оснастят их? Здесь ли путь к высшему благу? Нет, так проникают в философию
все эти "либо-либо", все увертки, гнусные и постыдные даже для сидящих у
доски для объявлений2. Ведь вы, когда вопросами заведомо заманиваете
собеседников в ловушку, разве действуете иначе, чем те, кто старается хоть
по видимости опровергнуть иск? Но как претор - истца, так же философия
восстанавливает в правах замороченных вами. (11) Что же вы отступаетесь от
ваших громких посулов, и, наобещав так много - вы, мол, сделаете так, что
блеск меча поразит мой взор не больше, чем блеск золота, что я с небывалой
твердостью буду пренебрегать и желанным, и страшным для всех остальных,
зачем спускаетесь до начальных правил, которым учат грамматики? Что вы
говорите? "Так восходят до звезд?"3 Сделать меня равным богу - вот что
обещала мне философия. Этим она меня манила, ради этого я пришел. Так сдержи
слово! (12) Поэтому, Луцилий, держись подальше от этих уверток и уловок
философов. Добрым нравам пристало лишь ясное и простое. Даже если бы тебе
оставалось много лет жизни, тратить их надо бережно, чтобы хватило на
необходимое; а теперь - какое безумие обучаться ненужному, когда времени в
обрез! Будь здоров.

Письмо XLIX
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Кто, мой Луцилий, возвращается мыслью к другу, только когда о нем
напомнит какая-нибудь местность, тот просто равнодушный лежебока. И все-таки
знакомая округа оживляет порой глубоко спрятанную в душе тоску, не то что
возвращая нам исчезнувшие воспоминания, но пробуждая уснувшие. Так скорбь об
утрате, даже когда ее утешит время, становится острей при взгляде на
любимого раба, на платье или жилище утраченного. И вот Кампания, а больше
всего Неаполь и вид близ твоих Помпеи - невероятное дело! - вернули моей
тоске по тебе первоначальную остроту. Весь ты у меня перед глазами - такой,
каким был при расставании: глотающий слезы, бессильный сдержать подавляемые
и все же рвущиеся наружу чувства. И мне кажется, будто я совсем недавно тебя
потерял. (2) Но, если ты вспомнишь, - разве что-нибудь было не "совсем
недавно"? Совсем недавно я был мальчиком и сидел у философа Сотиона1, совсем
недавно начал вести дела в суде, совсем недавно потерял к этому охоту, а там
и силы. Безмерна скоротечность времени, и ясней всего это видно, когда
озираешься назад. Взгляд, прикованный к настоящему, время обманывает,
ускользая при своей быстроте легко и плавно. (3) Ты спросишь, в чем тут
причина? Минувшее пребывает в одном месте, равно обозримое, единое и
недвижное, и все падает в его глубину. Помимо этого, не может быть разделено
на долгие отрезки то, что само по себе коротко. Срок нашей жизни не больше
точки и даже меньше ее, но и это бесконечно малое природа разделила, словно
некое длинное поприще: часть его - детство, другая часть - отрочество,
третья - юность, далее - некий спад от юности к старости и, наконец, сама
старость. Вот сколько ступеней уместила она на таком малом пространстве! (4)
Совсем недавно я проводил тебя, но это "недавно" составляет немалую долю
нашей жизни, - так что надо иногда подумать о краткости остающегося срока.
