Потом он погладил и пощупал его колено и вдруг ударил ребром ладони; нога Деева подпрыгнула и соскочила с другой ноги...
   Красноносый мигнул хитро молодому и сказал вполголоса:
   - Каков рефлекс?!.
   И тут же Дивееву:
   - А ну-ка разденьтесь...
   Из-за него не видно было рук молодого, но Дивееву почему-то захотелось неудержимо теперь их найти глазами и на них посмотреть... И он сильно изогнул голову и поглядел: тонкие пальцы были так же холодно красны.
   - Будет холодно, - сказал он вдумчиво.
   - Снимите рубашку, вам говорят!
   Опять глядя только на приковавшие его пальцы, снял Дивеев рубашку, а лысый около вынул из жилетного кармана зубочистку, написал ею на голой спине его буквы и спросил:
   - Какое слово?
   Но Дивеева занимали теперь только руки молодого, и он вспомнил, наконец, почему занимали, и сказал ему с большой укоризной:
   - Я видел в руках у вас мой кошелек!.. Видел!.. Да, видел!..
   На это молодой чмыхнул носом, повел головой, снял пенсне, протер его и сказал:
   - Ну что ж, Дмитрий Иваныч... Возьмите его пока в больницу, а там видно будет.
   И красноносый спрятал свою зубочистку, сказал Дивееву:
   - Оденьтесь! - встал и добавил: - Придется взять... Закатим ему вероналу, посмотрим... Оденьтесь же, вам говорят!..
   Дивеев медленно натянул на себя рубашку воротом назад и так сидя смотрел, как они уходили из камеры, - впереди молодой, талия стянута поясом, за ним лысый - без талии.
   В тюремной больнице в сумеречный час полагалось быть полнейшему покою, так как старый тюремный фельдшер Дмитрий Иваныч уходил в это время на практику. Но покоя в этот день не было там: Дивеев как раз в этот час начинал приходить к разным тревожным подозрениям и делился ими с длиннобородым лет за пятьдесят больным на соседней койке.
   Всех коек было шесть, и только на одной еще лежал кто-то, с головой закутавшись в рыжее одеяло, а бородатый уже успел показать Дивееву язву на ноге, спустив для этого перевязку:
   - Видал, какая?.. Почитай что до самой кости!.. Так, братец ты мой, и жгет!.. Та-ак и жгет!..
   Может быть, вид этой действительно искусно растравляемой раны подействовал на Дивеева: сумерки, тихо (только кто-то топтался за дверью), густая длинная борода с проседью перед глазами и там, внизу, подо всем этим и под тряпками какими-то рана... От этого начало щемить сердце... То отпускало на время, то опять зажимало в тиски, и Дивеев прикладывал к сердцу руки, обе, сгибался как можно ниже и так сидел... Но, может быть, это действовало на него лекарство, данное фельдшером?.. Дивеев видел эту белую кружку на столе, из которой он пил что-то... Он и тогда очень недоверчиво смотрел на лысого, он подозревал и тогда... Рана бородатого его убедила... Он посмотрел на него вдруг с большой тоскою и спросил шепотом:
   - А того... убили?..
   И мигнул на закутанного в одеяло.
   - Живот!.. Животом мается...
   Бородатый начал тереть зачесавшееся переносье, но Дивеев схватил уже нужное ему слово. Он понимающе отозвался:
   - В живот!.. И в ногу!.. И в сердце!..
   Потом чаще:
   - В ногу, в сердце, в живот!..
   Потом скороговоркой раза четыре подряд:
   - В сердце, в ногу, в живот!.. В ногу, в сердце, в живот!..
   И вдруг с большой решимостью в глазах и громко:
   - Но я не поддамся, нет!.. Я не поддамся!..
   И новая догадка вполголоса:
   - А этот, - пальцы красные, в шапочке, - молодой, это - главный грабитель... Мой кошелек у него: я видел!..
   Потом громко и даже торжественно:
   - Ага!.. Шубы волчьи, а зубы золотые?.. Нет, не поддамся!.. Ха!.. Павлинов везде насажали... На каждой тумбе павлин!.. На каждом окне павлин!.. Но шпионы, шпионы!.. И они говорят!.. И они потом говорят!.. И дьякона с курицей тоже!.. Новая хитрость... И... уничтожают!.. Кто это сказал, что был за границей?.. Не верю!.. Ложь!.. Вздор!.. Но черного, черного этого надо обрить!.. За двугривенный... И напудрить!.. И непременно напудрить!.. На Васильевском, Пятая линия, у мадам Габель столик такой, подзеркальник, и шесть пудрениц рядом... А Элинька напрасно взяла мой рейсфедер: ведь он мне нужен сейчас!..
