Страница:
- "Дипло-матия"!.. - передразнил Лузга. - Почем мы с вами знаем, что там дипломатия?.. Говорено уж, не бойтесь!.. Приказано, и готово!
От него пахло вином, и очень широкие стал он делать шаги, длинноногий, так что капитан Целованьев, не поспевая, зарычал на него:
- И-иррой!.. Куда устремился так?.. Поспеешь!
Но из Архиерейского переулка вынесся галопом на своем Арабчике батальонный первого батальона Мышастов, на скаку крикнул им:
- Поспе-ша-ай!.. Эй!..
И пропал в ночи, только подковы Арабчика отчетливо шлепались о камни.
Лузга бросил назад Целованьеву:
- Чуешь, где ночуешь? - еще круче заломил фуражку и пошел форсированным, так что Древолапов приземистый едва за ним поспевал.
И чем ближе подходил Иван Васильич с пыхтящим капитаном к казармам, тем гуще отовсюду валили офицеры, и в казармах еще с подходу была большая суета: краснели ярко окна и доносился гул.
А капитан Политов, черный, похожий на грека, говоривший всегда громко и уверенно, высказал свою догадку, внезапно озарившую его мозг:
- Неприятель с моря - матросня, не иначе!.. Какой-нибудь новый Шмидт-лейтенант!.. Ходили же мы на них в пятом году!.. Почему не так?
- Ах, чепуха какая! - поморщился Иван Васильич.
- Почему чепуха?
- Не может быть, господа!
- Почему не может?
- Сколько угодно!
- От таких жди!
Перед самыми воротами казармы нескольким уже показалось просто это и понятно: появился там в Черноморском флоте новый лейтенант Шмидт, занял крепость и наступает с моря.
И когда говорил Иван Васильич:
- Все-таки господа... крепостные батареи... Морские орудия... Гул какой-нибудь был бы слышен... И городовой бы уж наверное знал!
- Во-первых, ничего не будет сюда слышно, - объясняли ему, - затем сообщение прервали...
- Внезапное нападение... что ж вы хотите?
- Пропаганда бы только была, а то в один час все сделают... Самое важное - пропаганда!
Иван Васильич вспомнил Иртышова и своего Колю, которого, предупредивши его, пошла сегодня куда-то выручать Еля и пропала сама, вспомнил ее тщательную Греческую прическу и жертвенный вид за обедом - и замолчал.
Казарма гудела.
Солдаты метались.
На широком мощенном булыжниками дворе со всех сторон стукотня каляных сапог и крики:
- Стройсь!.. Рравняйсь!..
Офицеры подходили к ротам, собираемым фельдфебелями, и не здоровались; со стороны цейхгаузов ярился простуженный бас полковника Черепанова. Каптенармусы и артельщики бежали оттуда по ротам с ящиками патронов.
- Заряжать винтовки?
- Не приказано!.. В подсумок!
- По скольку обойм?..
- По скольку обоймов!.. Тебя спрашивают?.. Что мечешься?
- По три... або по четыре!.. Мабуть, по три!
- Котелки просмотри во второй шеренге!
- Кто с саперными лопатками - шаг вперед!
- Поручик Глазков!.. Есть поручик Глазков?..
- Поручика Глазкова до командира полка-а!
- Зачем поручика Глазкова?
- Не могу знать!
- Где у тебя, черта, второй подсумок?.. Второй подсумок где?
- Да это и пояс не мой... Ребята, у кого мой пояс?
- Шинеля застегай!.. Та-ам, на левом фланге!
- По порядку номеров рассчитайсь!
Зачем-то музыкантская команда, с капельмейстером Буздырхановым из бахчисарайских цыган, тоже строилась рядом с околотком; кто-то, продувая медную трубу, на свету из окна резко блеснувшую, рявкнул совсем некстати, и на кого-то кричал надтреснуто слабогрудый Буздырханов:
- Я тебе двадцать разов говорил, мерзавец ты этакий!..
Со стороны канцелярии донеслась команда казначея Смагина:
- Писаря, равняйсь!
А вблизи какой-то бойкий солдат в строю ахнул:
- Ах, смертушка, - концы света!.. И писарей потревожили!
Большой полковой козел Васька, белый, заанненской породы, очень старый и жирный, обеспокоенный тем, что обозных лошадей вывели с конюшни, недоуменно бегал, поскрипывая, нырял то туда, то сюда между ротами и блеял вопросительно, а солдаты отзывались ему:
- На неприятелев, Вась!
- С четвертой ротой!
- Лезь в восьмую!.. Второй батальон не подгадит!
И даже к Ивану Васильичу метнулся было козел, мекнул жалобно и прыгнул в тень.
Весь огромный двор казарм слоился от красноватых лучей из окон.
Трехэтажные корпуса кругом, каменные, очень прочные, днем светло-зеленые, теперь серые, усиленно жили и стучали всеми своими лестницами. Иван Васильич зашел было в околоток, но там классный фельдшер Грабовский, губернский секретарь по чину, мужчина с роскошными усами и изысканных манер, сказал ему, что младший врач Аверьянов пошел в обоз, что в околотке вообще нечего делать, что тут достаточно дневального, а там лазаретные линейки, санитарные линейки, аптечные двуколки, и надобно проверить.
И когда вышли вдвоем из околотка на двор, очень зычная раздалась около команда подполковника Мышастова:
- Первый батальон, смирна-а-а!.. Господа офицеры!
Это Черепанов подошел от цейхгауза, и видно было его издали, освещенного из окна нижнего этажа: высокий, с черной бородою во всю грудь, с новым, очень белым (полк был третий в дивизии) околышем фуражки, и руки в перчатках.
- А я и не надел перчаток! - вслух вспомнил Иван Васильич. - Совсем даже из ума вон!
- Авось, холодно не будет... Не должно быть холодно, - успокоил Грабовский.
- Вы ничего не слыхали? - спросил Иван Васильич, обходя с ним плотную массу первого батальона с тылу.
- Телеграмма будто бы с какой-то станции.
- Что, неприятель наступает?
- С моря... А в газетах ничего не было, - я читал... И каждый день аккуратно я слежу за газетами. Между прочим, решительно ничего... Может быть, спросите полковника Ельца?.. Вот полковник Елец.
Помощник командира, полковник Елец, на кого-то кричал, кто стоял в тени, не очень громко, но довольно внушительно:
- А я вам говорю: не рассуждать много!.. И делайте, что вам прикажут!
Иван Васильевич едва разглядел оружейного мастера Небылицу, сказавшего "Слушаю!" и нырнувшего в двери мастерской.
- А вы в обоз? - хрипнул Елец Ивану Васильичу, едва тот с ним поровнялся. - Младшего врача надо послать, а то болтается, как цюцик!.. Ни черта не знает!.. Верхом умеете?.. Можете взять лошадь... Вам с обозом за главными силами... а младший врач за авангардом... с первым батальоном. А классного фельдшера - в тыл.