Раньше время не казалось мне таким быстротечным, теперь его немыслимый бег
ясно заметен, потому ли, что конечная черта видна мне все ближе, потому ли,
что я стал рачительнее и подсчитываю убытки. (5) Тем более сержусь я на
расточителей, тратящих на ненужные вещи большую часть времени, которого, как
прилежно его ни береги, и на необходимое-то не хватает. Цицерон говорит, что
даже если бы ему удвоили срок жизни, у него не было бы времени читать
лириков2. То же самое и с диалектиками! Только их глупость прискорбнее:
озорство лириков откровенно, а эти мнят о себе, будто заняты делом. (6) Я не
отрицаю, что и на это нужно бросить взгляд, - но только взгляд; поклонись
диалектикам с порога - и довольно, чтобы они не заговорили тебя, а ты не
подумал, будто они владеют каким-то великим и тайным благом. Зачем мучиться
и биться над этим вопросом, если умнее не решать его, а с презреньем
отбросить? Рыскать в поисках мелочей пристало тому, кто ничего не боится и
странствует без помех; а когда с тыла наседает враг и солдату приказано
сняться с места, необходимость растрясает все, что позволил накопить мирный
досуг. (7) У меня нет времени гоняться за словами сомнительного смысла и на
них испытывать свое хитроумие.
Сколько народов - взгляни! - собралось, какое оружье Точат они на
погибель..Л
С великим мужеством должен я внимать звучащему вокруг грохоту сражений.
(8) По заслугам все сочли бы меня безумным, если бы я, покуда женщины и
старики носят камни для укрепленья стен, покуда вооруженная молодежь в
воротах ждет знака к вылазке и торопит его, покуда вражеские копья блестят у
самых ворот и дрожит земля, взрытая подкопами, сидел без дела, задавая такие
примерно вопросики: "У тебя есть то, чего ты не терял; ты не терял рогов;
следовательно, у тебя есть рога" - или что-нибудь еще по образцу этого
замысловатого бреда. (9) Точно так же и ты вправе счесть меня безумным, если
я стану тратить труд на эти вещи: ведь и теперь я осажден. Но в той осаде
опасность двигалась бы извне, от врагов меня отделяла бы стена, а теперь
смертельная угроза рядом. На все эти глупости у меня нет досуга: на руках у
меня огромная работа. Что мне делать? Смерть гонится за мною, убегает от
меня жизнь! Научи меня, как тут помочь! (10) Сделай так, чтобы я не бежал от
смерти, чтобы не убегали дни моей жизни. Поощри меня на борьбу с
трудностями, научи равнодушию перед лицом неизбежного, расширь тесные
пределы моего времени, растолкуй мне, что благо не в том, чтобы жизнь была
долгой, а в том, как ею распорядиться: может случиться, да и случается
нередко, что живущий долго проживет очень мало. Скажи мне перед сном: "Может
быть, ты не проснешься", - а по пробуждении скажи: "Может быть, ты больше не
ляжешь спать"; скажи при выходе из дому: "Может быть, ты не вернешься", -
скажи по возвращении: "Может быть, ты не выйдешь больше". (11) Ты
заблуждаешься, если полагаешь, что только в морском плавании жизнь отделена
от смерти тонкою преградой: повсюду грань между ними столь же ничтожна. Не
везде смерть видна так близко, но везде она стоит так же близко. Рассей мглу
- и ты легче преподашь мне то, к чему я подготовлен. Пирода сделала нас
восприимчивыми и дала разум хоть и не совершенный, но способный к
совершенствованию. (12) Рассуждай со мною о справедливости, о благочестии,
об умеренности, о двух родах стыдливости - о той, что не велит посягать на
тело другого, и о той, что велит оберегать свое. Если ты не станешь водить
меня сквозь дебри, я легче доберусь до моей цели. Если, как сказал
трагический поэт4, "речь истины проста", то не следует и запутывать ее, и
душам, стремящимся к великому, ничто не пристало меньше, нежели эта
каверзная хитрость. Будь здоров.

Письмо L
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Письмо твое я получил спустя много месяцев после того, как ты его
отправил, и поэтому счел за лишнее спрашивать у доставившего его о твоих
делах. Ведь чтобы еще помнить о них, нужна очень хорошая память. А ты, я
надеюсь, живешь теперь так, что все твои дела мне из вестны, где бы ты ни
находился. Ибо чем ты еще занят, помимо того, что ежедневно стараешься стать
лучше, избавляешься от какого-нибудь заблуждения, признаешь своими пороки,
которые прежде приписывал обстоятельствам? Мы ведь многие из них относим на
счет времени и места, а они, куда бы мы ни отправились, неразлучны с нами.