   Тот, под одеялом рыжим, закашлялся глухо, а бородатый собрал морщины на лбу удивленной гармоникой, оглянулся на дверь и перебил Дивеева убежденно:
   - Называется это: болезнь!
   - Нет, я не болен, нет! - остановил его рукой Дивеев. - Только сердце... они мне пробили... Нет, я отравлен... Это лысый с носом, - это он... Белая чашка!.. Вот она!.. (Тут чашку он бросил на пол.) Очень тянет сердце.
   - Куда же все-таки тянет? - спросил бородатый.
   - Куда?.. Как куда?.. К спине, разумеется... к позвоночному столбу... К столбу, а там - на цепь!.. На железную цепь... Где это был дом из стекла и железа?.. Недавно... Очень светлый, - необычайно!.. Из стекла и железа... Как в Америке... Это вечно!.. Это почти вечно... А здесь паутина кругом, и никто не снимет... Даже летает перед глазами... Вот!.. Вот она... Вот!..
   Он сделал рукой свой привычный хватательный жест и руку, сжатую в кулак, протянул бородатому. Тот встал опасливо и показался похожим на пристава вчерашнего, когда встал, и, только теперь заметив это, Дивеев протянул немного грустно и несколько насмешливо:
   - Ах, та-ак!.. Вот это кто?.. Пристав?.. Поздравляю!.. А где же ваш перстень-печатка?.. (Он схватил его за руку.) Нет?.. Сняли?.. Это он!.. Молодой, в шапочке!..
   - Ишь, что болезнь делает! (Бородатый вырвал руку.) А почему все-таки начальство к этому без внимания?.. Такой и убить может! Эй!.. И убьет - не дорого возьмет!..
   - Может убить? - подхватил Дивеев испуганно. - Неужели?.. Но я не поддамся, нет!..
   Но остановился пораженный и безмолвный, когда отворилась дверь и увидал он освещенную косым лучом сзади рукоять револьвера в открытой кобуре, а около нее кого-то... кого-то очень длинного в черном.
   Он прошептал ошеломленно:
   - Конечно... Они - везде...
   И сел бессильно на койку.
   А вошедший спросил зловеще:
   - Это кто тут сейчас издавал крики?.. А?..
   И даже больной животом стянул с головы одеяло и открыл мутное в сумерках безбровое бабье лицо.
   - Как можно такого чтобы в больницу?.. - горячо сказал длинному в черном бородатый, как пристав. - Такой и убьет - не дорого возьмет!.. Ходуном ходит!..
   - Тты!.. Тты что это? - приблизил к лицу Дивеева сверкнувшие белые руки длинный в черном, и Дивееву стало трудно дышать, и он упал поперек койки.
   - Чашку разбил! - протянул бородатый.
   - Чашки казенные би-ить!..
   И вдруг откуда-то мальчишечье:
   - А вы как смеете больного бить?
   - Как смеет, да! - бормотнул Дивеев, не подняв головы.
   - А ты что за указ такой? - рванулся длинный к парнишке с животом, и так яростно, что Дивеев замер от страха.
   Но мальчишеский голос еще выше:
   - А такой указ!.. Тюремного врача сюда давай, а не дерись!.. И фельдшер ушел!.. Порядки!..
   - А ты для порядка сюда заперт? Ты - начальство?..
   Кричали друг на друга еще, - не понял Дивеев, что - как камни в уши... Он все лежал поперек койки, очень неловко, и голова остро болела в висках: просто щелкал там обруч железный за разом раз, за разом раз...
   И когда стало тихо наконец, - черный и длинный ушел, - и можно уж было открыть глаза, увидел Дивеев, что лежит он головой на подушке не поперек, а вдоль койки, - светло: горит лампа, - бородатый около сидит согнувшись...
   Ясно Дивееву, что это - сапожник Вихорев с 5-й линии. У него на вывеске над сапогом надпись: "Друг студентов"...
