скоро в прошлое. Кто радуется только настоящему, тот слишком сужает пределы
обладанья всеми вещами, нет, и прошлое, и будущее тешат нас, одно -
ожиданием, чей исход, однако, неведом, ибо оно может не сбыться, другое -
воспоминанием, которого не может не остаться. Что" за безумие - упускать
самое надежное? Успокоимся на том, что мы уже успели зачерпнуть, - если
только мы не будем черпать дырявой душой, из которой все выливается. (6)
Есть бесчисленные примеры того, как люди без слез хоронили детей, умерших
молодыми, как шли от костра в сенат или возвращались к другой общественной
обязанности, как сразу принимались за дела. И ненапрасно: ведь, во-первых,
скорбеть излишне, если скорбью ничему не поможешь, и во-вторых,
несправедливо сетовать на то, что с одним случилось, остальных ожидает. И
еще, глупо вопить в тоске, если разрыв между тоскующим и утраченным
ничтожен: мы должны быть спокойнее хотя бы потому, что сами идем вслед за
теми, кого потеряли. (7) Взгляни" как скоротечно время, подумай, как коротко
ристалище, по которому мы бежим так быстро; посмотри на весь человеческий
род, единым сонмом,. с самыми малыми промежутками, - хоть порой они и
кажутся большими, - поспешающий к одному концу; тот, кого ты считаешь
погибшим, только предшествовал тебе. Так есть ли большее безумие, чем
оплакивать того, кто раньше прошел дорогу, которую и тебе предстоит
измерить? Разве плачут над тем, про что известно заранее, что оно случится?
А кто не думал о предстоящей каждому человеку смерти, тот обманывал себя.
(8) Разве плачут над тем, о чем сами говорили: оно произойдет непременно?
Сетующий на чью-нибудь смерть сетует на то, что умерший был человеком. Все
мы связаны общим уделом: кто родился, тому предстоит умереть. (9) Сроки
разные, исход один. Расстоянье между первым и последним днем изменчиво и
неведомо; если мерить его тяготами пути, оно велико даже у ребенка, если
скоростью - коротко даже у старца. Все ненадежно и обманчиво, все изменчиво
как погода. Все несется стремглав и, по веленью фортуны, превращается в
нечто противоположное, и в таком коловращении человеческих дел нет ничего
заранее известного, кроме смерти. И однако все жалуются на то единственное,
в чем никто еще не обманулся. - "Но он умер ребенком!" - Не буду говорить о
том, что отжившему свое лучше, перейду к другому: намного ли состарившийся
взял верх над младенцем? (10) Представь себе безграничность глубин времени и
охвати мыслью весь мир, потом сравни с этой безмерностью то, что именуется
человеческим веком, - и ты увидишь, как ничтожен отрезок, которого мы
желаем, который стремимся продлить. А сколько занимают в нем слезы тревоги?
