их это неистовство: страсть, стоит ей перейти естественную меру, непременно
теряет и всякую меру. Все желания имеют предел, кроме суетного и рожденного
похотью: ему предела нет. (6) Необходимое измеряется пользой, излишнему где
найдешь границу? Так и погружаются в наслаждения, без которых, когда они
вошли в привычку, уже нельзя жить. Поэтому нет несчастнее зашедших так
далеко, что прежде излишнее становится для них необходимым. Наслаждения уже
не тешат их, а повелевают ими, они же - и это худшее зло! - любят свое зло.
Тот дошел до предела несчастья, кого постыдное не только услаждает, но и
радует. Нет лекарства для того, у кого пороки стали нравами. Будь здоров.

Письмо XL
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Спасибо за то, что так часто мне пишешь, не упуская единственного
способа показаться мне на глаза. Стоит мне получить от тебя письмо - и мы
тотчас же снова вместе. Если нам приятны изображения отсутствующих друзей,
напоминающие о них и умеряющие тоску разлуки пустым и обманчивым утешением,
то насколько приятнее письма, хранящие живой след далеких друзей, живые
пометы их руки! Это она, отпечатлевшись в письме, приносит ту радость, что
отрадней всего при встрече, - радость узнавания. (2) Ты пишешь мне, что
слышал философа Серапиона, когда он к вам туда причалил. "Он обычно
извергает слова с такой скоростью, что они у него не льются, а теснятся и
толкаются, так как их больше, чем может произнести один голос". По-моему,
это плохо для философа, чья речь, как и жизнь, должна быть размеренной, а
все, что второпях несется вперед, лишено порядка. У Гомера пылкая речь,
когда слова сыплются без перерыва, как снег, приписана оратору, речь же
старца льется плавно и слаще меда '. (3) Запомни, что стремительный напор и
многословие больше пристали бродячему говоруну, чем толкующему о предметах
серьезных и важных и тем более поучающему. У него, я думаю, слова не должны
ни падать по капле, ни мчаться, ни заставлять нас прислушиваться, ни
сыпаться нам в уши. Ведь бедность и худосочие тоже притупляют внимание
слушателей, которым надоедает медлительность и прерывистость, - хотя то,
чего приходится ждать, удерживается легче, чем пролетающее мимо. Ведь
говорится, что люди передают ученикам знания, - но что уносится прочь, того
не передашь. (4) Подумай и о том, что речь, цель которой - истина, должна
быть простой и безыскусной, между тем как в речах перед народом нет ни слова
истины: их цель - взбудоражить толпу, мгновенно увлечь неискушенный слух,
они уносятся, не давая над собою подумать. Но как может направлять других
то, что само не подчинено правилам? Неужто речь, произнесенная ради
излечения души, не должна в нас проникнуть? Лекарства не помогут, если не
задержатся в теле. (5) Кроме того, в такой речи немало пустого и суетного,
шуму в ней больше, чем силы. Нужно умерить мои страхи, унять раздражение,
рассеять заблуждения, нужно обуздать расточительность, искоренить алчность.
Разве удастся это сделать на лету? Какой врач лечит больных мимоходом? Да
что тут! Даже и удовольствия не доставляет этот треск без разбору сыплющихся
слов! (6) Точно так же, как довольно однажды познакомиться с тем, что
казалось невероятным, больше чем достаточно один раз услыхать этих умельцев.
Чему захочешь у них учиться, в чем подражать им? Какое мненье составишь о
душе того, чья беспорядочная речь несется без удержу? (7) Бегущие под уклон
останавливаются не там, где наметили, вес тела увлекает их с разбегу дальше,
чем они хотели, - и так же быстрая речь себе не подвластна и не пристала
философии, которая должна не бросать слова на ветер, а вкладывать их в душу
и потому идти шаг за шагом. - (8) "Что ж, ей никогда и голоса не возвысить?"