   - Друг студентов! - внезапно сказал ему Дивеев. - А за подметки полтора рубля!.. И не стыдно?.. Но что же подметки твои перед Кельнским собором... Готика!.. Шедевр!.. Ага!.. И ведь можно совсем без подметок... А если на фронтоне посадить павлинов?.. И райских птиц... из гипса... Но можно ведь и раскрасить!.. Элинька!.. Я тебе говорю!.. Сейчас же принеси мой рейсфедер!..
   - Эх!.. - скорбно мотнул головой бородатый. - Чистое горе теперь будет с таким!.. И не уснешь!..
   К ночи Дмитрию Иванычу удалось успокоить Дивеева. Но утром припадок буйства был уже сильнее, и в больничную камеру пришли тюремный врач и смотритель.
   Дивеев их заметил: вошли двое... Один невысокий, тщедушный, другой важный крупный старик в погонах белых на черной шинели... Дивеев перед этим горячо говорил фельдшеру о павлинах и волчьих шубах и был ошеломлен приходом новых двух, важных... Он замолк и попятился к стенке. В руках у важного в погонах была черная палка с костяным набалдашником, вся сверху донизу в золотых монограммах. Смотритель, из бывших военных, имел уже легкий удар и слегка волочил левую ногу, дослуживал последний год, выслуживал полную пенсию и в помощь ноге носил палку; но Дивеева она приковала, - черная с монограммами, - скользнет бегучим взглядом по двум новым лицам и упрется в палку... Оба новые стояли в фуражках с кокардами, как было недавно у самого Дивеева, но теперь это казалось ему необычайным: фуражки с кокардами!..
   Он заметил, что и бородатый стоит навытяжку, и Дмитрий Иваныч сказал было:
   - Да... вот явление...
   И выжидательно застыл.
   А важный старик заговорил очень отчетливо и громко:
   - Может быть, вздумает повеситься на простыне или же, скажем, отравиться... пиши тогда бумаги... и неприятность!.. А может быть, и подделка?
   - Тем-пе-ра-туры не подделает! - угрожающе подбросил голову другой, тщедушный, с лицом, рассекающим воздух без затруднения, острым, как корабельный нос, и поглядел на него остро: - Этот больной?
   А лысый, с носом красным, бормотнул вполголоса:
   - Кажется, острое, Александр Филиппыч!
   - Острое? - повторил старик и стукнул палкой.
   - Острое - тогда капут, - сказал низенький бодро.
   - Ка-пу-ут?.. Вот видите как!.. - и старик запустил в рот весь свой седой левый ус и стал его жевать медленно.
   - Температура? - спросил лысого низенький.
   - Сегодня не мерил... Но, видно, порядочная!..
   И заметался лысый, а низенький важно:
   - Как же вы так!.. Надо смерить... А ну, сядь-ка, братец!
   И перед самым лицом Дивеева разрезал воздух снизу вверх.
   Это не понравилось Дивееву... Это заставило его прошептать: "Не поддамся!.." Потом он крикнул надменно:
   - Я - "вы"!.. Я - "вы", а не "ты"!..
   - Это - чиновник! - улыбнулся лысый и тут же что-то протянул низенькому.
   А важный старик промямлил:
   - Эге-ге, брат... "вы-ы"!
   При этом вытащил левый ус, покрутил его слегка и тут же засунул в рот правый.
   Но низенький сказал примирительно:
   - "Вы" - так "вы"... Присядьте на койку!
   Тогда Дивеев поклонился, точно в гостях, и сел, но металлический футляр термометра, блеснувший в руках низенького, его испугал.
   Он крикнул только:
   - В сердце! - и вскочил.
   Потом он хитро отпрыгнул к самой стене и забормотал:
   - Нет! Нет!.. Нет, я не поддамся!
   - Явное помрачение сознания, - важно сказал низенький старику с палкой.
   А старик с палкой закручивал правый ус, и глаза у него были как две гимназических пуговицы.
   Он отозвался:
   - Если нужно температуру чтобы, - надо смерить!
   - Это - термометр, - сказал низенький (вынул его из футляра и встряхнул). - Видите?.. Присядьте!.. Одна минута, и мы... вас отпустим домой.
   - Домой?.. А куда домой?.. Ага?..