(11) Сколько занимает смерть, желанная прежде, чем придет? Сколько занимает
нездоровье, сколько страх, сколько годы младенчества и годы, прожитые в
невежестве и без пользы? Половину срока мы спим. Прибавь еще труды, скорби,
опасности, - и ты поймешь, что за самый долгий век времени жить остается
очень мало. (12) Кто же согласится с тобою, что не лучше тому, кому
позволено скоро вернуться и закончить путь еще до усталости? Жизнь есть не
благо и не зло, а только вместилище блага и зла. Так что твой сын ничего не
потерял, кроме жребия, ко торый верней выпал бы не в его пользу. Он мог бы
стать человеком скромным и разумным, возможно, твоя забота создала бы из
него и что-нибудь получше, но также (и опасаться этого есть больше причин)
мог он сделаться подобным большинству. ( 13) Взгляни на юношей, которых
мотовство вытолкнуло из знатных домов на арену; взгляни на тех дважды
бесстыдных, что и сами развратничают, и служат чужому разврату, и у которых
ни дня не проходит без пьянства, ни дня без какой-нибудь крупной мерзости, -
и тебе станет ясно, что опасаться тут можно скорее, чем надеяться. Так что
нечего тебе выискивать поводы для скорби и негодованьем раздувать мелкие
неприятности. (14) Я не увещаю тебя собраться с силами и выпрямиться: ведь я
не столь плохого о тебе мнения, чтобы думать, будто против такого случая
тебе нужно призвать всю твою доблесть. Знай, это не боль, а укол, - боль из
него делаешь ты сам. Велики, без сомненья, успехи философии, если твой
мужественный дух тоскует по мальчике, покуда более знакомом кормилице,
нежели отцу! (15) Неужели я призываю тебя к бесчувственности, требую, чтобы
во время похорон ты не изменился в лице, не допускаю, чтобы у тебя сжалось
сердце? Нет, конечно! Ведь это не доблесть, а бесчеловечность - смотреть на
похороны близких таким же взглядом, каким смотрел на них самих, ничего не
чувствовать, когда их впервые отрывают от тебя. Но представь даже, что я все
это запрещаю; есть вещи, от нас не зависящие, порой слезы льются, как их ни
сдерживай, и, пролившись, облегчают душу. (16) Что из этого следует?
Позволим им течь, но не будем им приказывать; пусть льются столько, сколько
требует чувство, а не подражанье. Не будем ничего прибавлять к нашей скорби
и преувеличивать ее по чужому примеру. Горе напоказ требует больше, чем
просто горе: много ли есть горюющих для самих себя? Люди стонут более
внятно, когда их слышат, и, спокойные и молчаливые в одиночестве, снова
разражаются слезами, едва завидят кого-нибудь. Тут-то они и тянутся рвать на
себе волосы, хотя свободнее могли бы сделать это, когда никто не мешает,
тут-то и зовут смерть, тут-то и скатываются с постели. Без зрителя горе
затихает. (17) И здесь, как и во всем, не покидает нас один порок:
прилаживаться к примеру большинства, смотреть, не что должно, а что принято.
Мы удаляемся от природы и предаемся толпе, от которой ничего хорошего
исходить не может, которая и тут, как во всем прочем, непостоянна. Увидит
она человека мужественного в своей скорби - и зовет его безбожным я диким,
увидит другого, бессильно прильнувшего к мертвому телу, - и зовет его
безвольным и хилым. (18) Потому-то и надо все делать по разуму. Нет ничего
глупее, чем печалиться для славы и плакать ради общего одобрения. По-моему,
мудрый муж плачет, либо когда сам дает волю слезам, либо когда они льются по
своей воле. Я скажу, в чем тут разница. Когда "ас поразит первая весть о
горестной кончине, когда мы держим тело, которое из наших объятий перейдет
на костер, - слезы исторгает природная необходимость, и дух, под ударом
скорби, сотрясает вместе со всем телом также и глаза, силой заставляя
пролиться находящуюся близ них влагу. (19) Эти исторгнутые слезы текут
вопреки нам. Но бывают слезы, которым мы сами даем выход, - например,
возвращаясь памятью к тем, кого мы потеряли, и есть нечто сладостное в
печали, когда нам вновь приходят на ум их отрадные речи, их веселая беседа,
их преданная любовь; тогда глаза увлажняются, словно от радости. Этим слезам
мы не противимся, а те первые побеждают нас. (20) Так что нельзя ни
удерживать, ни выдавливать из себя слезы ради стоящих и сидящих вокруг: и
плакать, и перестать куда менее позорно, чем притворяться. Пусть слезы текут
сами собой: ведь и люди спокойные и сдержанные их могут пролить. Часто они
текли, не умаляя почтенности мудреца, с такой пристойностью, что была в них
полная мера и человечности, и достоинства. Можно, повторяю, повиноваться
природе, не теряя степенности. (21) Я видел почтенных людей, хоронивших
своих близких: вся любовь была написана у них на лице, но в их скорби не
было лицедейства, - ничего, кроме подлинных чувств, которым они дали выход.