- Что это за неприятель с моря? - успел спросить Иван Васильич; но апоплексический, багроволицый днем, теперь серый, Елец закашлялся, как всегда, оглушительным акцизным кашлем и буркнул:
- Увидим!.. Там увидим, какой!..
И пошел от него, тяжко брякая шпорами.
В обозе за воротами казарм шла своя суматоха.
Тут метался, наводя порядок и подгоняя, командир нестроевой роты капитан Золотуха-первый (был в полку еще Золотуха, его брат, тоже капитан, командир шестнадцатой роты).
Спешно запрягали лошадей в линейки и двуколки, возились с походными кухнями... Здесь же оказался и козел Васька: его гнали, но он был неотбоен.
Стоялые лошади грызлись и визжали... Перед Золотухой таскали фонарь, он то здесь, то там, в обстановке не совсем обычной, зато на вольном воздухе, в густом запахе лошадей и конюхов ругался весьма картинно, удивительно разнообразно и с неизменным подъемом.
Свои санитарные и лазаретные линейки нашел Иван Васильич уже готовыми в поход, а около них, как неприткнутый, стоял младший врач Аверьянов, молодой еще, но чахоточный, длинный и сутулый, очень близорукий человек, при одном взгляде на которого всякому почему-то становилось или досадно, как Ельцу, или немного грустно.
Пустое ночное поле, луна вверху, стучащие под тобою неуклонные крепкие колеса, древний запах лошади впереди, древняя невнятная жуть, оставшаяся в душе от детства, и в то же время твоя полная связанность, подчиненность силе, тебя влекущей, это или навевает сон или огромную отрешенность от своей жизни, похожую на тот же сон.
Ты не спишь, но ты забываешь о себе на время, - ты становишься способен не думать даже, а только представлять, и довольно ярко, разнообразнейшее чужое, как будто сам ты не участник жизни, а только проходишь над нею или безостановочно проезжаешь по ней.
Не лезет в глаза, совсем не отвлекает тебя то, что перед тобою и справа и слева, и вот, далекое оно или недавнее, но непременно не твое личное, а чужое, выдвигает в тебе для просмотра кто-то, ведущий в тебе самом сортировку людей и событий, их кропотливый отбор и их подсчет.
Это состояние странное, определить его трудно, но в нем прежде всего есть какая-то помимовольная прощальная легкость, когда сказаны уж все нужные слова, сделаны скорбные мины, поцеловались, помахали платочком, и вот уж никого не видно, и довольно притворства, и можно свободно вздохнуть.
Иван Васильич больше не спрашивал уже, какой именно неприятель и почему с моря, и некого было спрашивать: он ехал один, а впереди сидел обозный солдат, ему незнакомый, который ничего и знать не мог, - и что осталось дома, то осталось: и Еля, куда-то пропавшая, и Зинаида Ефимовна, ожидающая ее с башмаком, и денщик Фома, и больные в городе (тяжелый случай скарлатины у мальчика восьми лет, задержавший его до полночи), и больные в нижнем этаже дома Вани Сыромолотова.
Теперь он только старший полковой врач; теперь полк кругом, в котором он служит долго, этот полк куда-то идет, как одно большое тело, а куда именно - знает начальство.
Знает или нет, но оно ведет.
Полковник Черепанов едет теперь верхом впереди главных сил - второго и третьего батальонов.
Он теперь для него расплывался в обои его квартиры - синие и серые, в пепельницы на столах его из раковин-перламутренниц, в янтарный мундштук его папиросы... У его старшей дочери сначала малокровие, потом неврастения, потом курсы и неудачный роман, и полковница вполголоса и под секретом говорила ему о какой-то мерзкой акушерке из Новгорода (почему именно из Новгорода, - он забыл), о "почти-почти что заражении крови, едва спасли", и он советовал ей сакские грязи, а сам Черепанов смотрел тогда на него проникновенно и стучал мундштуком о ноготь большого пальца... Младшая же дочь его, Варя, отболевшая уже малокровием и теперь болевшая неврастенией, пока еще только готовилась поступать на курсы, и где-то ждет уж ее своя акушерка.
Он криклив, Черепанов, но размеренно, медленно криклив, - ему некуда торопиться: тот, кого он разносит, должен выслушать все, что он скажет левая рука смирно, правая к козырьку... Трахома - его конек, и новобранцам он торжественно сам задирает веки. Хорош, когда благодарит офицеров за стрельбу ли, за смотр ли. Тогда лицо его с отечными глазами очень становится чопорным, почти ненавидящим, он медленно тянет руку к середине носа и говорит почему-то неизменно так:
- Э-э-нны... э... спасибо за службу!
Потому ли, что все время соприкасается с ним и вот теперь едет с ним рядом, очень высокомерен адъютант, поручик Мирный, - блондин, лицо длинное, усы бреет.
Мундштук для папирос у него тоже янтарный, только янтарь белее, чем у Черепанова.
Очень любит приказы по полку, которые составляет сам, и чуть что:
- В приказе об этом было... Приказы по полку надо читать, а не в небесах парить...
Вид у него всегда занятой и строгий, даже когда он слушает анекдоты. Но у всех кругом, даже у батальонных, он в чести, потому что все знает.
- Как писать в отчете: мотык железных столько-то или мотыг?.. То есть "к" или "г"? - спросил раз Мышастов.
И Мирный в ответ высокомерно, вправляя папиросу в мундштук:
- Конечно, "мотык", от глагола "тыкать" в землю... Отсюда "мо-тыка"...
Мышастов был очень доволен, что трудный вопрос разъяснен.
Он задумчивый, этот Мышастов, ведущий теперь авангард в бой. Он длинный и горбится, носит очки, очень припудрен сединою... Любит бильярд в собрании, но когда по субботам получает от жены записку карандашом на клочке линованной бумажки: "Из бани пришли: приходи обрезать ногти мне и Ляле", - то бросает и бильярд... Он знает, что жена его боится всяких режущих предметов - ножей, ножниц, - дочь тоже, и так уж заведено у них, что после бани он обрезает им ногти сам...
Это - нежно... Это идет к неуютным, длинным дождливым вечерам поздней осени, когда бывает темно, гораздо темнее, чем теперь, ночью, когда дует порывами ветер, скрипит вывеска портного Каплуна, мигает фонарь на углу, лают только собаки, обладающие густыми басами, а звонкоголосые почему-то молчат, точно их и не бывает совсем на свете.
Во втором батальоне - Нуджевский, представленный уже в полковники. Этот сразу прибавился в весе, как только узнал, что представлен... Глаза у него навыкат, нос с гордым горбом, в усах пока еще только золото - серебра нет.
Но он сорвал как-то голос на высокой командной ноте, и у него сухой фарингит, - это его несчастье.
