   Уля, видевшая его близко и говорившая с ним только два раза, знала его в лицо и даже однажды, изменив себе, ясно доказала, что тоже неравнодушна к нему. Но кто такой этот молодой барин – она, быть может, не знала. Абрам сообразил, что девушка, нечаянно, вдруг увидя его в комнате барыни, которой она принесла кота, не сумеет себя сдержать. От нечаянности может что-нибудь случиться, а бабушка, пожалуй, увидит, заметит, догадается. Особенно дурного из этого ничего не могло быть, но все-таки лучше действовать осторожнее.
   Абрам постоял у дверей и отошел. Выйдя в парадные комнаты, он стал ходить взад и вперед даже с некоторым волнением и начал прислушиваться, присматриваться и караулить, когда девушка, сдав кота и получив вознаграждение, снова пойдет через двор. Он решился броситься за ней вслед и на этот раз уже более не выпускать из рук.
   – Хоть двадцать верст придется пешком идти, а дойду до ее дома, узнаю, кто она и где скрывается. Шалишь, голубушка! проморила меня чуть не год!
   Долго Абрам ходил взад и вперед по комнатам, все прислушиваясь и выглядывая в окно. Но никто не вышел с подъезда, и о девушке, принесшей кота, не было ни слуху ни духу. Наконец барич не вытерпел и пошел к Анне Захаровне.
   – Кто это Ваську принес? – выговорил он.
   Лебяжьева поглядела в лицо юноши и покачала головой.
   – И как это вы, Абрам Петрович, кричите этак! Услышит бабушка, задаст она вам – Ваську!..
   – Ну, голубушка, виноват. Ну Вася, Василий Васильевич. Принес-то кто его?
   – Принесла девица какая-то.
   – Ну а теперь где?
   – Да лежит на своем кресле и спит небось.
   – Да не Васька, – черт с ним! Я про девушку спрашиваю. Она где?
   – А она у нас оставлена. Я уже ей и горницу указала.
   – Как у нас! – воскликнул Абрам.
   – Да так, у нас. Ее Марья Абрамовна обласкала и купить хочет.
   – Что вы! Анна Захаровна! Голубушка! Что вы!
   И Абрам вдруг полез обниматься с Анной Захаровной.
   – Ах вы горячка, горячка! – закачала головой Анна Захаровна. – Когда это у вас пройдет? В монастырь собираетесь, а сами не можете пропустить ни единой, что называется, нашей сестры. Чуть юбку какую увидели, сейчас и запрыгали.
   – Да верно ли это, Анна Захаровна? Верно ли, что бабушка ее покупает?
   – Верно, верно.
   – И она у нас осталась?
   – В горнице сидит, говорю вам. Сама отвела. Так и осталась у нас. Да вы-то, греховодник, прости Господи, вы-то ее откуда знаете? Знаете ее? Ась-ко?..
   Абрам несколько пришел в себя, сообразил, что поступает не совсем осторожно, и прикинулся очень искусно.
   – Вестимо не знаю. А так! Больно это все мне чудно показалось, оттого я и прибежал спросить. На черта мне – останется она, купят ее или прогонят. А собственно чудно! – принесла Ваську девка, а бабушка ее покупает. Все причуды!..
   – Опять вы говорите: Васька! Будет вам когда-нибудь от бабушки!..
   Но Абрам уже не слушал Анну Захаровну. Он выскочил в коридор с целью тотчас разыскать в лабиринте комнат больших палат бабушки ту горницу, в которой сидит теперь этот клад, давно не дающийся ему в руки.
   Первая фигура, попавшаяся ему навстречу, была Тронька.
   – Эй! Ты! Бесенок! – остановил ее Абрам. – В какой горнице поместили ту, что принесла Ваську?
   – А в той самой, где надысь Савельич помер.
   – Вон как! – выговорил Абрам весело. – Никто в ней жить не хотел, так ее поместили. Она Савельича не знавала, стало быть, и бояться не может!
   И Абрам весело, чуть не подпрыгивая, бросился на другую половину большого дома, прямо в ту горницу, где за месяц перед тем жил и умер старик дворовый, которого люди все считали немножко колдуном, так что после его смерти никто не соглашался идти жить в его горницу, несмотря на то что она была одна из лучших.