И в скорби есть приличья, - их-то и следует соблюдать мудрецу. И как во
всем, так и тут наступает миг, когда плакать довольно. И радость, и горе
льются через край только у неразумных. (22) Неизбежное нужно принимать
равнодушно. Разве случилось нечто невероятное, невиданное? Скольким людям
сейчас нанимают служителей для похорон! Скольким покупают смертный убор!
Сколько людей будут горевать после тебя! Едва ты подумаешь, что он был еще
ребенком, думай и о том, что он был человеком, - а человеку ничего не
обещано наверняка, и фортуна не должна непременно довести его до старости,
но вправе отпустить, где ей угодно. (23) А в остальном то и дело говори о
нем, торжественно чти, насколько можешь, его память, - ведь воспоминанья
станут приходить к тебе тем чаще, чем меньше в них будет горечи. К
печальному обращаются неохотно, а тем более к самой печали. Если ты
наслаждался его речами, его шутками, пусть еще детскими, чаще повторяй их,
смело утверждай, что сын оправдал бы надежды, питаемые в отцовской душе.
(24) Бесчеловечно забывать близких, хоронить вместе с прахом память о них,
щедро лить слезы, а вспоминать скупо. Так любят своих детенышей звери, своих
птенцов птицы: их любовь неистова, порой до бешенства, но утрата гасит ее.
Такое не пристало разумному человеку: пусть его память будет долгой, скорбь
короткой. (25) Я никак не одобряю утверждения Метродора, будто и в печали
есть некое связанное с нею наслаждение; его-то и нужно ловить в такое время.
Я выписал сами слова Метродора1. (26) Я не сомневаюсь, что ты подумаешь о
них. Есть ли что постыднее, чем ловить наслаждение даже в скорби, получать
его от самой скорби, искать среди слез хоть чего-нибудь приятного? Так вот
кто упрекает нас в чрезмерной суровости, бесчестит наши наставления именем
"жестоких" - потому только, что мы велим либо не допускать скорби в душу,
либо быстрей изгонять ее. Но что невероятнее, что бесчеловечнее: не
чувствовать скорби, потерявши друга, или в самой же скорби ловить
наслажденье? (27) То, чему поучаем мы, честно: когда чувство изольется
слезами и, так сказать, перекипит, не следует отдавать душу скорби. А ты что
говоришь? Надо и к скорби примешать наслаждение! Так мы утешаем детей
печеньем, так унимаем плач младенцев, налив им молока. Ты не допускаешь,
чтобы наслажденье прекращалось даже на то время, пока горит на костре сын
или друг испускает дух, ты хочешь, чтобы сама печаль тебя тешила. Что же
честнее: устранять скорбь из души или соединять наслаждение со скорбью? Да
что соединять! Ловить, ловить его в самой же скорби! - (28) "Есть некое
наслаждение, неотделимое от печали". Это нам позволительно говорить так, а
не вам. Вы знаете одно лишь благо - наслажденье, и одно лишь зло - скорбь.
Как благо и зло могут быть неотделимы? Но считай, что могут; значит,
теперь-то самое время рыться в своей боли и искать, есть ли близ нее
что-нибудь приятное и услаждающее? (29) Есть лекарства, для одних частей
тела целебные, но не применимые для других по своей мерзости и
непристойности; то, что где-нибудь принесло бы пользу без вреда для
стыдливости, не годится для раны в другом месте. И не стыдно тебе лечить
горе наслажденьем? Для этой язвы нужны более суровые меры. Лучше напомни,
что погибший ничего плохого уже не чувствует, а если чувствует, то он не
погиб. (30) Ничто не задевает того, кто стал ничем; а если задевает, значит,
он жив. По-твоему, ему плохо от того, что он стал ничем? Или от того, что он
еще существует? Небытие не причиняет муки: что может чувствовать тот, кого
уже нет? Но и быть не мучительно: кто существует, тот ушел от самой большой
беды, приносимой смертью, - небытия. (31) И еще вот что скажем тому, кто
оплакивает похищенного в раннем возрасте и тоскует по нем: что до краткости
века, то если сравнить его со вселенной, мы все равны, - и юноши, и старцы.