- Почему же? Но пусть сохраняет достоинство, с которым эта неистовая,
чрезмерная сила несовместима. Пусть силы ее будут велики, но сдержанны,
пусть речь ее будет неиссякаемой струей, а не дождевым потоком. По-моему,
едва ли и оратору позволительна такая неудержимая, не ведающая законов
скорость речи. Как уследить за нею судье, подчас неопытному и несведущему?
Пусть оратор, даже когда его увлекает или желание блеснуть, или не властная
над собою 2 страсть, говорит не быстрей и не больше, чем могут выдержать
уши. (9) Ты правильно сделаешь, если не будешь обращать внимания на тех,
кому важно, сколько сказано, а не как сказано, и предпочтешь, если
понадобится, говорить, как Публий Виниций. - "Как это?" - На вопрос, как
говорил Виниций, Азеллий отвечал: "В растяжку". А Гемин Варий говорил:
"Почему вы называете его красноречивым, не понимаю: он и трех слов не может
связать" 3. Почему же ты не желаешь говорить, как Виниций? (10) Пусть и тебя
прервет какой-нибудь невежа, как Виниция, которому крикнули из-за того, что
он отрывал одно слово от другого, будто не говорил, а диктовал: "Говори!
Скажешь ты когда-нибудь или нет?" Ведь, я думаю, мчаться, как Квинт Гатерий
4, знаменитейший в свое время оратор, не станет ни один человек в здравом
уме. Гатерий не сомневался, не делал пауз, а раз начав, несся до конца. (11)
Есть вещи, которые, по-моему, одному народу подходят больше, другому меньше.
У греков такая вольность была бы терпима, а мы и на письме привыкли
разделять слова точками. Даже наш Цицерон, с которым так высоко поднялось
римское красноречие, не был рысаком. Римская речь чаще озирается,
задумывается и позволяет о себе подумать. (12) Фабиан, человек, отличавшийся
и безупречной жизнью, и знаниями, и красноречием (которому принадлежит
последнее место), когда вел рассуждения, говорил легко, но не скоро, так что
речь его, можно сказать, отличалась плавностью, а не быстротой. Я не
возражаю, если мудрый обладает и этим достоинством, но не требую, чтобы он
говорил без запинки: по мне важнее, чтобы речь была хорошо произнесена,
пусть и не так плавно. (13) Я тем более хочу отпугнуть тебя от этой напасти;
ведь если она пристанет к тебе, значит, ты наверняка потерял стыд, разучился
краснеть и перестал себя самого слушать. Ибо этот поток, за которым даже ты
не следишь, несет много такого, что тебе самому потом захочется взять назад.
Но, повторяю, к тебе эта напасть не пристанет, если ты не потеряешь совесть.
Кроме того, нужно ежедневно упражняться и отдавать свое усердие сначала
предметам, а потом словам. (14) А им тоже нельзя давать воли, пусть даже они
придут сами и потекут без всякого твоего труда: мудрецу приличествует не
только скромная осанка, но и сжатая, сдержанная речь. А итог всех итогов
таков: приказываю тебе говорить медленно! Будь здоров.

Письмо LIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) На что только меня не уговорят, если уж уговорили плыть морем!
