Страница:
Ивашка зарыдал при этом так отчаянно, что Матвею стало даже жаль его.
– Ну, слушай меня, парень. За то, что ты так хорошо поешь и что сумел услужить княгине и княжне, я тебя, так и быть, по собственной власти не отправлю в больницу чумную, а возьму к себе в дом.
Ивашка, боявшийся больницы так же, как и вся Москва, в восторге бросился в ноги к своему спасителю.
– Но только слушай меня: держать я тебя у себя в доме, как чумного, не могу, ты мне весь дом заразишь, а через сутки я тебя тайком выпровожу из Москвы. Ступай хоть к себе на деревню.
Ивашка снова поблагодарил доброго барина.
Пропустив поскорей остававшихся дворовых через освидетельствование, Матвей отправился в гостиную и заявил княгине и княжне, что в доме их действительно оказалось двое чумных, из которых один хотя и довольно серьезно болен, но надо надеяться, что через две-три недели он поправится и его вернут назад. Боясь сразу объявить при княжне имя больного, Матвей обратился к ней с вопросом:
– Кто ж вам теперь сказки будет рассказывать да песни петь? Учить кого вам грамоте теперь?
Княжна подняла на него изумленные глаза и не догадывалась. Но вдруг, всплеснув руками, она вскочила с своего места, схватила Матвея за руки и вскрикнула:
– Мой Ивася!
И на утвердительный ответ Матвея с княжной тотчас же сделался припадок, и она с рыданиями упала на диван. Княгиня бросилась к дочери, уговаривая и утешая ее на все лады.
«Ничего, отойдется!» – подумал Матвей.
И, весело выйдя на подъезд, Матвей велел везти к себе в дом обоих чумных, а доктора и чиновников на время отпустил, покуда не спровадит Ивашку на деревню.
В доме молодого барина Ивашка немного очнулся, одумался и стал сомневаться в своей чуме.
«Каков я был, таков и есть, – думал он. – Где же во мне чума?!»
На счастье молодого парня, у него были теперь деньги, даренные княжной. Через день, благодаря этим, деньгам, он угостил многих людей Матвея и передружился со всеми. Люди, слышавшие и знавшие всю комедию, устроенную барином, под пьяную руку передали Ивашке, что его объявили чумным умышленно, обманным образом, что и доктор – их брат лакей. За что, собственно, попал он в чумные, люди, конечно, не знали, но зато сам Ивашка догадался теперь, в чем провинился и как хитро был наказан. На следующее утро, на заре, Ивашки уже не было в доме Матвея. Парень бежал и скрылся в «Разгуляв» у Савелия Бякова.
Матвей, узнав о побеге чумного, в первую минуту рассердился не на шутку и приказал наказать людей, его стороживших. Но затем, послав дать знать княгине, что чумной бежал, он узнал, что княгиня в то время, когда появился его посланный, уже съезжала со двора в вотчину, а что княжна как будто немножко хворает и все плачет.
– Ну, и хорошее дело! – махнул рукой Матвей.
Возня с Колховскими уже начинала ему надоедать, мешая исключительно заняться другим делом, более дорогим, более близким сердцу.
Он хлопотал о том, чтоб выжить семейство какого-то пономаря из маленького домика, прилегавшего к большому саду купца Артамонова. Он хотел сам нанять этот дом и из небольшого огорода сделать лазейку в сад Артамонова, где мог совершенно безопасно видаться с Павлой всякий день, хотя бы с утра до вечера.
Пономарь давно соглашался не только очистить домишко, но даже хоть продать его важному вельможе. Но жена его, баба молодец и не промах, сообразила, что если вельможе понадобился их дырявый и ветхий домишко, то, стало быть, тут дело не простое. И баба уговорила мужа заломить с барина за один наем на два месяца около двухсот рублей.
Сначала Матвей искренно подумал, что пономариха бешеная, но потом, повидавшись с ней и поговорив, он увидел, что женщина была только очень умная и хитрая баба. Два дня провозился Матвей с пономарем и пономарихой, но наконец за сто рублей нанял дом до зимы.
Двое дворовых людей тотчас преобразили очищенную избушку, проделали от себя в сад Артамонова маленькую лазейку и, чтоб скрыть свою работу, подружились с садовниками и начали их спаивать. Пьяные всякий день садовники были тотчас Артамоновым прогнаны, и Митя нанял других. И хоть умен и дальновиден мальчуган, а конечно, не мог отгадать, что двое нанятых им садовников были подосланные, самые доверенные люди офицера Воротынского.
Все это взяло много времени, но наконец сад богача купца, в котором часто прогуливалась Павла, запертая со всех сторон карантином, был теперь в полном распоряжении не Артамонова, а Воротынского.
Матвей мечтал уже о том, как, не довольствуясь свиданиями с Павлой в ее саду, он уговорит ее побывать у него в гостях в маленькой избушке, оставшейся ветхой, дырявой и порыжелой снаружи, но богато и красиво отделанной внутри. Сам Матвей, проезжая в избушку через переулок, чтобы не попасться на глаза кому-либо в доме Артамоновых, каждый раз дивился той сказочной разнице, которая была между наружным видом покосившегося домика и его внутренним убранством.
«И ты, моя дорогая, ахнешь, – весело думал Матвей, – видя избушку на курьих ножках и найдя в ней чуть не дворец!»
XXIX
XXX
– Ну, слушай меня, парень. За то, что ты так хорошо поешь и что сумел услужить княгине и княжне, я тебя, так и быть, по собственной власти не отправлю в больницу чумную, а возьму к себе в дом.
Ивашка, боявшийся больницы так же, как и вся Москва, в восторге бросился в ноги к своему спасителю.
– Но только слушай меня: держать я тебя у себя в доме, как чумного, не могу, ты мне весь дом заразишь, а через сутки я тебя тайком выпровожу из Москвы. Ступай хоть к себе на деревню.
Ивашка снова поблагодарил доброго барина.
Пропустив поскорей остававшихся дворовых через освидетельствование, Матвей отправился в гостиную и заявил княгине и княжне, что в доме их действительно оказалось двое чумных, из которых один хотя и довольно серьезно болен, но надо надеяться, что через две-три недели он поправится и его вернут назад. Боясь сразу объявить при княжне имя больного, Матвей обратился к ней с вопросом:
– Кто ж вам теперь сказки будет рассказывать да песни петь? Учить кого вам грамоте теперь?
Княжна подняла на него изумленные глаза и не догадывалась. Но вдруг, всплеснув руками, она вскочила с своего места, схватила Матвея за руки и вскрикнула:
– Мой Ивася!
И на утвердительный ответ Матвея с княжной тотчас же сделался припадок, и она с рыданиями упала на диван. Княгиня бросилась к дочери, уговаривая и утешая ее на все лады.