Что достается нам от века всей вселенной, того нельзя даже назвать малой
долей: ведь самая малая доля есть некая доля, а срок нашей жизни близок к
ничто, и однако (таково наше безумие!) люди стремятся раздвинуть его. (32) Я
написал это тебе не потому, что ты-де ждешь от меня такого позднего
лекарства: мне ясно, что ты сам говорил себе все, о чем прочтешь здесь. Но я
хотел наказать тебя и за тот ничтожный срок, на который ты отошел от себя
самого, а на будущее ободрить, чтобы ты воспрял духом и противился фортуне,
предвидя, что все ее удары не только могут упасть на тебя, но упадут
непременно. Будь здоров.

Письмо С
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты пишешь, что с жадностью читал книги Фабиана Папирия "О делах
гражданских", но они обманули твои ожиданья; а потом, забыв, что речь идет о
философе, обвиняешь его за плохой слог. - Пусть будет так, как ты считаешь,
пусть он скорее изливает слова, чем ставит каждое на место. Во-первых, в
этом есть своя прелесть, и медленно текущая речь по-своему прекрасна. Я
думаю, большая разница, плавная она или прерывистая. Не меньшее различие,
по-моему, и в том, о чем я сейчас скажу. (2) У Фабиана, по-моему, слова
льются обильно', но не бурно: так его речь широка и, хотя не лишена
стремительности, но нигде не бушует. Она прямо и откровенно сознается в том,
что ее не обрабатывали и долго не обтачивали. Но пусть будет по-твоему;
он-то, однако, старался совершенствовать нравы, а не выраженья, и писал для
души, а не для ушей. (3) Во-вторых, говори он сам, тебе некогда было бы
обращать вниманье на частности, - так увлекло бы тебя целое; а то, что
нравится сразу, почти всегда перестает казаться столь замечательным, когда
возьмешь его в руки. Но ведь и это немало привлечь с первого взгляда, даже
если тщательное рассмотренье найдет, к чему придраться. (4) Если ты спросишь
меня, - по-моему, более велик тот, кто отнимает у нас саму способность
оценивать, чем тот, кто заслуживает высочайшей оценки, хоть я и знаю, что
второй рискует меньше, что он смелее может рассчитывать на будущее. Чересчур
тщательная речь не пристала философу. Где покажет себя смелым и стойким, где
поставит себя под удар тот, кто боится за слова? (5) В речах Фабиана была не
небрежность, а уверенность. В них ты не найдешь грязи: слова отобраны, а не
выхвачены и не переставлены вопреки своей природе, по обычаю нашего века;
они блестящи, хоть и берутся из тех, что под рукой, а мысли благородны и
высоки, хоть и не сжаты в изреченье, а изложены пространно. Мы заметим и
кое-что растянутое" и кое-что шероховатое, лишенное нынешнего лоска; но
обыщи хоть все, - ты не увидишь ненужной сжатости. (6) Пусть не будет ни
пестрого мрамора, ни множества желобов, по которым вода течет через спальню,
ни комнаты бедняка, ни всего прочего, что нагромоздила жажда роскоши,
недовольная простым убранством, - все равно дом, как говорится, будет "как
следует". Прибавь к этому, что о слоге нет единого мненья. Одни требуют,
чтобы он был и растрепанным, и причесанным, другие так рады всякой
шероховатости, что везде, где случайно речь получится глаже, они нарочно
рассыпают слова и обрубают концовки, - лишь бы звучало неожиданно. (7)