Отчалил я в затишье, но небо было в тяжелых серых тучах, которые непременно
должны разразиться либо дождем, либо ветром. Все же я думал, хотя погода
ненадежна и грозит ненастьем, мне удастся проскользнуть, благо от твоей
Партенопеи до Путеол немного миль. Итак, чтобы уйти побыстрее, я направился
через открытое море прямо к Несиде1, срезав все излучины. (2) Едва мы
отплыли настолько, что было уже все равно, вперед ли идти или назад, как
подкупившая меня гладь исчезла: бури еще не было, но море взволновалось, а
потом зыбь пошла чаще. Я стал просить кормчего высадить меня где-нибудь на
берегу. Он же говорил, что на здешних скалистых берегах нету стоянок и что
не так страшна буря, как суша. (3) Но я слишком мучился, чтобы думать об
опасности: меня изводила тошнота, слабая и безысходная, которая, взбаламутив
желчь, не позволяет еще ее извергнуть. Я пристал к кормчему и заставил его,
хочет не хочет, плыть к берегу. Когда мы подошли, я не стал ждать, пока мы
выполним наставления Вергилия 2, чтобы
Носом в простор корабли повернулись,
или чтобы
С носа якорь слетел,
но, вспомнив мое искусство, бросился в море, как подобает старому
любителю холодных купаний, в плотной одежде. (4) Подумай сам, чего только я
не натерпелся, пока полз через утесы, пока искал дорогу, пока прошел ее! Я
понял, что моряки недаром боялись суши. Просто невероятно, сколько я вынес,
не имея сил выносить самого себя! Знай, Улисс был от рожденья обречен гневу
моря: не потому, что всюду шел ко дну, а потому, что страдал морской
болезнью. И я, если мне придется куда-нибудь плыть, доберусь до места на
двадцатый год3. (5) Едва я привел в порядок желудок, который - ты знаешь сам
- не избавился от тошноты, избавившись от моря, едва восстановил силы
умащеньем, как стал думать про себя вот о чем. До чего же легко мы забываем
о своих изъянах, и телесных, хоть они часто о себе напоминают, и, конечно,
тех, которые тем глубже скрыты, чем они больше. (6) Легкий жар может
обмануть, но когда он поднимется и начнется настоящая лихорадка, она у
самого твердого и терпеливого вырвет признание. Ноги болят, в суставах
немного колет - мы это скрываем, говорим, что подвернули щиколотку или
перетрудили каким-нибудь упражнением. Пока хворь сомнительна и только
подкрадывается, мы ищем ей имя, но когда болезнь начнет раздувать щиколотки
опухолями и сделает обе ноги правыми, то тут поневоле признаешь, что это
подагра. (7) А с теми болезнями, что поражают душу, все обстоит наоборот:
каждый, чем больше ими страдает, тем меньше это чувствует. И удивляться тут,
милый мой Луцилий, нечему. Кто спит неглубоко и в дремоте видит какие-то
образы, тот иногда во сне понимает, что спит, а тяжелый сон прогоняет даже
сновидения, и душа так глубоко в него погружается, что сама себя забывает.
(8) Почему никто не признается в своих пороках? Потому что тонет в них и
сейчас. Рассказывать сны - дело бодрствующего; признать свои пороки -
признак выздоровления. Проснемся же, чтобы изобличить наши заблужденья. Но
разбудит нас только философия, только она заставит нас стряхнуть тяжелый
сон. Посвяти ей всего себя: она достойна тебя, а ты достоин ее. Устремитесь
же друг другу в объятия! Смело и открыто откажись от всех остальных дел!
Философией нельзя заниматься урывками. (9) Если бы ты заболел, то оставил бы
домашние заботы, забыл о судебных делах и никого не считал стоящим того,
чтобы пойти за него ходатаем даже в дни облегчения. Ты делал бы все, чтобы
поскорей избавиться от болезни. Так разве теперь ты занят другим? Оставь же
все, что тебе мешает, добудь себе досуг: кто занят, тот не достигнет
благомыслия! В руках философии - царская власть; она распоряжается твоим
временем, а не ты уделяешь ей час-другой. Она не есть нечто побочное, - она
есть главное; она - повелительница, ей и приказывать. (10) Александр ответил
на предложение какого-то города4 отдать ему часть земли и половину богатств:
"Я пришел в Азию не затем, чтобы брать, сколько вы дадите; это вы будете
иметь столько, сколько я вам оставлю". Так и философия говорит прочим
занятиям: "Я не желаю, чтобы мне доставалось то время, которое останется от
вас, - это вы получите столько, сколько я на вас отпущу". (11) Отдай ей все
мысли, не разлучайся с нею, чти ее - и ты сразу увеличишь разрыв между тобою
и остальными. Намного обогнав всех смертных, ты ненамного отстанешь от
богов. Ты спросишь, в чем будет между вами разница? - Они долговечнее тебя.