У него прекрасная лошадь из имения жены, а имение недалеко от города, верстах в тридцати... У него покупает полк овес, солому, сено... В последнее время в разговоре он очень стал щурить свои выпуклые глаза (не щурит, только говоря с Черепановым). А с батальонным третьего батальона Кубаревым, который - нарочно ли, нет ли - при нем рассказал ядовитый анекдот о поляках, он совсем перестал говорить.
Но лысый крутощекий Кубарев, у которого белесая бородка, вся в завитках, как у Зевса, он прирожденный краснослов, балагур, на "ты" с любым подпоручиком. Придумать нельзя человека, который менее его был бы способен тянуть подчиненных и принимать службу всерьез.
У него шашка - для салюта, револьвер - для караульной службы и для полной походной амуниции, ордена - для парадной красы.
Он учил солдат стрельбе по мишеням, когда был ротным; он и теперь, когда бывает дежурным по стрельбе, может ругнуть какую-нибудь свою роту: "Тю-ю, двенадцатая, ни к чертовой маме!.. Эть, сволочь какой народ!.. Стрельба, как у беременных баб за ометом!.." И сокращенно расскажет к случаю о беременных бабах...
Но он не верит, чтобы ему или вот этим его солдатам когда-нибудь довелось стрелять в кого-то: на свете и без того очень много смешного!.. Правда, было с кем-то подобное в японскую войну, но это уж исключительно по чьей-то нарочной глупости. Он же в это время в Одессе в запасном батальоне, в казармах Люблинского полка заведовал хозяйством... И какое это было милое, пьяное, сытое, веселое время!.. Он и сейчас вспоминает об Одессе, как о любимой когда-то женщине: "Эх, Одесса. Одесса!.. Красавица-город!"
Служба, конечно, стара, как мир, но фуражки на головах его людей сидят почему-то чрезвычайно залихватски, и бойчее поют песни в его ротах.
Подполковник Нуджевский дожидается нового чина, чтобы выйти в отставку генералом, заняться имением жены, разъезжать по соседям и щеголять красными лампасами и отворотами шинели. Кубареву же хоть бы и век служить батальонным. Ни в какого неприятеля, наступающего с моря, он не верит, конечно, по самому существу своей натуры, и почему-то именно этого плохого службиста приятнее, чем других, хороших, представлять Ивану Васильичу.
Наступает или нет неприятель с моря, но едва ли не в первый раз со времени зачисления в полк, вот только теперь, в обозе, за топающими ногами впереди, среди колес стучащих, ясно стало ему, что ведь это те самые, которые будут, может быть, умирать у него на глазах на перевязочном пункте, с которыми бок о бок при случае придется, может быть, помирать и ему, - граната не разбирает, кто с каким крестом, - рядом с веселым Кубаревым, брюхатым Целованьевым, поручиком Мирным... Не с больными, которых он лечил в городе, а вот с этими, которым болеть неудобно.
Какие разнообразные они все в своей одинаковой форме!
Капитан Диков, например, из шестой роты, который жить не может без лобзика и рамок!..
Сам по себе это забубенная головушка; живи он в тридцатые - сороковые годы прошлого века, сколько бы у него было дуэлей!.. Голова задрана, фуражка на затылке, ястребиное лицо вперед... С таким дерзким сероглазым мужественно-красивым лицом, казалось бы, для какой-то особо занимательной жизни он был рожден, - однако не хватало чего-то в нем, мелочи какой-то, пустяка, - и вот он только капитан в пехотном полку; когда пьян, способен только на ничтожный уличный скандал, когда трезв и сидит дома, старательно выпиливает рамки, и все стены его квартиры в фотографиях однополчан, отнюдь не потому, что так уж они ему милы, а потому только, что нужно же куда-нибудь пристроить рамки.
Жена старше его лет на пять и все болеет; дети, их трое, золотушные...
А откуда у Саши фон Дерфельдена, штабс-капитана, начальника учебной команды, такая страсть к церковному пению?.. Как начальник учебной команды, откуда выходят унтер-офицеры, он должен быть строг, даже свиреп, и Иван Васильич слышал, что он, молодой еще, с приятным лицом, гроза этих будущих взводных и отделенных, что при нем они каменеют и стынут... Так откуда же у него, немца по отцу и матери, любовь ко всяким "Херувимским" Бортнянского и Бахметева, и такая любовь, что ни одной церковной службы он не в состоянии пропустить, и хоры всех городских церквей ему известны, как никому другому? И он не женат еще и одинок, лихой танцор на вечерах в офицерском собрании, и даже сам Иван Васильич зовет его Сашей, потому что никто в полку не зовет его иначе, и как-то странно даже назвать его вдруг по имени-отчеству или даже по чину: капитан Дерфельден!.. Не идет к нему это... Но - Саша!.. - и вот быстро повернулся молодой легкий стан, на приятном лице улыбка, голубые глаза спокойно ждут, что вы скажете... Голос у него - грудной тенор, очень высокий и чистый, и руки теплые и жмут крепко...
Они все игроки и кутилы, как солдаты всех веков и народов, - но сколько разных оттенков в этих кутежах и игре!..
Когда ремизится, например, капитан Чумаков из девятой роты, он неподвижно глядит на того, кто его обремизил, точно перед ним кролик, а он - удав; и только через минуту говорит медленно:
- Так это ты... меня... таким... образом?.. По-го-ди!..
И, обремизивши в свою очередь, довольно хохочет:
- А чтэ-э, бра-ат?.. Пэпэлся, котэрый кусэлся!.. Тэ-э-тэ!..
"Тэ-тэ" вместо "то-то", потому что он пропускает его и через хохот и через выпяченную дразняще нижнюю губу, и второй подбородок его отдувается в это время, как у сделавшего себе запас пищи пеликана. Он играет ради самого процесса игры, всегда по очень маленькой, и, выигравши гривенник, очень бывает доволен.
Любит щеголять в сером плаще, ссылаясь на переменчивость погоды. За это его, бегемотоподобного, зовут Бедуином.
Но и командир восьмой роты, Кухаревич, небольшой, вертлявый, с синими жилками на плешивом лбу, хорош бывает во время игры.
Он горячится, он наскакивает, он частит и сыплет словами, присловьями, прибаутками русскими и польскими, и украинскими... И когда выигрывал, когда брал взятки, никогда не мог усидеть на месте; торжество так торжество: он вскакивал, чтобы быть на голову выше других, и очень как-то звонко бросал на стол свои карты, размахиваясь ими выше головы.
Но если не шла карта, он сжимался, как паучок, глядел подозрительно, становился очень меланхоличен и крутил усы, и прибаутки его были исключительно по-польски и не для дам.
Все пили, но редко у кого это выходило красиво.
Нужен ли для этого особый талант природный, или можно этому научиться, если задаться подобной целью, но только у одного из целого полка это выходило так, что им любовались, - у капитана Баланчавадзе из третьей роты.