Почитай Цицерона: у него слог ровный, плавно выступающий, изящный не в ущерб
величавости. У Азиния Поллиона2, наоборот, - неровный, скачущий,
обрывающийся на тех местах, где меньше всего ждешь. У Цицерона все
завершается, у Поллиона летит стремглав, за изъятием немногих мест,
построенных по заданной мере и единому образцу. (8) Еще ты говоришь, что все
кажется тебе слишком обыденным, лишенным возвышенности; но я считаю его
свободным от этого порока. Там нет ничего низменного, а есть спокойствие,
под стать безмятежному, умиротворенному строю души, нет ничего плоского, а
есть ровность. Ему не достает ораторской мощи, жалящей остроты, которой ты
ищешь, внезапно поражающих изречений; но все тело (посмотри, как оно
убрано!) - без изъяна. Достоинством своим его речь обязана не самой себе, а
предмету. (9) Назови, кого можно предпочесть Фабиану. Укажи Цицерона, у
которого книг по философии почти столько же, сколько у Фабиана, - и я
соглашусь; но уступающий самому великому отнюдь еще не ничтожен. Укажи
Азиния Поллиона, - я соглашусь и отвечу, что быть в таком деле третьим -
значит быть незаурядным. Назови еще Тита Ливия: ведь и он писал диалоги,
которые можно отнести столь же к философии, сколь и к истории, и книги
откровенно философского содержания. Я и ему дам место; но взгляни, скольких
оставил позади тот, кого победили только трое - трое самых красноречивых.
(10) Правда, не все у него замечательно. Его речь, хоть и возвышенная,
лишена мужественности; она льется легко, но не безудержно, не стремительно;
она не прозрачна, хотя и чиста. Ты, по твоим словам, хочешь, чтобы о пороках
говорилось сурово, об опасностях - храбро, о фортуне свысока, а о честолюбии
- презрительно. "Я хочу, чтобы роскошь была выругана, похоть выставлена на
смех, честолюбие сломлено; поэтому речь пусть будет по-ораторски резкой,
величавой, как у трагиков, тонкой, как у комиков". - Ты хочешь, чтобы он
корпел над вещью ничтожной - над словами? Он посвятил себя великим
предметам, а красноречие, словно тень, шло за ним, хоть он о нем и не
старался. (11) Не каждая мелочь, без сомненья, будет у него тщательно
взвешена, завершена, не каждое слово раззадорит и уколет, это так; многие,
сделав выпад, промахнутся, и порою речь будет праздно течь мимо. Но во всем
будет много света, и большие куски прочитываются без усталости. И ты
поймешь: он стремился дать тебе понять, что ему нравится, а не понравиться
тебе. Цель всего - способствовать успехам и благомыслию, а рукоплесканья ему
не нужны. (12) Я не сомневаюсь, что его сочинения таковы, хотя скорее
припоминаю их, чем помню; у меня сохранился в памяти их цвет, но не так
явственно, как после недавней встречи, а в общих чертах, как бывает с
узнанным давно. По крайней мере, когда я его слушал, они казались мне хотя и
немного рыхлыми, но богатыми, способными увлечь даровитого юношу и побудить
к подражанию, не отнимая надежды на победу, - а это, по-моему, самое
действительное ободрение, так как всякий, кто внушает желание, но отнимает
надежду подражать себе, только отпугивает нас. Впрочем, слов у него в
изобилии, и, хоть по отдельности не все части заслуживают похвалы, в целом
он великолепен. Будь здоров.