(2) Ты знаешь Гарпасту, дуру моей жены, что осталась наследственной обузой в
нашем доме. Я сам терпеть не могу этих выродков, а если хочу позабавиться
чьей-нибудь глупостью, то искать далеко мне не надо: я смеюсь над собой. Так
вот эта дура вдруг потеряла зрение. Я рассказываю тебе правду, хоть и
невероятную: она не знает, что слепа, и то и дело просит приставленного к
ней раба перебраться куда-нибудь из этого темного дома. (3) Но то, за что мы
смеемся над нею, бывает с нами со всеми, знай это; ни один не признает себя
скупым или жадным. Слепые просят поводыря, а мы блуждаем без вожатого и
говорим: "Я-то не честолюбив, но в Риме иначе жить нельзя! Я - не мот, но
Город требует больших расходов! Что я вспыльчив, что не выбрал еще для себя
образа жизни, - все это не мои пороки: в них виновна моя молодость!" (4) Что
же мы себя обманываем? Наша беда не приходит извне: она в нас, в самой нашей
утробе. И выздороветь нам тем труднее, что мы не знаем о своей болезни.
Начни мы лечиться - скоро ли удастся прогнать столько хворей, и таких
сильных?' Но мы даже не ищем врача, хотя ему пришлось бы меньше трудиться,
позови мы его раньше, пока порок не был застарелым: душа податливая и
неопытная легко пошла бы за указывающим прямой путь. (5) Трудно вернуть к
природе только того, кто от нее отпал. Мы стыдимся учиться благомыслию; но
право, если стыдно искать учителя в таком деле, то нечего надеяться, что это
великое благо достанется нам случайно. Нужно трудиться, - и, по правде, труд
этот не так велик, если только, повторяю, мы начнем образовывать и
исправлять душу прежде, чем порочность ее закоренеет. Но и закоренелые
пороки для меня не безнадежны. (6) Нет ничего, над чем не взяла бы верх
упорная работа и заботливое лечение. Можно сделать прямыми искривленные
стволы дубов; выгнутые бревна распрямляет тепло, и вопреки их природе им
придают такой вид, какой нужен нам. Так насколько же легче принимает форму
наш дух, гибкий и еще менее упругий, чем любая жидкость! Ведь что такое дух,
как не особое состояние воздуха? А воздух, ты видишь сам, настолько же
превосходит все вещества податливостью, насколько уступает им плотностью.
(7) Однако, Луцилий, нельзя отчаиваться в нас по той причине, что мы в плену
зла и оно давно уже нами владеет. Никому благомыслие не досталось сразу же,
- у всех дух был раньше захвачен злом. Учиться добродетели - это значит
отучаться от пороков. (8) И тем смелее мы должны браться за исправленье
самих себя, что однажды преподанное нам благо переходит в наше вечное
владение. Добродетели нельзя разучиться. Противоборствующие ей пороки сидят
в чужой почве, потому их можно изничтожить и искоренить; прочно лишь то, что
на своем месте. Добродетель сообразна с природою, пороки ей враждебны и
ненавистны. (9) Но хотя воспринятые добродетели ни за что нас не покинут и
сберечь их легко, начало пути к ним трудно, так как первое побуждение
немощного и больного разума - это испуг перед неизведанным. Нужно принудить
его взяться за дело, а потом лекарство не будет горьким: оно доставляет
удовольствие, покуда лечит. Все наслаждение от других лекарств - после
выздоровления, а философия и целебна, и приятна в одно время. Будь здоров.