Он пил только вино и пил его из дедовского турьего рога, оправленного в серебро с чернью, а в рог этот вмещалось чуть ли не четверть ведра.
Потому ли, что детство его прошло среди телавских виноградников, он знал вино, и вино его знало, и, выпивши целый рог, он делался только неистощимо веселым, и неутомим был в лезгинке!.. Лет тридцати пяти, очень гибкий и ловкий, он носился между столами в собрании, подкрикивая и прищелкивая языком, с тарелкою вместо бубна, а со столов ему тонко подзванивали стаканы, блюдечки, бокалы, бокальчики, стаканчики, рюмки...
И разве не любопытен идущий теперь впереди всего полка начальник команды разведчиков поручик Венцславович?.. Его зовут не иначе как полностью, потому что выходит в рифму: Юрий Львович Венцславович... Франтовато всегда одетый, в золотом пенсне, он лучший стрелок в полку и недурно читает "Энеиду" Котляревского. И даже больше того, - он читает книги, - да, он берет в полковой библиотеке книги и читает их тут же в собрании на глазах у всех, и когда его привычно насмешливо спрашивают:
- Ты-ы что это такое?.. В Академию, что ли, готовишься?
Он отвечает без тени смущения:
- Ну да, - готовлюсь!.. А как же?.. Стал бы я иначе читать?
А Середа-Сорокин, поручик, не так давно переведенный с севера!..
Он длинный, с гусачьей шеей, и с ним неотлучно везде две борзых собаки пегие, длинные и тоже с гусачьими шеями... У этого страсть к охоте, но охотиться здесь на кого-же?.. Лесов поблизости нет, степь вся распахана, даже дрофы - и то далеко от города - попадаются очень редко... но к дрофам без воза соломы и без всяких хитростей степных невозможно подойти на выстрел... Кроме этих борзых, у него есть еще и пара гончаков, но те сидят дома.
На жалованье поручика трудно прокормить столько собак, может быть потому так худ их хозяин... Он молчалив; он изысканно вежлив; но он никогда не откажется, если кто-нибудь в собрании вздумает его угостить. Он даже не враль, как большинство охотников, только вспоминает часто лесистую Костромскую губернию, где он служил:
- Помилуйте - скажите, но ведь там же охо-та!..
Когда выпал тут в ноябре снег, затравил он четырех зайцев в полях, но тем и кончилось его счастье. Снег растаял. В поле одни мерзлые кочки, и он грустит... Теперь шагает он, длинноногий, в первой роте и, как природный охотник, различает в ночи что-нибудь такое, чего не видят другие, и говорит, должно быть, своему ротному, капитану Жудину:
- Посмотрите пристальней влево!.. Там что-то движется... Видите?.. Вон там!..
Ивану Васильичу приятно представлять такого зрячего человека, потому что сам он ничего не видит по сторонам.
Впереди обоза плотная масса двенадцатой роты, но она чуть чернее полей; ее больше слышно, чем видно, однако слышно только, как сплошной гул, как аккомпанемент для колесной арии, кругом добросовестно исполняемой.
Какие основательные, прочные эти обозные колеса, рассчитанные на долгие походы, и как они катятся звонко!.. Кухни же тарахтят совершенно бесстрашно, так же, как могут тарахтеть они и у неприятеля с моря, так же, как тарахтят вообще все кухни на земле, какие бы секретные наступления ни делали люди.
Обернулся с козел солдат; разглядел Иван Васильич, что голова у него пирогом и нос длинный.
- Вашескобродь, дозвольте спросить, - это мы спроти кого же идем?
- Не знаю, - удивился вопросу Иван Васильич.
- Говорили, будто матросня, - понизил голос солдат.
- Кто тебе говорил? - еще больше удивился Иван Васильич.
- Я тоже думаю, - не должно быть... Болтают зря...
Какие-то солдаты, которым надоело трястись на подводах, идут сзади. Но они говорят о том, что знают:
- Корова, например, требушистая, а бы-ык, он, брат, кишков много не имеет, у него, брат, вес большой...
- Или возьми свинью... До чего важка, стерва!.. У ней мяса плотная, страсть!
Но вот кто-то растолкал их сзади.
- А? Кто?.. Кашевары?.. А доктор где едет?
И у повозки крепко сбитый подпоручик Самородов показал свое крупное круглое лицо с усеченным носом.
- Вот где вы?.. Покойной вам ночи!.. К вам можно?.. Ногу натер, понимаете, сапог жмет...
- Вы что, - догоняли, что ли?
- Вона!.. Догонял!.. Я - ваше прикрытие - у меня сзади взвод... А мудрец какой-то сказал: лучше сидеть, чем ходить... Правильно!
И вскочил на ходу.
Где и когда успел выпить Самородов, но чуть только он уселся рядом, сильно запахло спиртным.
Он еще молод, чтобы проявиться как следует, и пока пьет, впивается деловито, обдуманно, точно осенний крепкий огурец, вбирающий соляной раствор, чтобы достоять в бочонке до лета, чтобы хозяйка, вынув его в мае и подавая гостям, могла бы сказать с приятной улыбкой:
- Вы посмотрите только: как свеженький!
И гости чтобы ахнули и похвалили: "Вот это засол так засол!.."
- Что это мы, а?.. Куда именно?.. И зачем? - сразу задал ему все свои вопросы Иван Васильич.
- "Куда"!.. И что это значит "зачем"?.. - усиленно задышал огурец рассолом. - Их ведет, грызя очами... начальство, а они тут в обозе мыслями задаются!
И даже по плечу его легонько похлопал.
- Однако?.. Все-таки? - поежился Иван Васильич, отодвигаясь.
Но огурец зевнул сладко и равнодушно:
- Наше дело детское, - мы обоз!
И так неожидан после этого сладкого зевка был орудийный выстрел спереди, верстах в пяти!.. И еще не успели опомниться и точно установить, что это выстрел из орудия, а не ружейный залп, - новый орудийный раскат.
Самородов сказал:
- Вот так штука! - и спрыгнул на дорогу.
Кашевары почему-то поспешно уселись на свои места.
Спереди длинная команда:
- Стой-й-й!..
И оборвался гул шагов.
И сам затпрукал солдат его повозки, и лошадь стала.
Колесная ария кругом оборвалась раньше чьей-то команды:
- Обоз, сто-о-й-й!
Подошел фельдшер из лазаретной линейки Перепелица, - полковой фельдшер со жгутами на погонах, и сказал почему-то:
- Шпарят!
Голова у него была круглая, лицо тоже, нос маленький, чуть заметный, а шинель сзади стояла птичьим горбом, и Иван Васильич подумал невольно: "Какие меткие бывают фамилии!" - и повторил зачем-то:
- Шпарят?..
И еще пушечный выстрел, а за ним тут же команда спереди:
- ...рота ма-арш!
И солдаты, - теперь их лучше рассмотрел Иван Васильич, последняя двенадцатая рота, - пошли влево по кочковатой земле.