«Ничего, отойдется!» – подумал Матвей.
И, весело выйдя на подъезд, Матвей велел везти к себе в дом обоих чумных, а доктора и чиновников на время отпустил, покуда не спровадит Ивашку на деревню.
В доме молодого барина Ивашка немного очнулся, одумался и стал сомневаться в своей чуме.
«Каков я был, таков и есть, – думал он. – Где же во мне чума?!»
На счастье молодого парня, у него были теперь деньги, даренные княжной. Через день, благодаря этим, деньгам, он угостил многих людей Матвея и передружился со всеми. Люди, слышавшие и знавшие всю комедию, устроенную барином, под пьяную руку передали Ивашке, что его объявили чумным умышленно, обманным образом, что и доктор – их брат лакей. За что, собственно, попал он в чумные, люди, конечно, не знали, но зато сам Ивашка догадался теперь, в чем провинился и как хитро был наказан. На следующее утро, на заре, Ивашки уже не было в доме Матвея. Парень бежал и скрылся в «Разгуляв» у Савелия Бякова.
Матвей, узнав о побеге чумного, в первую минуту рассердился не на шутку и приказал наказать людей, его стороживших. Но затем, послав дать знать княгине, что чумной бежал, он узнал, что княгиня в то время, когда появился его посланный, уже съезжала со двора в вотчину, а что княжна как будто немножко хворает и все плачет.
– Ну, и хорошее дело! – махнул рукой Матвей.
Возня с Колховскими уже начинала ему надоедать, мешая исключительно заняться другим делом, более дорогим, более близким сердцу.
Он хлопотал о том, чтоб выжить семейство какого-то пономаря из маленького домика, прилегавшего к большому саду купца Артамонова. Он хотел сам нанять этот дом и из небольшого огорода сделать лазейку в сад Артамонова, где мог совершенно безопасно видаться с Павлой всякий день, хотя бы с утра до вечера.
Пономарь давно соглашался не только очистить домишко, но даже хоть продать его важному вельможе. Но жена его, баба молодец и не промах, сообразила, что если вельможе понадобился их дырявый и ветхий домишко, то, стало быть, тут дело не простое. И баба уговорила мужа заломить с барина за один наем на два месяца около двухсот рублей.
Сначала Матвей искренно подумал, что пономариха бешеная, но потом, повидавшись с ней и поговорив, он увидел, что женщина была только очень умная и хитрая баба. Два дня провозился Матвей с пономарем и пономарихой, но наконец за сто рублей нанял дом до зимы.
Двое дворовых людей тотчас преобразили очищенную избушку, проделали от себя в сад Артамонова маленькую лазейку и, чтоб скрыть свою работу, подружились с садовниками и начали их спаивать. Пьяные всякий день садовники были тотчас Артамоновым прогнаны, и Митя нанял других. И хоть умен и дальновиден мальчуган, а конечно, не мог отгадать, что двое нанятых им садовников были подосланные, самые доверенные люди офицера Воротынского.
Все это взяло много времени, но наконец сад богача купца, в котором часто прогуливалась Павла, запертая со всех сторон карантином, был теперь в полном распоряжении не Артамонова, а Воротынского.
Матвей мечтал уже о том, как, не довольствуясь свиданиями с Павлой в ее саду, он уговорит ее побывать у него в гостях в маленькой избушке, оставшейся ветхой, дырявой и порыжелой снаружи, но богато и красиво отделанной внутри. Сам Матвей, проезжая в избушку через переулок, чтобы не попасться на глаза кому-либо в доме Артамоновых, каждый раз дивился той сказочной разнице, которая была между наружным видом покосившегося домика и его внутренним убранством.
«И ты, моя дорогая, ахнешь, – весело думал Матвей, – видя избушку на курьих ножках и найдя в ней чуть не дворец!»
XXIX
Барабин плохо расчел, сколько времени проживет, и ошибся, понадеявшись на свои силы. Положенный на кровать в дальней горнице, он только вечером пришел в себя. Не сразу понял он и вспомнил, что находится в доме тестя. Он чувствовал, что голова его тяжела, как свинцом налитая, и все тело горит в огне.
Он почувствовал ясно теперь, что скоро умрет от своей ужасной болезни. И его терзала только мысль, что адский замысел не доведен до конца.
Ему хотелось бы умереть в полной уверенности, что болезнь занесена им в дом и что жена непременно последует за ним.
Судьба Артамонова и мальчугана его не занимала: он относился теперь к обоим совершенно равнодушно. Его занимало только то существо, которое он и любил и ненавидел вместе.
С ней надо было примириться во что бы то ни стало, пробыть с ней вместе хоть сутки или двое в качестве прощенного мужа… А сил на все это в нем нет!! Смерть слишком уже близка.
И теперь, очнувшись вечером в темной горнице, куда его положили, Барабин больными, лихорадочными глазами смотрел в окно на летнее звездное небо и думал только об одном – как передать жене смерть, которую он чувствовал в себе.
Обмануть и разжалобить жену Барабин считал совершенно возможным и был уверен в успехе.
Дело было не в том. Он чувствовал, что ему остается прожить два дня, не более. Казалось, что только одна мысль о мщении еще привязывает его к жизни и оживляет. Никто на его месте не имел бы силы пройти пешком через весь город и целый час говорить, разыгрывая из себя кающегося грешника.
Однако, все лежа на кровати, Барабин снова придумал, в каком-то полусознательном, лихорадочном состоянии, целый план и выговорил вслух:
– Да, надо себя поломать, надо идти.
И ему показалось, что он встает, выходит в столовую, говорит с Артамоновым, с Павлой, мирится с ней. Она зовет его в свою горницу, там он вымаливает у нее прощение и уже полон злорадства от мысли, что она не уйдет от чумной заразы. Но затем Барабин снова очнулся на той же кровати и понял, что у него начинается бред и что, при всем страшном, адском желании подняться и идти в горницу тестя, у него нет уже силы шевельнуть ни ногой, ни рукой.
Между тем в доме и Артамонов, и Павла были смущены. Пришедший к ним для примирения Барабин лежал несколько часов без всяких признаков жизни: изредка он бредил о чуме, о смерти, о мщении.
И наконец, старик Артамонов, подходивший, по совету сына, к двери горницы Барабина послушать, что делается в ней, вернулся и объявил Мите:
– Ну, Митя, и впрямь ты все умнеешь. Прав ты: сам сатана этот человек.
И Артамонов приказал запрягать тележку, чтобы отправить Барабина в больницу; но Митя остановил его.
– Теперь поздно, тятя, нельзя этого сделать.
– Как поздно? Что ночь-то? Эка важность!