   Когда Абрам увидел дверь этой горницы слегка приотворенной и из нее скользил в темный коридор луч золотистого света, то у недоросля, привыкшего к постоянным похождениям такого рода, вдруг слегка застучало сердце сильнее. Он приостановился, перевел дух и храбро двинулся к двери. Через секунду он был на пороге горницы, где, опустив голову на руки, сидела Уля.

XXVI

   Абрам, несмотря на свою обычную дерзость, долго простоял не шевелясь на пороге и глядел на опущенную русую головку Ули. Он не знал, как подойти, что сказать, чтобы сразу не очень испугать эту девушку, единственную из всех ему знакомых или им виденных в Москве, которая молча и боязливо, но все-таки упорно отстаивала себя давно от его любезностей и преследований, и притом совершенно особенно, на свой лад. Она защищалась от Абрама, как казалось ему, именно этим молчанием, этой кротостью и этим спокойствием в лице и во всем ее существе. Только раз, давно уже тому назад, на Святой, когда он вдруг подошел к ней в церкви, взял ее врасплох и похристосовался с ней, то она вся вспыхнула, и глаза ее, поднятые на него, засияли особенным светом, который выдал ее душевную тайну.
   Абрам долго простоял бы в нерешительности, но шум в коридоре заставил его переступить порог и притворить дверь. Уля очнулась, подняла голову, увидала молодого человека, вскрикнула и замерла…
   Абрам что-то выговорил и сделал два шага вперед, но Уля ничего не расслышала, не поняла. Она не двинулась, а будто застыла на месте и только взмахнула на него руками, будто отчаянно, судорожно хотела защитить себя от страшного привидения, от которого не имела силы бежать.
   – Вы… Здесь!.. Вы в этом доме! – прошептала она наконец. – Вы внучек Марьи Абрамовны или другой?.. Кто вы?
   – Да-с. Я ее внук… Я думал, вы это знали!.. Теперь я не удивляюсь, что вы от меня так бегали… Вы думали, что я… так… барчонок какой-нибудь… московский.
   Абрам выговорил это самодовольно и, приблизясь, сел около Ули; но девушка тотчас вскочила и отошла к окну, пугливо озираясь на него. Она все еще не могла вполне прийти в себя, что около нее, в одной с ней горнице, глаз на глаз очутился вдруг тот самый красавец барин, которого она уже год лелеет в своих тайных мечтах.
   – Что же вы от меня бегаете? Чего вы боитесь? Я пришел только расспросить вас, как вы нашли Ваську и правда ли, что бабушка вас покупает?
   А горячая мысль Ули была уже далеко. Она думала: «Она меня купит!.. Умрет… он ее наследник! Он один! Я его буду!! Да, его буду! Что захочет, то и будет делать!»
   И личико Ули из удивленного, пораженного нечаянностью, стало вдруг грустным и сумрачным. Ей стало грустно и обидно! Какая пропасть сразу легла между ней и этим «милым» ее снов и грез! Чрез день-два она будет крепостная его бабушки и его самого.
   – Неужели вы не знали, что я Ромоданов? Абрам Ромоданов?! – с удивлением спросил юноша. – Меня вся столица знает. Ведь вы прикидываетесь? Ей-Богу!
   – Зачем же я буду прикидываться? – кротко удивилась Уля, в свою очередь. – Я никого про вас не спрашивала… Никому не говорила.
   – Вы, однако, видели раз, как я с бабушкой проехал мимо в карете!
   – Да, помню… но… я об этом не думала. Видела, но не подумала.
   Наступило молчание, но Абрам тотчас прервал его вопросом:
   – Скажите, у вас есть… Ну жених, что ли? Любезный? Ну, кто-нибудь, кого вы любите? Есть? Говорите правду!
   – Жениха нет, а милый человек, любезный, хороший, дорогой, золотой…
   – Есть?
   – Есть! – тихо шепнула Уля, опуская глаза.
   – Кто он? Говорите!
   – Что же спрашивать? Зачем спрашивать? – как-то грустно отозвалась девушка.
   – Я знать хочу. Мне надо… Надо знать…
   Уля молчала и не шевелилась, но, когда Абрам встал и двинулся к ней, она вдруг встрепенулась вся и боязливо глянула на него.
   – Говорите, кто ваш дорогой, золотой; не скажете, тотчас я вас поймаю и зацелую, – дерзко выговорил Абрам, подходя к девушке.