- Роты разводят! - объяснил Перепелица.
От него пахло вином, и очень широкие стал он делать шаги, длинноногий, так что капитан Целованьев, не поспевая, зарычал на него:
- И-иррой!.. Куда устремился так?.. Поспеешь!
Но из Архиерейского переулка вынесся галопом на своем Арабчике батальонный первого батальона Мышастов, на скаку крикнул им:
- Поспе-ша-ай!.. Эй!..
И пропал в ночи, только подковы Арабчика отчетливо шлепались о камни.
Лузга бросил назад Целованьеву:
- Чуешь, где ночуешь? - еще круче заломил фуражку и пошел форсированным, так что Древолапов приземистый едва за ним поспевал.
И чем ближе подходил Иван Васильич с пыхтящим капитаном к казармам, тем гуще отовсюду валили офицеры, и в казармах еще с подходу была большая суета: краснели ярко окна и доносился гул.
А капитан Политов, черный, похожий на грека, говоривший всегда громко и уверенно, высказал свою догадку, внезапно озарившую его мозг:
- Неприятель с моря - матросня, не иначе!.. Какой-нибудь новый Шмидт-лейтенант!.. Ходили же мы на них в пятом году!.. Почему не так?
- Ах, чепуха какая! - поморщился Иван Васильич.
- Почему чепуха?
- Не может быть, господа!
- Почему не может?
- Сколько угодно!
- От таких жди!
Перед самыми воротами казармы нескольким уже показалось просто это и понятно: появился там в Черноморском флоте новый лейтенант Шмидт, занял крепость и наступает с моря.
И когда говорил Иван Васильич:
- Все-таки господа... крепостные батареи... Морские орудия... Гул какой-нибудь был бы слышен... И городовой бы уж наверное знал!
- Во-первых, ничего не будет сюда слышно, - объясняли ему, - затем сообщение прервали...
- Внезапное нападение... что ж вы хотите?
- Пропаганда бы только была, а то в один час все сделают... Самое важное - пропаганда!
Иван Васильич вспомнил Иртышова и своего Колю, которого, предупредивши его, пошла сегодня куда-то выручать Еля и пропала сама, вспомнил ее тщательную Греческую прическу и жертвенный вид за обедом - и замолчал.
Казарма гудела.
Солдаты метались.
На широком мощенном булыжниками дворе со всех сторон стукотня каляных сапог и крики:
- Стройсь!.. Рравняйсь!..
Офицеры подходили к ротам, собираемым фельдфебелями, и не здоровались; со стороны цейхгаузов ярился простуженный бас полковника Черепанова. Каптенармусы и артельщики бежали оттуда по ротам с ящиками патронов.
- Заряжать винтовки?
- Не приказано!.. В подсумок!
- По скольку обойм?..
- По скольку обоймов!.. Тебя спрашивают?.. Что мечешься?
- По три... або по четыре!.. Мабуть, по три!
- Котелки просмотри во второй шеренге!
- Кто с саперными лопатками - шаг вперед!
- Поручик Глазков!.. Есть поручик Глазков?..
- Поручика Глазкова до командира полка-а!
- Зачем поручика Глазкова?
- Не могу знать!
- Где у тебя, черта, второй подсумок?.. Второй подсумок где?
- Да это и пояс не мой... Ребята, у кого мой пояс?
- Шинеля застегай!.. Та-ам, на левом фланге!
- По порядку номеров рассчитайсь!
Зачем-то музыкантская команда, с капельмейстером Буздырхановым из бахчисарайских цыган, тоже строилась рядом с околотком; кто-то, продувая медную трубу, на свету из окна резко блеснувшую, рявкнул совсем некстати, и на кого-то кричал надтреснуто слабогрудый Буздырханов:
- Я тебе двадцать разов говорил, мерзавец ты этакий!..
Со стороны канцелярии донеслась команда казначея Смагина:
- Писаря, равняйсь!
А вблизи какой-то бойкий солдат в строю ахнул:
- Ах, смертушка, - концы света!.. И писарей потревожили!
Большой полковой козел Васька, белый, заанненской породы, очень старый и жирный, обеспокоенный тем, что обозных лошадей вывели с конюшни, недоуменно бегал, поскрипывая, нырял то туда, то сюда между ротами и блеял вопросительно, а солдаты отзывались ему:
- На неприятелев, Вась!
- С четвертой ротой!
- Лезь в восьмую!.. Второй батальон не подгадит!
И даже к Ивану Васильичу метнулся было козел, мекнул жалобно и прыгнул в тень.
Весь огромный двор казарм слоился от красноватых лучей из окон.
Трехэтажные корпуса кругом, каменные, очень прочные, днем светло-зеленые, теперь серые, усиленно жили и стучали всеми своими лестницами. Иван Васильич зашел было в околоток, но там классный фельдшер Грабовский, губернский секретарь по чину, мужчина с роскошными усами и изысканных манер, сказал ему, что младший врач Аверьянов пошел в обоз, что в околотке вообще нечего делать, что тут достаточно дневального, а там лазаретные линейки, санитарные линейки, аптечные двуколки, и надобно проверить.
И когда вышли вдвоем из околотка на двор, очень зычная раздалась около команда подполковника Мышастова:
- Первый батальон, смирна-а-а!.. Господа офицеры!
Это Черепанов подошел от цейхгауза, и видно было его издали, освещенного из окна нижнего этажа: высокий, с черной бородою во всю грудь, с новым, очень белым (полк был третий в дивизии) околышем фуражки, и руки в перчатках.
- А я и не надел перчаток! - вслух вспомнил Иван Васильич. - Совсем даже из ума вон!
- Авось, холодно не будет... Не должно быть холодно, - успокоил Грабовский.
- Вы ничего не слыхали? - спросил Иван Васильич, обходя с ним плотную массу первого батальона с тылу.
- Телеграмма будто бы с какой-то станции.
- Что, неприятель наступает?
- С моря... А в газетах ничего не было, - я читал... И каждый день аккуратно я слежу за газетами. Между прочим, решительно ничего... Может быть, спросите полковника Ельца?.. Вот полковник Елец.
Помощник командира, полковник Елец, на кого-то кричал, кто стоял в тени, не очень громко, но довольно внушительно:
- А я вам говорю: не рассуждать много!.. И делайте, что вам прикажут!
Иван Васильевич едва разглядел оружейного мастера Небылицу, сказавшего "Слушаю!" и нырнувшего в двери мастерской.
- А вы в обоз? - хрипнул Елец Ивану Васильичу, едва тот с ним поровнялся. - Младшего врача надо послать, а то болтается, как цюцик!.. Ни черта не знает!.. Верхом умеете?.. Можете взять лошадь... Вам с обозом за главными силами... а младший врач за авангардом... с первым батальоном. А классного фельдшера - в тыл.