   И Дивеев вдруг улыбнулся даже тому, что этот низенький не знает, что у него нет дома... Ему показалось, что он очень хитро провел их всех.
   - Это не кинжал и не нож, - это градусник! - убеждал его между тем низенький. - Помните, его вам ставили, когда вы были больны?
   - Больны?.. Я никогда не был болен!
   - Поставьте вы, Дмитрий Иванович, если вы ставили... - передал градусник низенький.
   Лысому больше доверял Дивеев: градусник от него допустил, - тем более что старик с палкой в это время начал сосать опять левый ус; это так заняло Дивеева, что и он старательно сделал то же самое со своим правым усом...
   И несколько времени все молчали, а когда лысый вынул градусник и сказал: "Тридцать восемь и восемь", - Дивеев повторил это тем же самым его тоном:
   - Тридцать восемь и восемь!
   И чуть улыбнулся.
   - Может быть, и не острое, - горлом выдавил низенький.
   - Но все же в больницу его? - забеспокоился старик с палкой, отсосанный ус накручивая на палец.
   - Непременно!.. Сейчас же! - ответил низенький.
   - В больницу? В настоящую - земскую? - вдруг отчетливо повторил Дивеев чьи-то слышанные слова.
   - Ага!.. Это он понимает!.. - подмигнул гимназической пуговицей старик с палкой.
   - А сейчас только что та-ко-е плел! - покрутил головой лысый.
   И бородатый выступил вдруг на шаг:
   - Цельную ночь, ваши благородия, никому спать не давал! - И собрал лоб гармоникой.
   Тут же вспомнил Дивеев про другого, с животом, и на него оглянулся. Тот тоже стоял в одном белье около кровати и смотрел исподлобья безбровый, безусый, бледный.
   - Тебя не спрашивают! - строго сказал бородатому старик с палкой и кивнул лысому на этого, безбрового:
   - Кто?
   - Худолей... политический, - тихо почему-то ответил лысый.
   - А-а.
   Старик покачал головой укоризненно, вздохнул шумно, и потом ушли они с низеньким.
   Необычайное ли посещение это подействовало или веронал Дмитрия Иваныча, но Дивеев не только многое понял из того, что говорили в камере, но запомнил и странную фамилию больного животом, два раза потом повторив ее вслух раздельно: "Худо-лей..." А тот, тут же, как ушли смотритель и врач, опять лег на свою койку и укрылся с головой рыжим одеялом.
   Смотритель тюрьмы поспешил отделаться от опасного арестанта, от которого ничего хорошего ожидать было нельзя, и не больше как через час Дивеева по тем же самым улицам, как за два дня перед тем Илью, отправили в ту же самую земскую больницу, только в другой ее отдел, - туда, где лечили мозг.
   Чтобы Дивееву не вздумалось по дороге бежать от своих конвойных, его отвезли (как и Илью), и на дорогу заботливый Дмитрий Иваныч щедро напоил его вероналом, в силу которого он верил несокрушимо.
   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
   ФЕДОР МАКУХИН
   Сначала долгими - скупыми расчетами, воздержанием и постом, всякими урезками и кражей у себя самого, постоянной борьбою с самим собой, жестоким кнутом и шпорами в труде накопить тугой кошель, а потом вдруг в день, в два, в неделю спустить все до последней копейки, прокутить, промотать, просорить, раздарить, дать себя даже обокрасть первому встречному, - есть в этом какой-то смысл, не всякому и не сразу ясный...
   Когда осенью в Сибири, вернувшись из тайги с золотом, кутит какой-нибудь приисковый старатель, он считает стыдом оставить в дырявом кармане хотя бы крупинку золотого песку про запас.
   Если он зашел в магазин суконных товаров и набрал себе там на зимнюю пару, он смотрит на толстую штуку оставшегося сукна, в которой, может быть, аршин пятьдесят, и говорит приказчику:
   - А ну-ка, паря, - иди стели мост!.. Не хочу по вашей грязи ходить, новые сапоги пачкать!..
   И важно платит за все пятьдесят аршин, и приказчик идет впереди его по топкой улице и расстилает аршин за аршином всю штуку... А старатель плавно ступает по сукну, гатящему грязь, и только командует:
   - Травь правей!.. Вон на ту, идол, новую лавку!
   Или:
   - Забегай левее!.. Жживо!..