Письмо LI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Как кто может, Луцилий! У тебя там есть Этна, знаменитейшая
сицилийская гора, которую Мессала либо Вальгий1 (я читал это у обоих)
назвали единственной, а почему, я не могу понять: ведь есть много мест,
изрыгающих огонь, не только возвышенных (это бывает чаще, так как огонь,
ясное дело, взлетает как можно выше), но и равнинных. А мы, насколько можем,
будем довольны Байями2, которые я покинул на следующий день по прибытии;
мест этих, несмотря на некоторые их природные достоинства, надобно избегать,
потому что роскошная жизнь избрала их для своих празднеств. (2) "Так значит,
есть места, которым следует объявить опалу?" - Вовсе нет! Но как мудрому и
честному человеку одна одежда пристала больше, другая меньше, как некоторые
цвета он не то что ненавидит, а считает не слишком подходящими для
исповедующего умеренность, так есть местности, которых человек мудрый или
стремящийся к мудрости избегает, как несовместимых с добрыми нравами. (3)
Мечтающий об уединении не выберет Канопа3, хотя и Каноп никому не возбраняет
быть воздержным; и то же самое Байи. Они сделались притоном всех пороков:
там страсть к наслаждениям позволяет себе больше, чем всюду, там она не
знает удержу, будто само место дает ей волю. (4) Мы должны выбирать места,
здоровые не только для тела, но и для нравов. Я не хотел бы жить среди
палачей, и точно так же не хочу жить среди кабаков. Какая мне нужда глядеть
на пьяных, шатающихся вдоль берега, на пирушки в лодках, на озеро,
оглашаемое музыкой и пением, и на все прочее, чем жажда удовольствий, словно
освободившись от законов, не только грешит, но и похваляется? (5) Мы должны
бежать подальше от всего, чем возбуждаются пороки. Душу нужно закалять,
уводя ее прочь от соблазна наслаждений. Одна зимовка развратила Ганнибала4,
кампанский уют изнежил человека, не сломленного альпийскими снегами.
Победивший мечом был побежден пороками. (6) Мы тоже должны быть солдатами, и
та служба, что мы несем, не дает покоя, не позволяет передохнуть. В первой
же битве нужно победить наслаждение, которое, как ты видишь, брало в плен и
свирепых по природе. Если кто себе представит, за какое большое дело
берется, тот узнает, что избалованностью да изнежен ностью ничего не
добьешься. Что мне эти горячие озера? Что мне потельни, где тело охватывает
сухой пар, выгоняющий прочь влагу? Пусть выжмет из меня пот работа! (7) Если
мы поступим по примеру Ганнибала: прервем все дела, прекратим войну и начнем
старательно холить тело, то всякий заслуженно нас упрекнет в несвоевременной
праздности, опасной не только для побеждающего, но и для победителя. А нам
дозволено еще меньше, чем шедшим за пунийскими знаменами: больше опасностей
ждет нас, если мы отступим, больше труда - если будем упорствовать. (8)
Фортуна ведет со мною войну; я не буду выполнять ее веленья, не принимаю ее
ярма и даже - а для этого нужно еще больше доблести - сбрасываю его. Мне
нельзя изнеживать душу. Если я сдамся наслаждению, надо сдаться и боли, и
тяготам, и бедности; на такие же права надо мною притязает и гнев, и
честолюбие; вот сколько страстей будет влечь меня в разные стороны, разрывая
на части. (9) Мне предложили свободу; ради этой награды я и стараюсь. Ты
спросишь, что такое свобода? Не быть рабом ни у обстоятельств, ни у
неизбежности, ни у случая; низвести фортуну на одну ступень с собою; а она,
едва я пойму, что могу больше нее, окажется бессильна надо мною. Мне ли
нести ее ярмо, если смерть - в моих руках? (10) Кто занят такими
размышлениями, тому нужно выбирать места строгие и незапятнанные. Чрезмерная
приятность расслабляет душу, и местность, без сомнения, не лишена
способности развращать. Вьючные животные выносят любую дорогу, если их
копыта отвердели на камнях, а разжиревшие на мягком болотистом пастбище
быстро сходят на нет. Храбрее тот солдат, что пришел с гор, ленивее тот, что
взят из городского дома. Ни в каком труде не подведут руки, что взялись за
меч, оставив плуг, а умащенный до блеска теряет силы, едва глотнув пыли.