- Что это за неприятель с моря? - успел спросить Иван Васильич; но апоплексический, багроволицый днем, теперь серый, Елец закашлялся, как всегда, оглушительным акцизным кашлем и буркнул:
- Увидим!.. Там увидим, какой!..
И пошел от него, тяжко брякая шпорами.
В обозе за воротами казарм шла своя суматоха.
Тут метался, наводя порядок и подгоняя, командир нестроевой роты капитан Золотуха-первый (был в полку еще Золотуха, его брат, тоже капитан, командир шестнадцатой роты).
Спешно запрягали лошадей в линейки и двуколки, возились с походными кухнями... Здесь же оказался и козел Васька: его гнали, но он был неотбоен.
Стоялые лошади грызлись и визжали... Перед Золотухой таскали фонарь, он то здесь, то там, в обстановке не совсем обычной, зато на вольном воздухе, в густом запахе лошадей и конюхов ругался весьма картинно, удивительно разнообразно и с неизменным подъемом.
Свои санитарные и лазаретные линейки нашел Иван Васильич уже готовыми в поход, а около них, как неприткнутый, стоял младший врач Аверьянов, молодой еще, но чахоточный, длинный и сутулый, очень близорукий человек, при одном взгляде на которого всякому почему-то становилось или досадно, как Ельцу, или немного грустно.
Пустое ночное поле, луна вверху, стучащие под тобою неуклонные крепкие колеса, древний запах лошади впереди, древняя невнятная жуть, оставшаяся в душе от детства, и в то же время твоя полная связанность, подчиненность силе, тебя влекущей, это или навевает сон или огромную отрешенность от своей жизни, похожую на тот же сон.
Ты не спишь, но ты забываешь о себе на время, - ты становишься способен не думать даже, а только представлять, и довольно ярко, разнообразнейшее чужое, как будто сам ты не участник жизни, а только проходишь над нею или безостановочно проезжаешь по ней.
Не лезет в глаза, совсем не отвлекает тебя то, что перед тобою и справа и слева, и вот, далекое оно или недавнее, но непременно не твое личное, а чужое, выдвигает в тебе для просмотра кто-то, ведущий в тебе самом сортировку людей и событий, их кропотливый отбор и их подсчет.
Это состояние странное, определить его трудно, но в нем прежде всего есть какая-то помимовольная прощальная легкость, когда сказаны уж все нужные слова, сделаны скорбные мины, поцеловались, помахали платочком, и вот уж никого не видно, и довольно притворства, и можно свободно вздохнуть.
Иван Васильич больше не спрашивал уже, какой именно неприятель и почему с моря, и некого было спрашивать: он ехал один, а впереди сидел обозный солдат, ему незнакомый, который ничего и знать не мог, - и что осталось дома, то осталось: и Еля, куда-то пропавшая, и Зинаида Ефимовна, ожидающая ее с башмаком, и денщик Фома, и больные в городе (тяжелый случай скарлатины у мальчика восьми лет, задержавший его до полночи), и больные в нижнем этаже дома Вани Сыромолотова.
Теперь он только старший полковой врач; теперь полк кругом, в котором он служит долго, этот полк куда-то идет, как одно большое тело, а куда именно - знает начальство.
Знает или нет, но оно ведет.
Полковник Черепанов едет теперь верхом впереди главных сил - второго и третьего батальонов.
Он теперь для него расплывался в обои его квартиры - синие и серые, в пепельницы на столах его из раковин-перламутренниц, в янтарный мундштук его папиросы... У его старшей дочери сначала малокровие, потом неврастения, потом курсы и неудачный роман, и полковница вполголоса и под секретом говорила ему о какой-то мерзкой акушерке из Новгорода (почему именно из Новгорода, - он забыл), о "почти-почти что заражении крови, едва спасли", и он советовал ей сакские грязи, а сам Черепанов смотрел тогда на него проникновенно и стучал мундштуком о ноготь большого пальца... Младшая же дочь его, Варя, отболевшая уже малокровием и теперь болевшая неврастенией, пока еще только готовилась поступать на курсы, и где-то ждет уж ее своя акушерка.
Он криклив, Черепанов, но размеренно, медленно криклив, - ему некуда торопиться: тот, кого он разносит, должен выслушать все, что он скажет левая рука смирно, правая к козырьку... Трахома - его конек, и новобранцам он торжественно сам задирает веки. Хорош, когда благодарит офицеров за стрельбу ли, за смотр ли. Тогда лицо его с отечными глазами очень становится чопорным, почти ненавидящим, он медленно тянет руку к середине носа и говорит почему-то неизменно так:
- Э-э-нны... э... спасибо за службу!
Потому ли, что все время соприкасается с ним и вот теперь едет с ним рядом, очень высокомерен адъютант, поручик Мирный, - блондин, лицо длинное, усы бреет.
Мундштук для папирос у него тоже янтарный, только янтарь белее, чем у Черепанова.
Очень любит приказы по полку, которые составляет сам, и чуть что:
- В приказе об этом было... Приказы по полку надо читать, а не в небесах парить...
Вид у него всегда занятой и строгий, даже когда он слушает анекдоты. Но у всех кругом, даже у батальонных, он в чести, потому что все знает.
- Как писать в отчете: мотык железных столько-то или мотыг?.. То есть "к" или "г"? - спросил раз Мышастов.
И Мирный в ответ высокомерно, вправляя папиросу в мундштук:
- Конечно, "мотык", от глагола "тыкать" в землю... Отсюда "мо-тыка"...
Мышастов был очень доволен, что трудный вопрос разъяснен.
Он задумчивый, этот Мышастов, ведущий теперь авангард в бой. Он длинный и горбится, носит очки, очень припудрен сединою... Любит бильярд в собрании, но когда по субботам получает от жены записку карандашом на клочке линованной бумажки: "Из бани пришли: приходи обрезать ногти мне и Ляле", - то бросает и бильярд... Он знает, что жена его боится всяких режущих предметов - ножей, ножниц, - дочь тоже, и так уж заведено у них, что после бани он обрезает им ногти сам...
Это - нежно... Это идет к неуютным, длинным дождливым вечерам поздней осени, когда бывает темно, гораздо темнее, чем теперь, ночью, когда дует порывами ветер, скрипит вывеска портного Каплуна, мигает фонарь на углу, лают только собаки, обладающие густыми басами, а звонкоголосые почему-то молчат, точно их и не бывает совсем на свете.
Во втором батальоне - Нуджевский, представленный уже в полковники. Этот сразу прибавился в весе, как только узнал, что представлен... Глаза у него навыкат, нос с гордым горбом, в усах пока еще только золото - серебра нет.
Но он сорвал как-то голос на высокой командной ноте, и у него сухой фарингит, - это его несчастье.