Письмо CI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Каждый день, каждый час показывает нам, что мы - ничто. Все новые
доказательства напоминают об этом людям, забывшим о своей бренности, и
заставляют их от простирающихся на целую вечность замыслов обратиться
взглядом к смерти. - Ты спрашиваешь, к чему такое начало? - Ведь ты знал
Корнелия Сенециона, римского всадника, человека блестящего и услужливого; он
пробился своими силами, начав с малого, и перед ним уже открыт был пологий
путь к остальному. (2) Ибо достоинство растет скорее, чем возникает. И
деньги, едва вырвавшись из бедности, долго мешкают поблизости от нее. А
Сенецион подошел вплотную к богатству, к которому вели его два
способствующих успеху свойства: уменье приобретать и уменье беречь, - а из
них и одно может сделать любого богачом (3) И вот этот человек, весьма
воздержный и заботившийся о теле не меньше, чем об имуществе, утром по
обыкновению побывал у меня. потом весь день до вечера просидел у постели
безнадежно больного друга, потом весело поужинал, - а вечером захворал
быстротечною болезнью - перепончатой жабой, которая сдавила ему горло так,
что он дышал, да и то с трудом, только до рассвета. Так он и отошел, спустя
несколько часов после того, как сделал все, что положено здоровому и
крепкому. (4) Он, пускавший деньги в оборот по морю и по суше, он, не
оставлявший без вниманья ни одного источника прибыли и уже подбиравшийся к
откупам, был унесен из самой гущи ладившихся дел, в разгаре охоты за
деньгами.
Груши теперь, Мелибей, прививай, рассаживай лозы!1
Как глупо строить расчеты на весь свой век, не владея даже завтрашним
днем! Какое безумство - сегодня надеяться на далекое будущее! - "Я куплю, я
построю, я дам взаймы и стребую, я получу эти должности, - а потом, усталый
и пресыщенный, проведу на покое старость". - (5) Поверь мне, даже у
счастливцев будущее неверно. Никто не должен ничего сулить себе: даже то,
что мы держим, ускользает из рук, и вот этот час, уже пойманный нами, случай
может оборвать. Время катится - по установленному закону, но темным путем;
что мне до будущего природы, которое ясно, когда мое будущее неясно? (6) Мы
рассчитываем, объездив чужие берега в долгом плаванье, много спустя
вернуться на родину, рассчитываем на позднюю награду за военную службу и
лагерные труды, на управленье провинцией, на восхожденье от должности к
должности, - смерть же стоит рядом, а так как мы думаем о ней только по
поводу чужой кончины, нам напоминают о том, что люди смертны, все новыми
примерами, хоть мы и будем помнить их, только пока они перед глазами. (7)
Сегодня случилось то, что может случиться каждый день, - и есть ли что
глупее, чем удивляться этому? Всем нам неумолимая неизбежность судеб
поставила некий предел, но никто из нас не знает, близко ли он. Настроим же
душу так, словно мы дошли до конца; не будем ничего откладывать, чтобы
всякий день быть в расчете с жизнью. (8) Величайший изъян жизни - вечная ее
незавершенность из-за нашей привычки откладывать со дня на день. Кто каждый
вечер заканчивает дело своей жизни, тому время не нужно. Между тем нужда в
нем родит страх и жажду будущего, истачивающую душу. Нет ничего более
жалкого, нежели сомненья в том, чем кончится наступающий день. Сколько бы и
что бы нам ни предстояло, тревожный дух будет мучиться неизъяснимым страхом
2. (9) Как избежать этих треволнений? Нужно одно: чтобы наша жизнь не
рвалась вперед, чтобы она была сосредоточена, - ибо у кого настоящее уходит
впустую, тот и зависит от будущего. А когда я расквитался с са мим собой,
когда спокойный дух знает, что день и век - одно и то же, тогда он смотрит
свысока на все дни и дела, которые наступят, и с громким смехом думает о
череде времен. Разве страшны изменчивость и непостоянство случая, если ты
заведомо спокоен перед неведомым? (10) Так что спеши-ка жить, мой Луцилий, и
каждый день считай за целую жизнь. Кто приладился жить так, для кого каждый
вечер - конец жизни, тот не знает страха. Кто живет надеждой, тот упускает
ближайшее время, - а тогда на него нападают жадность и жалкий, делающий
жалким все вокруг страх смерти. Вот откуда взялась постыдная молитва
Мецената, в которой он не отказывается ни от расслабленности, ни от
уродства, ни даже от пытки - лишь бы среди этих бедствий ему продлили жизнь:
(11) Пусть хоть руки отнимутся, Пусть отнимутся ноги, Спину пусть
изувечит горб, Пусть шатаются зубы, Лишь бы жить, и отлично все! Даже если и
вздернут На крест, - жизнь сохраните мне!