Но ведь, право, нужно быть великим искусником, чтобы в ничтожно малое
вместить все. Для мудрого его век так же долог, как для богов - вечность. А
кое в чем мудрец и превосходит бога: тот избавлен от страха благодаря
природе, а этот - благодаря себе самому. (12) И это очень немало - при
человеческой слабости обладать бесстрашием бога! Трудно поверить, какова
сила философии и способность отбить всякую случайную силу. Никакое оружие не
вонзается в ее тело: она защищена и неуязвима. Одни копья она затупляет и,
словно легкие стрелы, отражает широким своим одеяньем, другие отбрасывает и
даже посылает в того, кто их метнул. Будь здоров.

Письмо LIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Долгий отпуск дала мне внезапно налетевшая хворь. - "Что за хворь?"
- спросишь ты, и не без причины: ведь нет болезни, с которой я не был бы
знаком. Но один недуг словно бы приписан ко мне; не знаю, зачем называть его
по-гречески, если к нему вполне подходит слово "удушье". Начинается оно
сразу, подобно буре, и очень сильно, а примерно через час прекращается. Кто
же испускает дух долго? (2) Я прошел через все, что мучит тело и грозит ему
опасностью, но ничего тяжелее, по-моему, нет. Почему? Всем остальным, каково
бы оно ни было, мы болеем, а тут отдаем душу. Из-за этого врачи и называют
такую хворь "подготовкой к смерти". Ведь однажды дух сделает то, что
пытается сделать так часто. (3) Ты думаешь, я пишу тебе так весело оттого,
что избегнул смерти? Радоваться окончанию приступа, словно выздоровлению,
было бы глупее, чем, получив отсрочку, мнить себя выигравшим тяжбу. А я,
даже задыхаясь, не переставал успокаивать себя радостными и мужественными
мыслями. (4) "Что же это такое, - говорил я, - почему смерть так долго ко
мне примеривается? Пусть уж сделает свое дело! Я-то давно к ней примерился".
- Ты спросишь, когда. - Прежде чем родился. Смерть - это небытие; но оно же
было и раньше, и я знаю, каково оно: после меня будет то же, что было до
меня. Если не быть - мучительно, значит, это было мучительно и до того, как
мы появились на свет, - но тогда мы никаких мук не чувствовали. (5) Скажи,
разве не глупо думать, будто погашенной светильне хуже, чем до того, как ее
зажгли? Нас тоже и зажигают, и гасят: в промежутке мы многое чувствуем, а до
и после него - глубокая безмятежность. Если я не ошибаюсь, Луцилий, то вот в
чем наше заблуждение: мы думаем, будто смерть будет впереди, а она и будет,
и была. То, что было до нас, - та же смерть. Не все ли равно, что
прекратиться, что не начаться? Ведь и тут и там - итог один: небытие. (6) С
такими ободряющими речами (конечно, безмолвными: тут не до слов!) я
непрестанно обращался к себе, потом понемногу одышка, которая уже переходила
в хрип, стала реже, успокоилась и почти прекратилась. Несмотря на это, дышу
я и сейчас не так, как положено природой: я чувствую, как дыханье
прерывается и застревает в груди. Ну да ладно, лишь бы не вздыхать из
глубины души! (7) Обещаю тебе одно: в последний час я не задрожу - ведь я к
нему готов и даже не помышляю о целом дне. Воздавай хвалы и подражай тому,
кому не тяжко умереть, хоть жизнь его и приятна. А велика ли доблесть уйти,
когда тебя выбрасывают за дверь? Впрочем, и тут есть доблесть: если ты
будешь выброшен так, будто сам уходишь. Поэтому мудрого выбросить за дверь
невозможно: ведь выбросить значит, прогнать оттуда, откуда уходишь против
воли. А мудрый ничего не делает против воли и уходит из-под власти
необходимости,. добровольно исполняя то, к чему она принуждает. Будь здоров.