У него прекрасная лошадь из имения жены, а имение недалеко от города, верстах в тридцати... У него покупает полк овес, солому, сено... В последнее время в разговоре он очень стал щурить свои выпуклые глаза (не щурит, только говоря с Черепановым). А с батальонным третьего батальона Кубаревым, который - нарочно ли, нет ли - при нем рассказал ядовитый анекдот о поляках, он совсем перестал говорить.
Но лысый крутощекий Кубарев, у которого белесая бородка, вся в завитках, как у Зевса, он прирожденный краснослов, балагур, на "ты" с любым подпоручиком. Придумать нельзя человека, который менее его был бы способен тянуть подчиненных и принимать службу всерьез.
У него шашка - для салюта, револьвер - для караульной службы и для полной походной амуниции, ордена - для парадной красы.
Он учил солдат стрельбе по мишеням, когда был ротным; он и теперь, когда бывает дежурным по стрельбе, может ругнуть какую-нибудь свою роту: "Тю-ю, двенадцатая, ни к чертовой маме!.. Эть, сволочь какой народ!.. Стрельба, как у беременных баб за ометом!.." И сокращенно расскажет к случаю о беременных бабах...
Но он не верит, чтобы ему или вот этим его солдатам когда-нибудь довелось стрелять в кого-то: на свете и без того очень много смешного!.. Правда, было с кем-то подобное в японскую войну, но это уж исключительно по чьей-то нарочной глупости. Он же в это время в Одессе в запасном батальоне, в казармах Люблинского полка заведовал хозяйством... И какое это было милое, пьяное, сытое, веселое время!.. Он и сейчас вспоминает об Одессе, как о любимой когда-то женщине: "Эх, Одесса. Одесса!.. Красавица-город!"
Служба, конечно, стара, как мир, но фуражки на головах его людей сидят почему-то чрезвычайно залихватски, и бойчее поют песни в его ротах.
Подполковник Нуджевский дожидается нового чина, чтобы выйти в отставку генералом, заняться имением жены, разъезжать по соседям и щеголять красными лампасами и отворотами шинели. Кубареву же хоть бы и век служить батальонным. Ни в какого неприятеля, наступающего с моря, он не верит, конечно, по самому существу своей натуры, и почему-то именно этого плохого службиста приятнее, чем других, хороших, представлять Ивану Васильичу.
Наступает или нет неприятель с моря, но едва ли не в первый раз со времени зачисления в полк, вот только теперь, в обозе, за топающими ногами впереди, среди колес стучащих, ясно стало ему, что ведь это те самые, которые будут, может быть, умирать у него на глазах на перевязочном пункте, с которыми бок о бок при случае придется, может быть, помирать и ему, - граната не разбирает, кто с каким крестом, - рядом с веселым Кубаревым, брюхатым Целованьевым, поручиком Мирным... Не с больными, которых он лечил в городе, а вот с этими, которым болеть неудобно.
Какие разнообразные они все в своей одинаковой форме!
Капитан Диков, например, из шестой роты, который жить не может без лобзика и рамок!..
Сам по себе это забубенная головушка; живи он в тридцатые - сороковые годы прошлого века, сколько бы у него было дуэлей!.. Голова задрана, фуражка на затылке, ястребиное лицо вперед... С таким дерзким сероглазым мужественно-красивым лицом, казалось бы, для какой-то особо занимательной жизни он был рожден, - однако не хватало чего-то в нем, мелочи какой-то, пустяка, - и вот он только капитан в пехотном полку; когда пьян, способен только на ничтожный уличный скандал, когда трезв и сидит дома, старательно выпиливает рамки, и все стены его квартиры в фотографиях однополчан, отнюдь не потому, что так уж они ему милы, а потому только, что нужно же куда-нибудь пристроить рамки.
Жена старше его лет на пять и все болеет; дети, их трое, золотушные...
А откуда у Саши фон Дерфельдена, штабс-капитана, начальника учебной команды, такая страсть к церковному пению?.. Как начальник учебной команды, откуда выходят унтер-офицеры, он должен быть строг, даже свиреп, и Иван Васильич слышал, что он, молодой еще, с приятным лицом, гроза этих будущих взводных и отделенных, что при нем они каменеют и стынут... Так откуда же у него, немца по отцу и матери, любовь ко всяким "Херувимским" Бортнянского и Бахметева, и такая любовь, что ни одной церковной службы он не в состоянии пропустить, и хоры всех городских церквей ему известны, как никому другому? И он не женат еще и одинок, лихой танцор на вечерах в офицерском собрании, и даже сам Иван Васильич зовет его Сашей, потому что никто в полку не зовет его иначе, и как-то странно даже назвать его вдруг по имени-отчеству или даже по чину: капитан Дерфельден!.. Не идет к нему это... Но - Саша!.. - и вот быстро повернулся молодой легкий стан, на приятном лице улыбка, голубые глаза спокойно ждут, что вы скажете... Голос у него - грудной тенор, очень высокий и чистый, и руки теплые и жмут крепко...
Они все игроки и кутилы, как солдаты всех веков и народов, - но сколько разных оттенков в этих кутежах и игре!..
Когда ремизится, например, капитан Чумаков из девятой роты, он неподвижно глядит на того, кто его обремизил, точно перед ним кролик, а он - удав; и только через минуту говорит медленно:
- Так это ты... меня... таким... образом?.. По-го-ди!..
И, обремизивши в свою очередь, довольно хохочет:
- А чтэ-э, бра-ат?.. Пэпэлся, котэрый кусэлся!.. Тэ-э-тэ!..
"Тэ-тэ" вместо "то-то", потому что он пропускает его и через хохот и через выпяченную дразняще нижнюю губу, и второй подбородок его отдувается в это время, как у сделавшего себе запас пищи пеликана. Он играет ради самого процесса игры, всегда по очень маленькой, и, выигравши гривенник, очень бывает доволен.
Любит щеголять в сером плаще, ссылаясь на переменчивость погоды. За это его, бегемотоподобного, зовут Бедуином.
Но и командир восьмой роты, Кухаревич, небольшой, вертлявый, с синими жилками на плешивом лбу, хорош бывает во время игры.
Он горячится, он наскакивает, он частит и сыплет словами, присловьями, прибаутками русскими и польскими, и украинскими... И когда выигрывал, когда брал взятки, никогда не мог усидеть на месте; торжество так торжество: он вскакивал, чтобы быть на голову выше других, и очень как-то звонко бросал на стол свои карты, размахиваясь ими выше головы.
Но если не шла карта, он сжимался, как паучок, глядел подозрительно, становился очень меланхоличен и крутил усы, и прибаутки его были исключительно по-польски и не для дам.
Все пили, но редко у кого это выходило красиво.
Нужен ли для этого особый талант природный, или можно этому научиться, если задаться подобной целью, но только у одного из целого полка это выходило так, что им любовались, - у капитана Баланчавадзе из третьей роты.
Он пил только вино и пил его из дедовского турьего рога, оправленного в серебро с чернью, а в рог этот вмещалось чуть ли не четверть ведра.