– Нет, не ночь, тятя, а поздно. Вчерась еще можно было, а сегодня нельзя. На вот, прочти!
И Митя передал отцу «указ ее императорского величества» и оповещение из полиции, полученные за час перед тем. И старик Артамонов узнал из обеих бумаг, что из всякого дома, где появится чумной больной, немедленно всех обитателей без исключения выводить за город в карантин, а дом окуривать и заколачивать наглухо.
– Ну что ж, шутки ты шутишь! Нешто это двадцать раз не было оповещено? – воскликнул Артамонов.
– Было, тятя, да порядки другие пошли. Прежде на нашей улице то и дело народ мер, а никого еще из купцов не взяли в карантин – все откупились. А ныне уж три семьи вывели и три дома заколочены. Объяви о Барабине, и сейчас нас всех заберут в чумный карантин… Там и помрем…
– Что ж делать, Митрий? Каюсь, виноват я: пустил дьявола. Надо теперь от него избавиться. Уж придумай ты. Ты, вишь, умнее стал меня.
– Что ж мне придумывать? Пускай околевает у нас.
– А потом хоронить надо же. Нешто мертвеца спрячешь? А от мертвого еще пуще заберут всех…
– Нет, тятя, зачем хоронить? – не стоит он, пес, того. Другое есть средство. С кем другим я бы его не сделал, а с Титкой – все не грех.
– Что ж такое?
– А как помрет, так его ночью вытащить да и бросить среди улицы, саженей за сто от нас.
Старик изумленно поглядел в лицо сына и молчал.
– Да не дивись, тятя, – не я это выдумал. Сегодня мне сказывал из полиции солдат, что подходил к калитке, приносил вот эту бумагу.
– Что сказывал?
– Сказывал, что отбоя нету. Стали все на Москве скрывать хворых да выкидывать на улицу, чтобы не забирали в карантин.
– Ловко! – рассмеялся Артамонов. – Ей-Богу, ловко! Что ж, и нам так же?
– Вестимо, – невольно улыбнулся Митя. – Да это не беда: мудреное ли дело ночью тихонько вытащить да бросить где-нибудь подальше от дома? А вот что беда, тятя. Нам бы как не заболеть – мне ли, тебе ль, Павлиньке ль?
– Тьфу ты! Типун тебе! – вдруг рассердился Артамонов. – Что ты, на смех, что ли, болтаешь? Накликать что ль, хочешь, дурень этакий!
– Ну, да это впереди, – вздохнул Митя, – там что Бог даст, – видно будет. А вот теперь, как Титка поколеет, не ныне завтра, позволишь его выкинуть?
– Что ж, делать нечего, Господь простит. Ведь его подберут да увезут на кладбище? Не будет валяться собакам на съедение?
– Вестимо, поутру подберут и свезут в общую яму за Камер-коллежский вал.
– Ну, так что ж, делай!
– Да это еще не все, тятя.
– А что ж еще?
– А то, что Титка Барабин так же, как и ты, к примеру, всей Москве знаем. Одних суконщиков тысячи полторы на Москве есть, которые Титку так же, как отца родного, знают; а из них многие теперь по полиции в наемниках. А коли узнают, что мы его выкинули со двора, признают, что это Барабин да от нас выброшен на улицу, – что тогда будет?
– Ничего не будет, а заругаются за озорничество – сто рублев дадим.
– Сто рублев! Так ты дочитай бумагу.
– Какую?
– А вот, что в руках держишь.
– Чего мне читать?
– Да ты не спорь, – прежде прочти. Артамонов, видя совершенно серьезное лицо сына, взял снова в руки напечатанный лист бумаги и стал его читать. Дойдя до конца, он ахнул и опустил руки на колени. В конце указа говорилось о том, что, ввиду повторяющихся случаев сокрытия зачумленных в домах и затем выбрасывания мертвых на улицы ночью тайком, чтобы избежать все того же карантина, полагается впредь виновных «в сем противном законам государским деянии – казнить смертию».
– Что ж это! На смех, что ли!! – глухо проговорил Артамонов. – Нам на смех, что ли, так все потрафилось, что и выкинуть теперь нельзя?
– Нет, тятя, не на смех. Мы эту бумагу сегодня получили, а Тит, поди, ее уже давно знал. Он знал, дьявол, что, пройдя через наши ворота, войдя в дом, он тут будет как за десятью замками. Он знал, что его и живого не выгонишь, и мертвого не выбросишь.
– Смертная! Казнить смертию!! – задумчиво повторял Артамонов. – Как же быть-то, Митрий?
– Как быть! – усмехнулся Митя. – И на это у меня финт есть. Уж выброшу я Титку, только помри он!
– А просто сейчас его выгнать, Митрий.
– Нельзя, тятя, – верно тебе говорю. Он у самой калитки на смех останется. А помрет он у наших ворот, сейчас же мы все в карантин угодим.
– Верно. Так что ж делать?
– А вот дай ему помереть. Говорю – у меня финт есть. Увидишь, что я сделаю.
И Митя, выйдя от отца, прислушался снова у дверей горницы, где лежал Барабин. Несмотря на запертую дверь, он услышал его тяжелое дыхание и стоны. Митя прошел к сестре.
Когда вошел брат, Павла сидела у себя глубоко задумавшись. Едва мальчуган заговорил, она страшно вздрогнула всем телом, как от удара.
– Ты знаешь ли, Павлинька, что Тит – чумной? Верно говорю. И зачем он к нам прилез – черт его знает. Только разве – что назло.
Павла глядела на брата рассеянно и почти не поняла ничего, думая о другом. Брат повторил то же. Она как бы очнулась и вымолвила:
– Только ты его ко мне, Митя, Бога ради, не допусти! Запри его, что ли. Не могу я его видеть. Страшнее он мне, кажется, самой силы нечистой.
– Чего его запирать! Еле жив. Ему уж не вставать. Поди, завтра кончится совсем.
– Как? Что ты?
– Верно. Чумный. Да из самых то есть настоящих. Братья померли… А нешто они такие были! И как это я маху дал, пустил его в дом. Просто бы меня за это плетью следовало. Выпросил бы себе прощенье у калитки, на дворе, – да и ступай с Богом. А теперь – помрет, с ним что возни примешь. Да еще, избави Бог, из нас кто захворает!
– Что ты! Бог с тобой! – воскликнула Павла и невольно перекрестилась.
Просидев с сестрой, Митя уже в сумерки вышел от Павлы и пошел наблюсти по хозяйству, на дворе и в саду.