(11) Привычка к суровой местности укрепляет наши природные задатки,
благодаря ей мы лучше годимся для больших дел. Честнее для изгнанника
Сципиона было жить в Литерне5, а не в Байях: ему нельзя было упасть так
мягко. Даже те, в чьи руки фортуна римского народа впервые отдала
могущество, прежде принадлежавшее всем гражданам, - Гай Марий, и Гней
Помпеи, и Цезарь, - хоть и построили усадьбы в окрестностях Бай, но
поместили их на вершинах самых высоких гор. Казалось, что это больше
подобает людям военным: с высоты озирать вширь и вдаль все лежащее внизу.
Взгляни, какие места они выбрали для возведения построек и каковы эти
постройки, - и ты поймешь, что здесь не усадьба, а лагерь. (12) Неужели,
по-твоему, Катон стал бы жить в домике, откуда он мог бы считать
проплывающих мимо распутниц, глядеть на великое множество разнообразных
лодок, раскрашенных во все цвета, и на розы, что носятся по озеру, мог бы
слышать пение ночных гуляк? Неужели он не предпочел бы остаться между
валами, которые своими руками возвел бы за одну ночь? Разве всякий, если
только он мужчина, не предпочтет, чтобы его сон прервала труба, а не флейты
и тимпаны? (13) Впрочем, довольно мне воевать с Байями - с Байями, но не с
пороками! Прошу тебя, Луцилий, преследуй их без конца, без предела, потому
что им самим нет ни предела, ни конца. Выбрось те из них, что терзают твое
сердце, а если нельзя их искоренить иначе, - вырви вместе с ними и сердце. А
пуще всего гони наслаждения: пусть они будут тебе всего ненавистнее. Ведь
они вроде тех разбойников, которых в Египте называют "(piXTj-ccu" 6,
обнимают нас для того, чтобы удушить. Будь здоров.

Письмо LII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Что влечет нас, Луцилий, в одну сторону, хотя мы стремимся в
другую, и толкает туда, откуда мы желаем уйти? Что борется с нашей душой и
не дает нам захотеть чего-нибудь раз и навсегда? Мы мечемся между замыслами,
у нас нет свободных, независимых, стойких желаний. (2) - Ты говоришь: "Это
глупость: у нее нет ничего постоянного, ничто не нравится ей подолгу", - Но
как или когда мы от нее избавимся? Никому не хватит собственных сил, чтобы
вынырнуть: нужно, чтобы кто-нибудь протянул руку и вытащил нас. (3). Эпикур
говорит, что некоторые - и он в их числе ' без всякой помощи пробивались к
истине и сами себе прокладывали дорогу; таких он и хвалит больше всех,
потому что порыв у них шел из сердца и они сами себя продвинули вперед. А
другие нуждаются в посторонней помощи: если никого впереди не будет, они
шагу не сделают, но охотно идут по пятам; к таким он относит Метродора. Это
способность не самая высокая, но тоже замечательная. Мы к первому разряду не
принадлежим, хорошо, если нас примут и во второй. Нельзя презирать человека,
который может спасти себя благодаря другому, а само желание спастись много
значит. (4) Но, кроме того, есть еще один род людей, которым также нельзя
гнушаться: это те, кого можно принуждением толкнуть на верную дорогу, кому
нужен не вожатый, а помощник и, так сказать, погонщик. Такие составляют
третий разряд. Если тебе нужен пример, то Эпикур говорит, что таков был
Гермарх. Итак, второй разряд есть с чем поздравить, но вящего уваженья
заслуживает третий. Потому что, хоть оба приходят к одной цели, больше
заслуга тех, кто одолел наибольшие трудности. (5) Представь себе, что
возведены два одинаковых здания, равные и высотой, и великолепием. Одна
постройка словно принялась на своем участке и выросла очень быстро2.