   Приказчик ладит то правей, то левей, и старатель через широчайшую сибирскую улицу какого-нибудь Енисейска добирается, наконец, до другого берега, до деревянных мостков, и даже не поглядит назад, где приказчик трудолюбиво сматывает снова грязную штуку сукна, чтобы дома вымыть ее, высушить, выгладить и продать на зимние щегольские костюмы другим старателям, а те будут гатить осеннюю грязь улицы полсотней аршин другого сукна...
   Здравый смысл не поймет этого, но есть в этом и во всем подобном звонкая земная радость жизни, запой своею собственной силой, ловкостью, удалью и удачей. - Проживем, - наживем!.. Затем и наживали, чтобы вдоволь повеличаться... А весь адский труд в тайге, и риск и угроза каждого дня, и миллиарды гнуса, точившего кровь по капле, - черт с ними!.. Было, - и вот забыто!.. Но как отказать себе в удовольствии пройтись по сукну через улицу, зайти в посудный магазин напротив, свалить там как бы невзначай стоящую посреди хрупкую стопку ваз, тарелок, ламп и сказать горестно:
   - Что же я сделал, злодей!.. Ведь я же теперь навеки пропал!..
   Потом выслушать сочувственно едкую ругань хозяина, а потом прищуриться высокомерно, растоптать сапогами остальное, что не было разбито в этой стопке, спросить хозяина:
   - Это на сколько же я набил?
   Отбросить тянущийся к левой скуле толстый кулак, выслушать явно удвоенный счет, выкинуть на прилавок катеринку, прихлопнуть ее ладонью:
   - Получай сполна!
   И, выходя из посудной на улицу, думать усиленно: а нельзя ли что еще выкинуть почуднее?..
   Когда Макухин в квартире полковника Добычина в ответ на вызов Натальи Львовны сказал свое: "Вот!" и стал с нею рядом, он уже почувствовал тот самый подъем мотовства, который был высшею точкою радости жизни для таких, как у него, натур... Маленькое слово это: "Вот!", сказанное тогда, значило чрезвычайно много: "Вот я сам, и все мое тоже - вот! - Берите!"
   И автомобиль, на котором они подъехали в тот день к вокзалу, он, конечно, должен был отбить у целой компании грузно думавших над каждым своим рублем людей, - иначе не так весело было бы ехать.
   Что именно будет с ним и Натальей Львовной дальше, об этом он меньше всего думал. Точнее: он совсем не думал об этом. "Вот я сам, и все мое тоже - вот! - Берите!" - это было сказано твердо, а как именно она это возьмет, - было уж ее дело: большое облегчение чувствовал Макухин от того, что не надо было думать над этим самому, и большое в нем было любопытство.
   Случай на вокзале был точно первой картиной того длинного представления, которое должно было теперь разыграться непременно перед Макухиным, иначе незачем было и говорить так твердо и торжественно: "Вот!"
   Как будто непременно так и должно было случиться, чтобы Алексей Иваныч забежал перед ними на этот самый вокзал и кого-то тут ранил, а этот кто-то точно непременно должен был оказаться прежним женихом его теперешней невесты.
   То, что он действовал теперь не сам по себе и не для себя, а для Натальи Львовны, делало его очень свободным, освобождало от очень многого, от себя самого (и в этом тоже было исконно деревенское мотовство).
   Он только спрашивал у нее, что делать, и ждал приказаний, стараясь понять с полуслова. Так он держал себя на вокзале, в жандармской комнате, так же давал показания и приставу, и почти таким же жестом, когда говорил об Алексее Иваныче, показал на свой крутой лоб, добавив убежденно:
   - Считал и считаю человека этого ненормальным.
   Когда Алексей Иваныч, ставший просто Дивеевым, ходил из угла в угол по пустой и холодной кордегардии, зловонной и полутемной (чуть горела маленькая чадная лампочка), - Макухин приехал с Натальей Львовной в знакомую ему гостиницу "Бристоль", и тут же согласился с нею, что снять надо не один, а два номера рядом: жених и невеста - не муж и жена, - и ничуть не удивило его, что все время она говорила об Илье: раненый, может быть, уже умер теперь, - и все-таки он - ее бывший жених, такой же, как он теперь, только гораздо более ей знакомый.