Письмо LV
Сенека приветствует Луцилия!
(1).Я как раз вернулся с прогулки в носилках; впрочем, если бы я
столько же прошел пешком, усталость была бы не больше. Когда тебя подолгу
носят, это тоже труд и, видно, еще более тяжелый из-за своей
противоестественности. Природа дала нам ноги, чтобы мы сами ходили, и глаза,
чтобы мы сами глядели. Изнеженность обрекла нас на бессилие, мы не можем
делать то, чего долго не хотели делать. (2) Однако мне необходимо было
встряхнуться, для того ли, чтобы растрясти застоявшуюся в горле желчь, или
для того, чтобы по какой-то причине стеснившийся в груди воздух разредился
от качания носилок. И я чувствовал, что оно мне помогает, и поэтому долго и
упорно двигался туда, куда манила меня излучина берега между усадьбой
Сервилия Ватии и Кумами, узкого, словно дорога, и сжатого между морем и
озером1. После недавней бури песок был плотный, потому что, как ты знаешь,
частый и сильный прибой разравнивает его, а долгое затишье разрыхляет, так
как уходит вся связывающая песчинки влага. (3) По привычке я стал озираться
вокруг, не найдется ли чего такого, что пошло бы мне на пользу, и взгляд мой
упал на усадьбу, когда-то принадлежавшую Ватии. В ней он, богатый, как
бывший претор, и ничем, кроме безделья, не знаменитый, состарился,
почитаемый за одно это счастливцем. Ибо всякий раз, когда кого-нибудь топила
дружба с Азинием Галлом2, либо вражда, а потом и приязнь Сеяна3 (и задевать
его, и любить было одинаково опасно), люди восклицали: "О Ватия, ты один
умеешь жить!" А он умел не жить, а прятаться. (4) Ведь жить свободным от дел
и жить в праздности - не одно и то же. При жизни Ватии я не мог пройти мимо
этой усадьбы и не сказать: "Здесь покоится Ватия". Но философия, мой
Луцилий, внушает такое почтение и священный трепет, что даже сходство с нею,
пусть и ложное, привлекает людей. Человека, свободного от дел, толпа считает
добровольно уединившимся, безмятежным, независимым и живущим для себя, между
тем как все эти блага никому, кроме мудреца, не доступны. (5) Этот, живущий
в тревоге, неужто умеет жить для себя? И, самое главное, умеет ли он вообще
жить? Кто бежит от дел и людей, неудачливый в своих желаниях и этим
изгнанный прочь, кто не может видеть других более удачливыми, кто прячется
из трусости, словно робкое и ленивое животное, тот живет не ради себя, а -
куда позорнее! - ради чрева, сна и похоти. Кто живет ни для кого, тот не
живет и ради себя. Но постоянство и упорство в своем намерении - вещи такие
замечательные, что и упорная лень внушает уважение. (6) О самой усадьбе не
могу ничего написать тебе наверняка: я знаю только ее лицевую сторону и то,
что видно проходящим мимо. Там есть две пещеры, просторнее любого атрия,
вырытые вручную ценой огромных трудов; в одну солнце не заглядывает, в
другой оно до самого заката. Платановую рощу делит на манер Еврипа4 ручей,
впадающий и в море, и в Ахерусийское озеро. Рыбы, что кормится в ручье,
хватало бы вдосталь и для ежедневного лова, однако ее не трогают, если можно
выйти в море; когда же буря дает рыбакам отпуск, то нужно только протянуть
руку за готовым. (7) Самое большое преимущество усадьбы в том, что от Бай
она отделена стеной и, наслаждаясь всем, что есть там хорошего, не знает
тамошних неудобств. Эти лучшие ее свойства я знаю сам и полагаю, что она
годится на все времена года. Ведь ее овевает Фавоний 5, который она даже
отнимает у Бай, принимая его на себя. Видно, Ватия был неглуп, если выбрал
это место, чтобы жить в безделье и старческой лени. (8) Но место не так уже
способствует спокойствию; наша душа делает для себя каждую вещь такой или
иной. Я видел опечаленными обитателей веселых и приятных усадеб, видел
живущих в уединении, которые не отличались от самых занятых. Поэтому не
думай, будто тебе живется не очень уютно оттого, что ты далеко от Кампании.