Едва Митя вышел от Павлы, она встала и пересела к отворенному окну. Накануне в эту пору она слышала бубенчики тройки лошадей, которая проехала шагом мимо их дома. Она была убеждена, что это Матвей проехал. Звон этих бубенчиков был ей хорошо знаком; она запомнила сочетанье звуков, как песню, и могла отличить теперь тройку Матвея от десяти других. Накануне она не подошла к окну, потому что отец сидел у нее. Матвей, при виде ее у окна, мог что-нибудь сказать или сделать знак…
Теперь же Павла была уверена, что он снова в тот же час проедет мимо, и она решилась повидать его. Она перевесилась через окно, вдохнула в себя чистый летний воздух и задумалась… Занятая своими неотвязными мыслями о Матвее, Павла изредка глядела на обе стороны пустынной улицы. И вдруг она тихо ахнула и спряталась за косяк окна… В противоположном конце дома высунулся также в окно ее муж… Но как он был страшен на вид! Как ужасно было его лицо, обращенное в ее сторону. Он что-то бормотал ей… И голова его, повернутая к ней, как-то страшно тряслась на плечах.
– Митя говорил, что он очень плох! – вспомнила Павла. – Митя говорил, что он в постели. Завтра может помереть… А он встал. Но ведь он увидит Матвея. Увидит! Он его узнает…
Едва только Павла успела подумать это, как вдали послышалось позвякиванье бубенчиков. И тройка движется все ближе и ближе… Павла замерла и зашептала вслух:
– Он поймет! Он все поймет! Он скажет отцу, что у нас уговор видаться так…
И Павла невольно быстро отошла от окна.
Тройка приблизилась совсем, поравнялась с домом, и в тот же миг вдруг в конце дома раздался пронзительный, дикий крик. Казалось, что это не человек закричал, а разъяренный, бешеный зверь заревел… Павла тотчас поняла: это ее муж… Но отчего? От злобы, от ревности?..
Матвей тоже увидел Барабина, но не вполне понял, что заставило его так закричать, и, невольно пустив лошадей рысью, быстро умчался.
Все слышали в доме этот дикий крик. Митя первый прибежал к дверям комнаты Барабина и окликнул его по имени несколько раз. Но ответа не было. Он прислушался к замочной скважине и услыхал сильный, неестественный храп.
Митя приотворил дверь и, глянув в горницу, увидел Барабина, распростертого на полу, у окна, очевидно без чувств. Если бы не храп и не высоко вздымающаяся, как от удушья, грудь, – можно бы было принять его за мертвого.
«Кто тебя разберет? – подумал Митя. – С чего заорал? Будто ножом его кто ударил!..»
А Барабин действительно получил страшный удар в самое сердце. За час перед тем он через силу дополз до окна – подышать воздухом – и увидел Павлу, тоже у окна… А затем, через несколько мгновений, он увидел на тройке того, кого считал давно на том свете, погибшим от его руки.
И тут только, уже умирающий, без сил, слабее малого ребенка, Барабин узнал, что враг его жив, невредим и даже видается с ней, с женой его! Павла даже поджидает его у окна. Он умирает, умрет наверное, скоро, на днях! А они будут жить, будут любить друг друга!..
И этого удара он не вынес; вскрикнув как безумный, он упал замертво у окна.
После этого ужасного крика Павла, не зная, что муж без чувств, но зная, что он может двигаться, если был у окна, тотчас же заперлась на задвижку. Она боялась, что муж сейчас придет к ней. И целый вечер просидела она, запертая у себя в горнице, отказавшись даже от ужина. Ей казалось, что она постепенно теряет рассудок под влиянием самых разнородных чувств, тревоги, странной жалости к этому мужу, ужаса, раскаянья и, наконец, все растущей, поглощающей ее любви к этому полузнакомому красавцу гвардейцу.
Усталая от дум и душевной тревоги, Павла рано легла и крепко заснула. Но вдруг среди ночи ей послышался за ее дверью голос Барабина, который слабо, хрипливо, едва слышно звал ее… Она вздрогнула и прислушалась… Да, страшный муж был у ее дверей и что-то хрипел… Павла вскочила с постели и, задыхаясь от ужаса, даже не имея сил крикнуть, побежала к окну. Она готова была броситься в окно, если этот ужасный, страшный человек, тень прежнего мужа, появится в этой горнице.
Но дверь была заперта и не подавалась, несмотря на усилия ее отворить. Павла села на окно и собралась с силами, чтобы крикнуть, звать на помощь, если он начнет ломиться… Но слабые движения и чуть слышный шорох на полу, за дверью, прекратились, и – все стихло…
– Ушел! – вымолвила Павла и, невольно перекрестившись, все-таки боялась лечь в постель и осталась у окна.
«Надо сказать отцу – запереть его! – думала она. – Нельзя так… Говорил Митя: еле жив! А он ходит! Говорил: завтра умрет!.. Надо запереть!.. Господи! До чего я дошла! И что будет?! Что будет, если он… Да! Если он не умрет! Если он выздоровеет?! Что тогда?..»
Просидев более часу, Павла легла, но долго не могла сомкнуть глаз; только утром усталость взяла верх, и она крепко заснула.
Наутро Митя, спавший с отцом, ранее всех поднялся в доме. Первая его мысль была, конечно, о страшном больном, и он тотчас пошел узнать, что с ним. Пройдя через все комнаты в конец дома, Митя вдруг остановился как истукан пред дверью Барабина. Она была растворена, в его горнице никого не было. Митя бросился вниз, перебудил людей, стал расспрашивать, выбежал на двор, допросил караульного… Но никто не видал Барабина. Митя снова обежал весь дом, хотел уже разбудить отца, но вдруг, сообразив, бросился в коридор к комнате сестры. Он был убежден, что Барабин пробрался туда, и ужас охватил мальчугана.
– Я виноват! Надо было запереть! Да ведь он лежал замертво! Ах, проклятый сатана! Застрелил бы я тебя своими руками! – воскликнул Митя.
Вдобавок Митя был убежден, что если ненавистный и ужасный больной пробрался тайком среди ночи к своей жене, то, наверно, вымолил себе прощенье и, наверно, пробыл с ней достаточно долго, чтобы передать ей свою страшную хворость.
Уже в конце коридора Митя и испугался, и обрадовался вместе. У дверей комнаты Павлы, на полу, как-то странно и безобразно скорчившись, сидел Барабин.
– Чего ты тут делаешь? Вставай! – крикнул Митя. – Не сидится у себя, так я тебя выгоню на улицу! – закричал мальчуган. – Не хочет Павла с тобой мириться! Ну и оставь ее! Вставай-ка да иди к себе!
Но Барабин сидел так же неподвижно, не шевелясь. Митя приблизился и, забыв о заразе, в порыве досады, с силой дернул Барабина за рукав кафтана.
– Вставай! Иди за мной!