(12) Он желает себе худшего, что только может случиться, и молит о
продлении пытки, как о жизни! Я счел бы самым презренным любого, кто хотел
бы жить вплоть до пытки. А он говорит: отними у меня руки и ноги, лишь бы в
расслабленном, бесполезном теле осталось дыханье; изувечь меня, но только
прибавь чудовищному уроду хоть немного времени; вздерни меня на крест,
заставь сесть на кол 3, - стоит зажать свою рану и висеть распятым, лишь бы
оттянуть самое лучшее среди бедствий - конец муки; стоит сохранить душу,
чтобы дольше с нею расставаться! Что пожелать такому, как не благосклонности
богов? (13) Разве другого хочет позорная изнеженность этих стихов? Эта
сделка с безумной трусостью? Это гнусное выклянчиванье жизни? Можно ли
подумать, что ему когда-то Вергилий читал:
Так ли гибель страшна?
4 Он желает себе худших бедствий и жаждет того, что тяжелее всего
вынести: чтобы они тянулись и не прекращались. Ради какой награды? Ради чуть
более долгой жизни. Но разве долго умирать значит жить? (14) Неужто найдется
такой, кто предпочтет хиреть в пытках, терять один за другим члены тела,
расставаться с душою по капле вместо того, чтобы сразу испустить ее? Неужто
хоть кто-нибудь, будучи приведен к позорному дереву и уже прежде
расслабленный, уже изувеченный, со вспучившейся горбом спиной и грудью, еще
до креста имевший тысячу причин умереть, захочет продлением пыток продлить
жизнь? Вот и спорь теперь с тем, что неизбежность смерти - великое
благодеянье природы! ( 15) Многие готовы вытерпеть и кое-что похуже, готовы
предать друга, чтобы жить подольше, собственноручно отдать на растление
детей, чтобы только глядеть на свет - свидетель стольких злодеяний. Нужно
избавиться от жажды жизни и заучить одно: безразлично, когда случится с
тобою то, что все равно когда-нибудь случится. В жизни важно благо, а не
долгий век; и нередко в том и благо, что он короток. Будь здоров.
Письмо СII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Как тот, кто будит нас и прерывает приятное сновиденье, нам в
тягость (ведь он отнимает наслаждение, хоть и мнимое, но по действию своему
равное настоящему), так и твое письмо испортило мне настроенье, оторвав от
самых подходящих для меня мыслей, которым я отдавался, готовый, если будет
можно, пойти и дальше. (2) Я тешился изысканиями о бессмертии души и даже,
клянусь, рад был верить в него. Да, я легко вверялся мнениям великих людей,
скорее посуливших, чем доказавших эту желанную возможность. Вот я и
предавался прекрасной надежде, и уже сам себе был несносен, и презирал уже
остаток моей одряхлевшей жизни, готовясь перейти в бесконечное время и стать
хозяином вечности, - и вдруг пришло твое письмо и разбудило меня, лишив
красивого сновиденья. Впрочем, разделавшись с тобою, я снова его потребую и
выкуплю. (3) В начале письма ты утверждаешь, будто я не довел до ясности то
рассужденье, где пытался доказать, что посмертное признанье есть благо, как
утверждают наши. Я-де не опроверг возражения, гласящего, что не бывает блага
из отдельных частей, признанье же именно таково. (4) То, о чем ты, Луцилий,
спрашиваешь, относится к тому же рассужденью, но к другому разделу, потому я
и оставил в стороне не только это, но и еще нечто, относящееся к нему же. Ты