Да и далеко ли? Достигни этих мест мыслями! (9) Можно общаться и с
отсутствующими друзьями так часто и так долго, как тебе самому угодно. В
разлуке мы еще больше наслаждаемся этим общением, прекрасней которого нет
ничего. Жизнь рядом делает нас избалованными, и хотя мы порой вместе сидим,
вместе гуляем и беседуем, но, разойдясь порознь, перестаем думать о тех, с
кем только что виделись. (10) Потому и должны мы переносить разлуку
спокойно, что каждый подолгу разлучен даже с теми, кто близко. Во-первых,
считай ночи, проведенные врозь, затем - дела, у каждого свои, потом
уединенные занятия, отлучки в загородные, - и ты увидишь, что пребывание на
чужбине отнимает у нас не так много. (11) Друг должен быть у нас в душе, а
душа всегда с нами: она может хоть каждый день видеть, кого захочет. Так что
занимайся со мною, обедай со мною, гуляй со мною. Мы жили бы очень тесно,
если бы хоть что-нибудь было недоступно нашим мыслям. Я вижу тебя, Луцилий,
я даже слышу тебя, я так близко к тебе, что сомневаюсь, не слать ли тебе
вместо писем записки. Будь здоров.

Письмо LVI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Пусть я погибну, если погруженному в ученые занятия на самом деле
так уж необходима тишина! Сейчас вокруг меня со всех сторон - многоголосый
крик: ведь я живу над самой баней. Вот и вообрази себе все разнообразие
звуков, из-за которых можно возненавидеть собственные уши. Когда силачи
упражняются, выбрасывая вверх отягощенные свинцом руки, когда они трудятся
или делают вид, будто трудятся, я слышу их стоны; когда они задержат
дыханье, выдохи их пронзительны, как свист; попадется бездельник, довольный
самым простым умащением, - я слышу удары ладоней по спине, и звук меняется
смотря по тому, бьют ли плашмя или полой ладонью. А если появятся игроки в
мяч и начнут считать броски, - тут уж все кончено. (2) Прибавь к этому и
перебранку, и ловлю вора, и тех, кому нравится звук собственного голоса в
бане. Прибавь и тех, кто с оглушительным плеском плюхается в бассейн. А
кроме тех, чей голос, по крайней мере, звучит естественно, вспомни про
выщипывателя волос, который, чтобы его заметили, извлекает из гортани
особенно пронзительный визг и умолкает, только когда выщипывает кому-нибудь
подмышки, заставляя другого кричать за себя. К тому же есть еще и пирожники,
и колбасники, и торговцы сладостями и всякими кушаньями, каждый на свой лад
выкликающие товар. - (3) Ты скажешь мне: "Ты железный человек! Ты, видно,
глух, если сохраняешь стойкость духа среди всех этих разноголосых нестройных
криков, между тем как нашего Криспа1 довели до могилы чересчур усердные
утренние приветствия". Нет, клянусь богом, я обращаю на этот гомон не больше
внимания, чем на плеск ручья или шум водопада, - хоть я и слышал про
какое-то племя, которое перенесло на другое место свой город только из-за
того, что не могло выносить грохот нильского переката. (4) По-моему, голос
мешает больше чем шум, потому что отвлекает душу, тогда как шум только
наполняет слух и бьет по ушам. К числу тех, что шумят, не отвлекая меня, я
отношу проезжающие мимо повозки, и плотника в моем доме, и кузнеца по
соседству, и того, кто у Потной меты2, пробуя дудки и флейты, хоть и кричит,
но не поет. (5) При этом звук, то и дело прерывающийся, тяготит меня больше,
чем непрерывный. Но я уже так закалился, что мог бы слушать даже начальника
над гребцами, когда он противным голосом отсчитывает такт. Ведь я принуждаю
мой дух сосредоточиться на себе и ни на что внешнее не отвлекаться. Пусть за
дверьми все шумит и гремит, - лишь бы внутри не было смятения, лишь бы не
ссорились между собой вожделение и страх, не затевали распрю и не мучили
друг друга расточительность и скупость. Пусть по всей округе тишина - много
ли нам в ней пользы, если наши страсти бушуют?