Но в ту же минуту Митя невольно отступил. Барабин повалился на бок. Как-то грузно, как-то странно шлепнулось его тело, как-то странно стукнула голова его об доску пола. Глаза и рот были раскрыты, а выражение синеватого лица – безобразно и бессмысленно.
– Неужели!.. – воскликнул Митя и не мог договорить.
Он бросился вниз, позвал двух людей, заставил поднять Барабина. Один из людей, бесстрашно нагнувшись к его синеватому лицу, прислушался и выговорил холодно:
– Кончился!
Действительно Барабин был мертв.
Когда первый страх прошел, Митя велел стащить мертвеца через двор в сарай и затем около часу провозился с ним вместе с двумя людьми. Около полудня Митя пришел довольный и веселый к отцу.
– Ну, что, тятя, знаешь?
– Знаю, Митрий. Павла все рассказала. Он к ней ночью ломился, да так и поколел. Она, бедная, ни жива ни мертва, всю ночь просидела, – кричала, говорит, да никто не слыхал. А что ты поделывал? Как с ним теперь быть?
– Орудовал, тятя, над ним. Хочешь пойти поглядеть?
– Чего я буду глядеть!
– А нужно, тятя, – право, любопытно. Пойдем-ка! И Митя свел отца в сарай, куда положили мертвеца.
Когда подняли с него рогожу, которой он был прикрыт, Артамонов изумленно поглядел на покойника и затем на сына.
Перед ним лежал мертвый, но не Барабин, а кто-то даже и не напоминавший прежнего здорового Барабина. Оказалось, что Митя, при помощи людей, коротко остриг лохматую голову мертвеца и сбрил бороду и усы. Барабина, которого знало все Замоскворечье и в особенности суконщики, теперь было совершенно невозможно узнать.
– Ну, Митрий, ей-Богу, молодец! Молодчина как есть.
– Нет, тятя, что греха таить, – ухмыльнулся Митя, – не я это выдумал.
– Как не ты?
– Слышал я про это. На Москве стали это делать. На нашей улице двух таких подняли, что и признать нельзя, кто таковые. Никогда таковых в улице не живало.
В ту же ночь двое людей осторожно несли мертвеца на рогоже за калитку дома Артамоновых. Митя шел впереди, приглядываясь, нет ли прохожих, но улица была совершенно пустынна. Отойдя довольно далеко от дома, они повернули за угол. Митя хотел отнести мертвеца как можно дальше от дома, но это не удалось ему. В конце переулка показалась тройка лошадей, ехавшая шагом к ним навстречу.
– Неча делать, бросай тут! – скомандовал Митя.
Люди тотчас же бросили мертвеца среди улицы и бегом пустились домой.
– Вот и отпели, и похоронили! – шутил Митя на бегу. – Небось не узнают: совсем молоденький стал!
Между тем тройка лошадей приблизилась к тому месту, где среди улицы был брошен покойник. Одна из пристяжных, при виде чего-то темного перед собой, захрапела и шарахнулась в сторону: ехавший подобрал вожжи и прикрикнул на лошадей.
Это был Матвей, среди ночи отправлявшийся домой из вновь нанятого им домика пономаря. Он весь вечер и часть ночи караулил Павлу из домика, надеясь, что она выйдет прогуляться в сад. При виде чего-то на дороге Матвей взял в сторону и объехал человеческую фигуру, лежавшую среди улицы.
– Поди, тоже мертвец! – сказал он вслух. – А может быть, и пьян. А вернее, что пьян.
И Матвею ничто не подсказало, что этот мертвец – была жертва его причудливых затей. Чуме одной, без помощи Матвея и Павлы, никогда бы не совладать с железным Барабиным.
Он почувствовал ясно теперь, что скоро умрет от своей ужасной болезни. И его терзала только мысль, что адский замысел не доведен до конца.
Ему хотелось бы умереть в полной уверенности, что болезнь занесена им в дом и что жена непременно последует за ним.
Судьба Артамонова и мальчугана его не занимала: он относился теперь к обоим совершенно равнодушно. Его занимало только то существо, которое он и любил и ненавидел вместе.
С ней надо было примириться во что бы то ни стало, пробыть с ней вместе хоть сутки или двое в качестве прощенного мужа… А сил на все это в нем нет!! Смерть слишком уже близка.
И теперь, очнувшись вечером в темной горнице, куда его положили, Барабин больными, лихорадочными глазами смотрел в окно на летнее звездное небо и думал только об одном – как передать жене смерть, которую он чувствовал в себе.
Обмануть и разжалобить жену Барабин считал совершенно возможным и был уверен в успехе.
Дело было не в том. Он чувствовал, что ему остается прожить два дня, не более. Казалось, что только одна мысль о мщении еще привязывает его к жизни и оживляет. Никто на его месте не имел бы силы пройти пешком через весь город и целый час говорить, разыгрывая из себя кающегося грешника.
Однако, все лежа на кровати, Барабин снова придумал, в каком-то полусознательном, лихорадочном состоянии, целый план и выговорил вслух:
– Да, надо себя поломать, надо идти.
И ему показалось, что он встает, выходит в столовую, говорит с Артамоновым, с Павлой, мирится с ней. Она зовет его в свою горницу, там он вымаливает у нее прощение и уже полон злорадства от мысли, что она не уйдет от чумной заразы. Но затем Барабин снова очнулся на той же кровати и понял, что у него начинается бред и что, при всем страшном, адском желании подняться и идти в горницу тестя, у него нет уже силы шевельнуть ни ногой, ни рукой.
Между тем в доме и Артамонов, и Павла были смущены. Пришедший к ним для примирения Барабин лежал несколько часов без всяких признаков жизни: изредка он бредил о чуме, о смерти, о мщении.
И наконец, старик Артамонов, подходивший, по совету сына, к двери горницы Барабина послушать, что делается в ней, вернулся и объявил Мите:
– Ну, Митя, и впрямь ты все умнеешь. Прав ты: сам сатана этот человек.
И Артамонов приказал запрягать тележку, чтобы отправить Барабина в больницу; но Митя остановил его.
– Теперь поздно, тятя, нельзя этого сделать.
– Как поздно? Что ночь-то? Эка важность!
– Нет, не ночь, тятя, а поздно. Вчерась еще можно было, а сегодня нельзя. На вот, прочти!
И Митя передал отцу «указ ее императорского величества» и оповещение из полиции, полученные за час перед тем. И старик Артамонов узнал из обеих бумаг, что из всякого дома, где появится чумной больной, немедленно всех обитателей без исключения выводить за город в карантин, а дом окуривать и заколачивать наглухо.
– Ну что ж, шутки ты шутишь! Нешто это двадцать раз не было оповещено? – воскликнул Артамонов.