Основание другой было заложено в мягкую, зыбучую почву, здание оказалось
шатким, и для упрочения его было потрачено много труда. В первом все, что
сделано, бросается в глаза, в другом самая большая и трудная часть работы не
видна. (6) Одни люди по природе податливы и послушны, других надобно, что
называется, обрабатывать вручную и браться за них с самого основания.
Поэтому я сказал бы так: кому не пришлось над собою трудиться, тот
счастливее, но больше заслуга перед самим собой у того, кто победил дурные
свойства своей натуры и не пришел, но прорвался к мудрости. (7) Пусть мы
знаем, что наш нрав неподатлив и труден для исправления, но мы идем через
преграды. Так будем сражаться и призовем кого-нибудь на помощь. "Но кого мне
призвать? Того или этого?" - Обратись хотя бы к предкам: у них довольно
досуга, а помочь нам могут не только живущие, но и жившие прежде. (8) А из
ныне живущих следует выбирать не таких, кто безостановочно сыплет словами,
повторяя общие места, и собирает слушателей по частным домам, но таких, кто
учит жить3, кто, говоря, что нужно делать, доказывает это делом, кто,
поучая, чего следует чуждаться, сам ни разу не был пойман на том, от чего
велит бежать. Выбирай себе в помощники того, кому больше удивишься, увидев,
чем услышав. (9) Я не запрещаю тебе слушать и тех, кто привык рассуждать
перед публикой, если только они вышли к толпе затем, чтобы сделать ее лучше
и стать лучше самим, а не тщеславия ради. Что может быть постыднее, чем
философия, ищущая рукоплесканий? Разве больной хвалит врача с ножом? (10)
Молчите, благоговейте и дайте себя лечить! А если вы и поднимете голос, то
пусть я услышу лишь стон, вырванный прикосновением к вашему пороку. Вы
хотите показать, как вы внимательны, до чего вас взволновало величие
предмета? Пожалуйте! С чего мне запрещать вам судить самим и подать голос за
лучшее? У Пифагора ученики должны были молчать пять лет; так неужели,
по-твоему, им разрешалось сразу и заговорить, и начать хвалить? (11) Но как
велико безумие того, кто покидает круг слушателей, радуясь восторженным
крикам невежд? Что ты веселишься, если тебя хвалят люди, которых сам ты не
можешь похвалить? Фабиан говорил перед публикой, но слушали его скромно,
только иногда вырывался громкий крик одобренья, вызванный, однако, величием
предмета, а не звучанием безобидной и плавно льющейся речи. (12) Пусть все
же будет разница между криками в театре и в школе! Ведь и хвалить можно
разнузданно. Если присмотреться, каждая вещь есть признак другой вещи, и
можно понять нрав человека по мельчайшим уликам. Бесстыдного выдают и
походка, и движения руки, и один какой-нибудь ответ, и манера подносить
палец к голове или косить глазами, бесчестного - какой-нибудь смешок,
безумного выражение лица и осанка. Все это обнаруживает себя через приметы.