(6) Ночь утишила все и мирный покой даровала. . .3
Это ложь! Нет мирного покоя, кроме того, который даруется нам разумом:
ночь не устраняет наши тяготы, а усугубляет их ощущенье и заменяет одни
тревоги другими. Ведь и сновидения спящих бывают не менее бурными, чем их
дни. Подлинна только та безмятежность, чей корень - совершенство духа. (7)
Взгляни на него: безмолвие просторного дома манит к нему сон, его слух не
будет потревожен ни единым звуком, ибо вся толпа рабов молчит и только на
цыпочках приближается к спальне. А он ворочается с боку на бок, стараясь
среди огорчений поймать хоть легкую дрему, и, ничего не слыша, жалуется,
будто слышит. (8) Какая тут, по-твоему, причина? Шум у него в душе: ее нужно
утихомирить, в ней надо унять распрю; нельзя считать ее спокойной только
потому, что тело лежит неподвижно. Иногда и в покое нам нет покоя. Поэтому
нужно проснуться и взяться за дела или занять себя благородными искусствами
всякий раз, когда начинает нас одолевать лень, которая сама себе в тя гость.
(9) Великие полководцы, когда замечают плохое повиновение у солдат, усмиряют
их трудом и держат в узде походами. Кто занят, у того нет времени на
озорство; и вернее верного то, что дело искореняет пороки, порожденные
бездельем. Часто мы уходим в тень - по-видимости из-за того, что нам
опостылели общественные дела и претит наше положение, не сулящее удачи и
неблагодарное, но в уединении, куда загнали нас страх и усталость, порой
вновь крепнет честолюбие. Значит, оно оставило нас не потому, что было
искоренено, а потому что утомилось и было подавлено не слишком ему
благоприятными обстоятельствами. (10) То же самое и страсть к роскоши:
иногда она по-видимости отступает, а потом опять донимает мнимых сторонников
воздержности и посреди приступа бережливости тянется к покинутым, но не
преданным осуждению удовольствиям, - тянется скрытно и оттого еще сильнее.
Ведь не так опасны пороки, не скрытые от глаз; даже больные идут к
выздоровлению, если болезнь прорвалась из глубины и обнаружила всю свою
силу. Знай, что и скупость, и честолюбие, и другие недуги человеческого духа
пагубнее всего тогда, когда прячутся под личиной здоровья. (11) Мы только
кажемся спокойными. Вот если мы будем чистосердечны, если протрубим
отступление, если научимся презирать внешний блеск, то, как я сказал, нас
уже ничто не отвлечет, никакие хоры человеческих или птичьих голосов не
прервут наших благих размышлений, стойких и неизменных. (12) Слишком легок и
не сосредоточен еще на самом себе дух того, кого любой голос и случайный
звук заставляют насторожиться. Значит, есть в нем тревога и ранее возникший
страх, которые и будоражат любопытство. Как говорит наш Вергилий,
Я, кто недавно ни стрел, летевших в меня, не боялся, Ни бессчетных
врагов, толпой мне путь преграждавших, Ныне любых ветерков, любого шума
пугаюсь: Страшно за ношу мою и за спутника страшно не меньше.
4 (13) Первый - это мудрец, которого не пугают ни занесенные копья, ни
сшибающиеся мечи тесно сплоченных отрядов, ни грохот разрушаемого города;
второй же - человек неискушенный, он боится за свое добро и пугается всякого