– Было, тятя, да порядки другие пошли. Прежде на нашей улице то и дело народ мер, а никого еще из купцов не взяли в карантин – все откупились. А ныне уж три семьи вывели и три дома заколочены. Объяви о Барабине, и сейчас нас всех заберут в чумный карантин… Там и помрем…
– Что ж делать, Митрий? Каюсь, виноват я: пустил дьявола. Надо теперь от него избавиться. Уж придумай ты. Ты, вишь, умнее стал меня.
– Что ж мне придумывать? Пускай околевает у нас.
– А потом хоронить надо же. Нешто мертвеца спрячешь? А от мертвого еще пуще заберут всех…
– Нет, тятя, зачем хоронить? – не стоит он, пес, того. Другое есть средство. С кем другим я бы его не сделал, а с Титкой – все не грех.
– Что ж такое?
– А как помрет, так его ночью вытащить да и бросить среди улицы, саженей за сто от нас.
Старик изумленно поглядел в лицо сына и молчал.
– Да не дивись, тятя, – не я это выдумал. Сегодня мне сказывал из полиции солдат, что подходил к калитке, приносил вот эту бумагу.
– Что сказывал?
– Сказывал, что отбоя нету. Стали все на Москве скрывать хворых да выкидывать на улицу, чтобы не забирали в карантин.
– Ловко! – рассмеялся Артамонов. – Ей-Богу, ловко! Что ж, и нам так же?
– Вестимо, – невольно улыбнулся Митя. – Да это не беда: мудреное ли дело ночью тихонько вытащить да бросить где-нибудь подальше от дома? А вот что беда, тятя. Нам бы как не заболеть – мне ли, тебе ль, Павлиньке ль?
– Тьфу ты! Типун тебе! – вдруг рассердился Артамонов. – Что ты, на смех, что ли, болтаешь? Накликать что ль, хочешь, дурень этакий!
– Ну, да это впереди, – вздохнул Митя, – там что Бог даст, – видно будет. А вот теперь, как Титка поколеет, не ныне завтра, позволишь его выкинуть?
– Что ж, делать нечего, Господь простит. Ведь его подберут да увезут на кладбище? Не будет валяться собакам на съедение?
– Вестимо, поутру подберут и свезут в общую яму за Камер-коллежский вал.
– Ну, так что ж, делай!
– Да это еще не все, тятя.
– А что ж еще?
– А то, что Титка Барабин так же, как и ты, к примеру, всей Москве знаем. Одних суконщиков тысячи полторы на Москве есть, которые Титку так же, как отца родного, знают; а из них многие теперь по полиции в наемниках. А коли узнают, что мы его выкинули со двора, признают, что это Барабин да от нас выброшен на улицу, – что тогда будет?
– Ничего не будет, а заругаются за озорничество – сто рублев дадим.
– Сто рублев! Так ты дочитай бумагу.
– Какую?
– А вот, что в руках держишь.
– Чего мне читать?
– Да ты не спорь, – прежде прочти. Артамонов, видя совершенно серьезное лицо сына, взял снова в руки напечатанный лист бумаги и стал его читать. Дойдя до конца, он ахнул и опустил руки на колени. В конце указа говорилось о том, что, ввиду повторяющихся случаев сокрытия зачумленных в домах и затем выбрасывания мертвых на улицы ночью тайком, чтобы избежать все того же карантина, полагается впредь виновных «в сем противном законам государским деянии – казнить смертию».
– Что ж это! На смех, что ли!! – глухо проговорил Артамонов. – Нам на смех, что ли, так все потрафилось, что и выкинуть теперь нельзя?
– Нет, тятя, не на смех. Мы эту бумагу сегодня получили, а Тит, поди, ее уже давно знал. Он знал, дьявол, что, пройдя через наши ворота, войдя в дом, он тут будет как за десятью замками. Он знал, что его и живого не выгонишь, и мертвого не выбросишь.
– Смертная! Казнить смертию!! – задумчиво повторял Артамонов. – Как же быть-то, Митрий?
– Как быть! – усмехнулся Митя. – И на это у меня финт есть. Уж выброшу я Титку, только помри он!
– А просто сейчас его выгнать, Митрий.
– Нельзя, тятя, – верно тебе говорю. Он у самой калитки на смех останется. А помрет он у наших ворот, сейчас же мы все в карантин угодим.
– Верно. Так что ж делать?
– А вот дай ему помереть. Говорю – у меня финт есть. Увидишь, что я сделаю.
И Митя, выйдя от отца, прислушался снова у дверей горницы, где лежал Барабин. Несмотря на запертую дверь, он услышал его тяжелое дыхание и стоны. Митя прошел к сестре.
Когда вошел брат, Павла сидела у себя глубоко задумавшись. Едва мальчуган заговорил, она страшно вздрогнула всем телом, как от удара.
– Ты знаешь ли, Павлинька, что Тит – чумной? Верно говорю. И зачем он к нам прилез – черт его знает. Только разве – что назло.
Павла глядела на брата рассеянно и почти не поняла ничего, думая о другом. Брат повторил то же. Она как бы очнулась и вымолвила:
– Только ты его ко мне, Митя, Бога ради, не допусти! Запри его, что ли. Не могу я его видеть. Страшнее он мне, кажется, самой силы нечистой.
– Чего его запирать! Еле жив. Ему уж не вставать. Поди, завтра кончится совсем.
– Как? Что ты?
– Верно. Чумный. Да из самых то есть настоящих. Братья померли… А нешто они такие были! И как это я маху дал, пустил его в дом. Просто бы меня за это плетью следовало. Выпросил бы себе прощенье у калитки, на дворе, – да и ступай с Богом. А теперь – помрет, с ним что возни примешь. Да еще, избави Бог, из нас кто захворает!
– Что ты! Бог с тобой! – воскликнула Павла и невольно перекрестилась.
Просидев с сестрой, Митя уже в сумерки вышел от Павлы и пошел наблюсти по хозяйству, на дворе и в саду.
Едва Митя вышел от Павлы, она встала и пересела к отворенному окну. Накануне в эту пору она слышала бубенчики тройки лошадей, которая проехала шагом мимо их дома. Она была убеждена, что это Матвей проехал. Звон этих бубенчиков был ей хорошо знаком; она запомнила сочетанье звуков, как песню, и могла отличить теперь тройку Матвея от десяти других. Накануне она не подошла к окну, потому что отец сидел у нее. Матвей, при виде ее у окна, мог что-нибудь сказать или сделать знак…
Теперь же Павла была уверена, что он снова в тот же час проедет мимо, и она решилась повидать его. Она перевесилась через окно, вдохнула в себя чистый летний воздух и задумалась… Занятая своими неотвязными мыслями о Матвее, Павла изредка глядела на обе стороны пустынной улицы. И вдруг она тихо ахнула и спряталась за косяк окна… В противоположном конце дома высунулся также в окно ее муж… Но как он был страшен на вид! Как ужасно было его лицо, обращенное в ее сторону. Он что-то бормотал ей… И голова его, повернутая к ней, как-то страшно тряслась на плечах.