Потому ли, что детство его прошло среди телавских виноградников, он знал вино, и вино его знало, и, выпивши целый рог, он делался только неистощимо веселым, и неутомим был в лезгинке!.. Лет тридцати пяти, очень гибкий и ловкий, он носился между столами в собрании, подкрикивая и прищелкивая языком, с тарелкою вместо бубна, а со столов ему тонко подзванивали стаканы, блюдечки, бокалы, бокальчики, стаканчики, рюмки...
И разве не любопытен идущий теперь впереди всего полка начальник команды разведчиков поручик Венцславович?.. Его зовут не иначе как полностью, потому что выходит в рифму: Юрий Львович Венцславович... Франтовато всегда одетый, в золотом пенсне, он лучший стрелок в полку и недурно читает "Энеиду" Котляревского. И даже больше того, - он читает книги, - да, он берет в полковой библиотеке книги и читает их тут же в собрании на глазах у всех, и когда его привычно насмешливо спрашивают:
- Ты-ы что это такое?.. В Академию, что ли, готовишься?
Он отвечает без тени смущения:
- Ну да, - готовлюсь!.. А как же?.. Стал бы я иначе читать?
А Середа-Сорокин, поручик, не так давно переведенный с севера!..
Он длинный, с гусачьей шеей, и с ним неотлучно везде две борзых собаки пегие, длинные и тоже с гусачьими шеями... У этого страсть к охоте, но охотиться здесь на кого-же?.. Лесов поблизости нет, степь вся распахана, даже дрофы - и то далеко от города - попадаются очень редко... но к дрофам без воза соломы и без всяких хитростей степных невозможно подойти на выстрел... Кроме этих борзых, у него есть еще и пара гончаков, но те сидят дома.
На жалованье поручика трудно прокормить столько собак, может быть потому так худ их хозяин... Он молчалив; он изысканно вежлив; но он никогда не откажется, если кто-нибудь в собрании вздумает его угостить. Он даже не враль, как большинство охотников, только вспоминает часто лесистую Костромскую губернию, где он служил:
- Помилуйте - скажите, но ведь там же охо-та!..
Когда выпал тут в ноябре снег, затравил он четырех зайцев в полях, но тем и кончилось его счастье. Снег растаял. В поле одни мерзлые кочки, и он грустит... Теперь шагает он, длинноногий, в первой роте и, как природный охотник, различает в ночи что-нибудь такое, чего не видят другие, и говорит, должно быть, своему ротному, капитану Жудину:
- Посмотрите пристальней влево!.. Там что-то движется... Видите?.. Вон там!..
Ивану Васильичу приятно представлять такого зрячего человека, потому что сам он ничего не видит по сторонам.
Впереди обоза плотная масса двенадцатой роты, но она чуть чернее полей; ее больше слышно, чем видно, однако слышно только, как сплошной гул, как аккомпанемент для колесной арии, кругом добросовестно исполняемой.
Какие основательные, прочные эти обозные колеса, рассчитанные на долгие походы, и как они катятся звонко!.. Кухни же тарахтят совершенно бесстрашно, так же, как могут тарахтеть они и у неприятеля с моря, так же, как тарахтят вообще все кухни на земле, какие бы секретные наступления ни делали люди.
Обернулся с козел солдат; разглядел Иван Васильич, что голова у него пирогом и нос длинный.
- Вашескобродь, дозвольте спросить, - это мы спроти кого же идем?
- Не знаю, - удивился вопросу Иван Васильич.
- Говорили, будто матросня, - понизил голос солдат.
- Кто тебе говорил? - еще больше удивился Иван Васильич.
- Я тоже думаю, - не должно быть... Болтают зря...
Какие-то солдаты, которым надоело трястись на подводах, идут сзади. Но они говорят о том, что знают:
- Корова, например, требушистая, а бы-ык, он, брат, кишков много не имеет, у него, брат, вес большой...
- Или возьми свинью... До чего важка, стерва!.. У ней мяса плотная, страсть!
Но вот кто-то растолкал их сзади.
- А? Кто?.. Кашевары?.. А доктор где едет?
И у повозки крепко сбитый подпоручик Самородов показал свое крупное круглое лицо с усеченным носом.
- Вот где вы?.. Покойной вам ночи!.. К вам можно?.. Ногу натер, понимаете, сапог жмет...
- Вы что, - догоняли, что ли?
- Вона!.. Догонял!.. Я - ваше прикрытие - у меня сзади взвод... А мудрец какой-то сказал: лучше сидеть, чем ходить... Правильно!
И вскочил на ходу.
Где и когда успел выпить Самородов, но чуть только он уселся рядом, сильно запахло спиртным.
Он еще молод, чтобы проявиться как следует, и пока пьет, впивается деловито, обдуманно, точно осенний крепкий огурец, вбирающий соляной раствор, чтобы достоять в бочонке до лета, чтобы хозяйка, вынув его в мае и подавая гостям, могла бы сказать с приятной улыбкой:
- Вы посмотрите только: как свеженький!
И гости чтобы ахнули и похвалили: "Вот это засол так засол!.."
- Что это мы, а?.. Куда именно?.. И зачем? - сразу задал ему все свои вопросы Иван Васильич.
- "Куда"!.. И что это значит "зачем"?.. - усиленно задышал огурец рассолом. - Их ведет, грызя очами... начальство, а они тут в обозе мыслями задаются!
И даже по плечу его легонько похлопал.
- Однако?.. Все-таки? - поежился Иван Васильич, отодвигаясь.
Но огурец зевнул сладко и равнодушно:
- Наше дело детское, - мы обоз!
И так неожидан после этого сладкого зевка был орудийный выстрел спереди, верстах в пяти!.. И еще не успели опомниться и точно установить, что это выстрел из орудия, а не ружейный залп, - новый орудийный раскат.
Самородов сказал:
- Вот так штука! - и спрыгнул на дорогу.
Кашевары почему-то поспешно уселись на свои места.
Спереди длинная команда:
- Стой-й-й!..
И оборвался гул шагов.
И сам затпрукал солдат его повозки, и лошадь стала.
Колесная ария кругом оборвалась раньше чьей-то команды:
- Обоз, сто-о-й-й!
Подошел фельдшер из лазаретной линейки Перепелица, - полковой фельдшер со жгутами на погонах, и сказал почему-то:
- Шпарят!
Голова у него была круглая, лицо тоже, нос маленький, чуть заметный, а шинель сзади стояла птичьим горбом, и Иван Васильич подумал невольно: "Какие меткие бывают фамилии!" - и повторил зачем-то:
- Шпарят?..
И еще пушечный выстрел, а за ним тут же команда спереди:
- ...рота ма-арш!
И солдаты, - теперь их лучше рассмотрел Иван Васильич, последняя двенадцатая рота, - пошли влево по кочковатой земле.
- Роты разводят! - объяснил Перепелица.