И ты о каждом узнаешь, каков он, если поглядишь, как он хвалит и как его
хвалят. (13) Слушатели со всех сторон тянут к философу руки, восхищенная
толпа теснится над самой его головой. Это, понятное дело, уже не похвалы, а
просто вопли. Пусть лучше такие голоса останутся на долю искусств, намеренно
угождающих народу; а философии подобает благоговение. (14) Юношам пусть
будет иногда позволено поддаться душевному порыву, - но только тогда, когда
есть этот порыв, когда они не могут принудить себя к молчанию. Такая похвала
усиливает рвение самих слушателей и подстегивает души молодежи. Но рвение
это должно быть направлено на дело, а не на складные слова, не то
красноречие вредит, вызывая желание не действовать, а произносить речи. (15)
Но покуда я отложу эти вопросы, которые требуют особого и долгого
рассмотрения: как говорить перед слушателями, что можно позволить себе в их
присутствии и что - слушателям в своем присутствии. Ведь философия,
выставляясь, словно продажная женщина, без сомнения терпит ущерб; но в
собственном святилище она может явиться глазам людей, если найдет не
торговца, а жреца. Будь здоров.

Письмо LXV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Вчерашний день разделил я с болезнью: первую его половину она
отняла у меня, вторую мне уступила. Сначала я попытал свою душу чтением. Она
выдержала. Тогда я решился приказать ей - а верней позволить что-нибудь
потяжелее: стал писать, и с большим, чем обычно, вниманием, так как не желал
сдаваться в схватке с трудностью предмета. Но тут подоспели друзья и силой
обуздали невоздержного больного. (2) Место дощечек заняла беседа, из которой
я перескажу тебе ту часть, что вызвала спор: ведь судьей мы избрали тебя.
Дела у тебя будет больше, чем ты думаешь, так как тяжущихся сторон - три.
Наши стоики, как тебе известно, утверждают: все в природе возникает из двух
начал - причины и материи. Материя коснеет в неподвижности, она ко всему
готова, но останется праздной, если никто не приведет ее в движенье.
Причина, или же разум, ворочает материю как хочет и, придавая ей форму,
лепит всяческие предметы. Ведь в каждой вещи непременно должно быть то, из
чего она делается, и то, чем она делается; второе есть причина, первое -
материя. (3) Любое искусство подражает природе, так что сказанное мною о
мироздании можешь приложить ко всем делам рук человеческих. Вот статуя:
здесь наличествует и материя, послушная художнику, и художник, придавший
материи обличье. Материей в статуе была бронза, причиной - художник. То же
самое присуще и всем вещам: каждая состоит из того, что ее создало, и того,
из чего она создана. (4) Стоики считают, что есть одна причина - то, что
создает вещи. По Аристотелю1, говорить о причине можно трояко: "Первая
причина, по его словам, это сама материя, без которой ничего нельзя создать;
вторая - это сам создатель; третья это форма, которая придается каждому
изделию, как статуе", - ее-то Аристотель и называет "эйдос", "А четвертая
причина - это намеренье, с которым создается изделие". (5) Я поясню, что это
такое. Первая причина статуи есть бронза: ведь не будь того, из чего
изваяние отлито или высечено, не было бы сделано и оно само. Вторая причина
- художник: без его умелых рук бронза никак не могла бы принять вида статуи.
Третья причина есть форма: статуя не звалась бы "Дорифор" или "Диадумен"2,
если бы не придали ей именно этого обличья. Четвертая причина - это
намеренье, с каким ее сделали: не будь его, ее бы делать не стали. (6) Что
такое намеренье? То, что привлекало художника и за чем он гнался: если он
работал на продажу, - это деньги, или слава, если он работал ради почета,
или вера, если он готовил приношенье в храм. Значит, причина и то, ради чего
делается вещь. Или, по-твоему, нет необходимости считать в числе причин
сделанного дела все, без чего оно бы не делалось? (7) Платон добавляет еще
одну причину: образец, именуемый у него "идеей". На него-то и оглядывается
художник, чтобы создать именно то, что собирался. Неважно, будет ли этот
образец вне его, но перед глазами, или внутри, зачатый и выношенный в душе.
Эти образцы всех вещей заключает в себе божество, обнимающее духом и число,
и вид всего того, что имеет быть созданным: оно полно теми не ведающими ни
смерти, ни перемены, ни усталости обликами, которые Платон зовет идеями.