– Митя говорил, что он очень плох! – вспомнила Павла. – Митя говорил, что он в постели. Завтра может помереть… А он встал. Но ведь он увидит Матвея. Увидит! Он его узнает…
Едва только Павла успела подумать это, как вдали послышалось позвякиванье бубенчиков. И тройка движется все ближе и ближе… Павла замерла и зашептала вслух:
– Он поймет! Он все поймет! Он скажет отцу, что у нас уговор видаться так…
И Павла невольно быстро отошла от окна.
Тройка приблизилась совсем, поравнялась с домом, и в тот же миг вдруг в конце дома раздался пронзительный, дикий крик. Казалось, что это не человек закричал, а разъяренный, бешеный зверь заревел… Павла тотчас поняла: это ее муж… Но отчего? От злобы, от ревности?..
Матвей тоже увидел Барабина, но не вполне понял, что заставило его так закричать, и, невольно пустив лошадей рысью, быстро умчался.
Все слышали в доме этот дикий крик. Митя первый прибежал к дверям комнаты Барабина и окликнул его по имени несколько раз. Но ответа не было. Он прислушался к замочной скважине и услыхал сильный, неестественный храп.
Митя приотворил дверь и, глянув в горницу, увидел Барабина, распростертого на полу, у окна, очевидно без чувств. Если бы не храп и не высоко вздымающаяся, как от удушья, грудь, – можно бы было принять его за мертвого.
«Кто тебя разберет? – подумал Митя. – С чего заорал? Будто ножом его кто ударил!..»
А Барабин действительно получил страшный удар в самое сердце. За час перед тем он через силу дополз до окна – подышать воздухом – и увидел Павлу, тоже у окна… А затем, через несколько мгновений, он увидел на тройке того, кого считал давно на том свете, погибшим от его руки.
И тут только, уже умирающий, без сил, слабее малого ребенка, Барабин узнал, что враг его жив, невредим и даже видается с ней, с женой его! Павла даже поджидает его у окна. Он умирает, умрет наверное, скоро, на днях! А они будут жить, будут любить друг друга!..
И этого удара он не вынес; вскрикнув как безумный, он упал замертво у окна.
После этого ужасного крика Павла, не зная, что муж без чувств, но зная, что он может двигаться, если был у окна, тотчас же заперлась на задвижку. Она боялась, что муж сейчас придет к ней. И целый вечер просидела она, запертая у себя в горнице, отказавшись даже от ужина. Ей казалось, что она постепенно теряет рассудок под влиянием самых разнородных чувств, тревоги, странной жалости к этому мужу, ужаса, раскаянья и, наконец, все растущей, поглощающей ее любви к этому полузнакомому красавцу гвардейцу.
Усталая от дум и душевной тревоги, Павла рано легла и крепко заснула. Но вдруг среди ночи ей послышался за ее дверью голос Барабина, который слабо, хрипливо, едва слышно звал ее… Она вздрогнула и прислушалась… Да, страшный муж был у ее дверей и что-то хрипел… Павла вскочила с постели и, задыхаясь от ужаса, даже не имея сил крикнуть, побежала к окну. Она готова была броситься в окно, если этот ужасный, страшный человек, тень прежнего мужа, появится в этой горнице.
Но дверь была заперта и не подавалась, несмотря на усилия ее отворить. Павла села на окно и собралась с силами, чтобы крикнуть, звать на помощь, если он начнет ломиться… Но слабые движения и чуть слышный шорох на полу, за дверью, прекратились, и – все стихло…
– Ушел! – вымолвила Павла и, невольно перекрестившись, все-таки боялась лечь в постель и осталась у окна.
«Надо сказать отцу – запереть его! – думала она. – Нельзя так… Говорил Митя: еле жив! А он ходит! Говорил: завтра умрет!.. Надо запереть!.. Господи! До чего я дошла! И что будет?! Что будет, если он… Да! Если он не умрет! Если он выздоровеет?! Что тогда?..»
Просидев более часу, Павла легла, но долго не могла сомкнуть глаз; только утром усталость взяла верх, и она крепко заснула.
Наутро Митя, спавший с отцом, ранее всех поднялся в доме. Первая его мысль была, конечно, о страшном больном, и он тотчас пошел узнать, что с ним. Пройдя через все комнаты в конец дома, Митя вдруг остановился как истукан пред дверью Барабина. Она была растворена, в его горнице никого не было. Митя бросился вниз, перебудил людей, стал расспрашивать, выбежал на двор, допросил караульного… Но никто не видал Барабина. Митя снова обежал весь дом, хотел уже разбудить отца, но вдруг, сообразив, бросился в коридор к комнате сестры. Он был убежден, что Барабин пробрался туда, и ужас охватил мальчугана.
– Я виноват! Надо было запереть! Да ведь он лежал замертво! Ах, проклятый сатана! Застрелил бы я тебя своими руками! – воскликнул Митя.
Вдобавок Митя был убежден, что если ненавистный и ужасный больной пробрался тайком среди ночи к своей жене, то, наверно, вымолил себе прощенье и, наверно, пробыл с ней достаточно долго, чтобы передать ей свою страшную хворость.
Уже в конце коридора Митя и испугался, и обрадовался вместе. У дверей комнаты Павлы, на полу, как-то странно и безобразно скорчившись, сидел Барабин.
– Чего ты тут делаешь? Вставай! – крикнул Митя. – Не сидится у себя, так я тебя выгоню на улицу! – закричал мальчуган. – Не хочет Павла с тобой мириться! Ну и оставь ее! Вставай-ка да иди к себе!
Но Барабин сидел так же неподвижно, не шевелясь. Митя приблизился и, забыв о заразе, в порыве досады, с силой дернул Барабина за рукав кафтана.
– Вставай! Иди за мной!
Но в ту же минуту Митя невольно отступил. Барабин повалился на бок. Как-то грузно, как-то странно шлепнулось его тело, как-то странно стукнула голова его об доску пола. Глаза и рот были раскрыты, а выражение синеватого лица – безобразно и бессмысленно.
– Неужели!.. – воскликнул Митя и не мог договорить.
Он бросился вниз, позвал двух людей, заставил поднять Барабина. Один из людей, бесстрашно нагнувшись к его синеватому лицу, прислушался и выговорил холодно:
– Кончился!
Действительно Барабин был мертв.
Когда первый страх прошел, Митя велел стащить мертвеца через двор в сарай и затем около часу провозился с ним вместе с двумя людьми. Около полудня Митя пришел довольный и веселый к отцу.
– Ну, что, тятя, знаешь?
– Знаю, Митрий. Павла все рассказала. Он к ней ночью ломился, да так и поколел. Она, бедная, ни жива ни мертва, всю ночь просидела, – кричала, говорит, да никто не слыхал. А что ты поделывал? Как с ним теперь быть?
– Орудовал, тятя, над ним. Хочешь пойти поглядеть?
– Чего я буду глядеть!
– А нужно, тятя, – право, любопытно. Пойдем-ка! И Митя свел отца в сарай, куда положили мертвеца.
Когда подняли с него рогожу, которой он был прикрыт, Артамонов изумленно поглядел на покойника и затем на сына.
Перед ним лежал мертвый, но не Барабин, а кто-то даже и не напоминавший прежнего здорового Барабина. Оказалось, что Митя, при помощи людей, коротко остриг лохматую голову мертвеца и сбрил бороду и усы. Барабина, которого знало все Замоскворечье и в особенности суконщики, теперь было совершенно невозможно узнать.
– Ну, Митрий, ей-Богу, молодец! Молодчина как есть.
– Нет, тятя, что греха таить, – ухмыльнулся Митя, – не я это выдумал.
– Как не ты?
– Слышал я про это. На Москве стали это делать. На нашей улице двух таких подняли, что и признать нельзя, кто таковые. Никогда таковых в улице не живало.
В ту же ночь двое людей осторожно несли мертвеца на рогоже за калитку дома Артамоновых. Митя шел впереди, приглядываясь, нет ли прохожих, но улица была совершенно пустынна. Отойдя довольно далеко от дома, они повернули за угол. Митя хотел отнести мертвеца как можно дальше от дома, но это не удалось ему. В конце переулка показалась тройка лошадей, ехавшая шагом к ним навстречу.
– Неча делать, бросай тут! – скомандовал Митя.
Люди тотчас же бросили мертвеца среди улицы и бегом пустились домой.
– Вот и отпели, и похоронили! – шутил Митя на бегу. – Небось не узнают: совсем молоденький стал!
Между тем тройка лошадей приблизилась к тому месту, где среди улицы был брошен покойник. Одна из пристяжных, при виде чего-то темного перед собой, захрапела и шарахнулась в сторону: ехавший подобрал вожжи и прикрикнул на лошадей.
Это был Матвей, среди ночи отправлявшийся домой из вновь нанятого им домика пономаря. Он весь вечер и часть ночи караулил Павлу из домика, надеясь, что она выйдет прогуляться в сад. При виде чего-то на дороге Матвей взял в сторону и объехал человеческую фигуру, лежавшую среди улицы.
– Поди, тоже мертвец! – сказал он вслух. – А может быть, и пьян. А вернее, что пьян.
И Матвею ничто не подсказало, что этот мертвец – была жертва его причудливых затей. Чуме одной, без помощи Матвея и Павлы, никогда бы не совладать с железным Барабиным.
XXX
Как сообразил и надеялся Дмитриев, так и вышло.
Марья Абрамовна действительно серьезно заболела с перепуга и пролежала в кровати более недели.
Сначала она много плакала, глубоко убежденная, что этот ужасный случай принесет ей несчастье и что она непременно скоро умрет. Она с ужасом, с трепетом во всем теле, с замиранием сердца вспоминала невольно по сто раз на день, как по ней пели панихиды и совершались целые заупокойные обедни, покуда она спокойно сидела в вотчине. Иногда даже мысли ее путались; она никак не могла сообразить и представить себе – себя же, живой и в то же время поминаемой за упокой.
«Что же там-то, – думалось ей. – На том-то свете что ж думали?»
И хотя Марья Абрамовна не знала, про кого она, собственно, говорит и кто обязан был на том свете думать и рассуждать о таком казусе, но она чувствовала, что все-таки произошла невероятная путаница в обстоятельствах и сношениях того и этого света. Иногда она думала о том, в какое странное положение были поставлены ее родственники и ее покойный муж.
«Ведь это выходит… их, стало быть, надули, – думала она, – Господа Бога обманули, не только живых людей!»
Но все эти рассуждения, все эти мысли, в которых Марья Абрамовна путалась, лежа на постели, сводились к одной конечной мысли, к одному конечному убеждению, что она, благодаря этой случайности, непременно умрет скоро. Иногда она старалась припомнить, не было ли на ее памяти подобного примера и ошибки и как эта ошибка повлияла на судьбу этих людей; но таковых положительно не оказывалось. Марья Абрамовна не могла не только вспомнить кого-либо из знакомых, который когда-либо попал в такое положение, но должна была сознаться, что за всю жизнь и не слыхала ничего о чем-либо подобном.
– И все это чума проклятая наделала и моя Анна поганая, которая околела в Подольске с моим свидетельством!
Марья Абрамовна действительно серьезно заболела с перепуга и пролежала в кровати более недели.
Сначала она много плакала, глубоко убежденная, что этот ужасный случай принесет ей несчастье и что она непременно скоро умрет. Она с ужасом, с трепетом во всем теле, с замиранием сердца вспоминала невольно по сто раз на день, как по ней пели панихиды и совершались целые заупокойные обедни, покуда она спокойно сидела в вотчине. Иногда даже мысли ее путались; она никак не могла сообразить и представить себе – себя же, живой и в то же время поминаемой за упокой.
«Что же там-то, – думалось ей. – На том-то свете что ж думали?»
И хотя Марья Абрамовна не знала, про кого она, собственно, говорит и кто обязан был на том свете думать и рассуждать о таком казусе, но она чувствовала, что все-таки произошла невероятная путаница в обстоятельствах и сношениях того и этого света. Иногда она думала о том, в какое странное положение были поставлены ее родственники и ее покойный муж.
«Ведь это выходит… их, стало быть, надули, – думала она, – Господа Бога обманули, не только живых людей!»
Но все эти рассуждения, все эти мысли, в которых Марья Абрамовна путалась, лежа на постели, сводились к одной конечной мысли, к одному конечному убеждению, что она, благодаря этой случайности, непременно умрет скоро. Иногда она старалась припомнить, не было ли на ее памяти подобного примера и ошибки и как эта ошибка повлияла на судьбу этих людей; но таковых положительно не оказывалось. Марья Абрамовна не могла не только вспомнить кого-либо из знакомых, который когда-либо попал в такое положение, но должна была сознаться, что за всю жизнь и не слыхала ничего о чем-либо подобном.
– И все это чума проклятая наделала и моя Анна поганая, которая околела в Подольске с моим свидетельством!