   Чай пили они в номере Натальи Львовны. Вся полная своей неожиданной встречей с Ильей (и какою встречей!), она имела вид оглушенный... Даже чуть сутуливший ей спину мослачок, который как-то заметил Алексей Иваныч, стал как будто заметнее, вырос за эти часы, - отчего даже и голову подымала она с трудом, и при электричестве сверху, при мягком матовом свете сама точно светилась вся изнутри, и глаза ее казались Макухину иконно-огромными, и бледные щеки фарфорово-неживыми.
   Макухин сам налил ей чаю, поставил перед нею сухарницу, но она сидела, охватив колено руками, к столу боком, совершенно о себе забыв... Так много было предположений и вопросов в ней, и все об Илье: куда он мог ехать?.. Откуда?.. Где он жил последнее время?.. Зачем ехал?.. Знал ли Алексей Иваныч, что его встретит?.. Может быть, это даже было условлено... А если условлено, то зачем?.. И правда ли, что Илья был знаком с его женою?.. Не принял ли Алексей Иваныч ее Илью за кого-то другого, - своего?
   Макухина удивляла такая масса вопросов: никогда не приходилось слышать ни от кого раньше такого потока, такого водоворота слов и совершенно не о деле (не считал, конечно, этого "делом" Макухин). Очень сложный, кропотливо вышитый женский мир подошел к нему так близко впервые. Раза два он было решился напомнить ей, что чай остынет, но она его не слышала. Потом он вылил ее холодный стакан в умывальник, налил ей горячего чаю и придвинул сухарницу еще ближе к ней, но она не заметила и этого.
   Она говорила (в который уже раз!):
   - Хорошо, я допускаю, что Алексей Иваныч (у него уж это в манию обратилось!), что он мог узнать об Илье от кого-нибудь... Могли дать ему телеграмму: "Илья выезжает завтра (например) туда-то"... Кто-нибудь у него следил за Ильей... Но почему же вчера он мне не сказал?.. Почему не сказал?.. Мямлил что-то такое и не сказал самого важного!.. И уехал!.. Так неожиданно!.. Ведь только что приехал от Ильи и опять уехал!.. И хоть бы имя мне сказал когда-нибудь, - я бы по одному имени догадалась!..
   - Илья - имя простое, - у всякого может быть, - заметил Макухин и добавил спокойно: - Опять чай ваш застынет!..
   - Он мне говорил о каком-то месте, - вспомнила Наталья Львовна. Будто искать ездил место себе, а это он его выслеживал, Илью... И так долго помнить: шесть месяцев!.. Бесчеловечно! Конечно, Илья не обращал внимания, я его знаю... Ну, скажите, - разве же он не мог уйти?.. Заметил, что он - здесь же, на том же вокзале, - и уйди!.. Просто, - встань и уйди...
   - Там около него старик один хлопотал, - как будто я его где-то раньше видел, - вставил Макухин, выпивая уже четвертый стакан.
   - Старик?.. Я не видала... Доктор, должно быть... А может быть, он умирает теперь там в больнице, умирает, а мы здесь сидим!.. Может быть, умирает он!..
   Так много тоски было в ее голосе и особенно в огромных неплачущих глазах, что Макухину стало очень неловко, и он застенчиво отставил свой недопитый стакан и сказал угрюмо:
   - По телефону справиться можно... Позвонить в больницу, - должны справку дать...
   - Можно?.. Разве можно?.. Куда же звонить?.. И дадут справку?.. Кого же вызвать? - очень заволновалась она и вскочила.
   Макухин посмотрел на свои золотые часы (серебряные, рабочие, он оставил дома, а сюда взял праздничные, золотые):
   - Десять часов уже... Пожалуй что поздно...
   - Поздно?.. Как поздно?.. Почему?.. Неужели поздно?.. А вдруг он умрет?..
   - Умрет - воля божья... Другое дело, если бы мы помочь могли...
   Однако Наталья Львовна уже накинула на шею вязаный белый платок.
   - Телефон там внизу... Я видела... Как же я не подумала раньше?.. Ведь видела!.. Я сейчас...
   И выбежала быстрее, чем Макухин мог придумать, как отсоветовать это. Он постоял немного около стола, думая, идти ему за нею или не надо; решил, что не идти неловко, можно обидеть этим, и, уходя, запер номер и ключ взял с собою. Но пока он медленно спускался вниз, Наталье Львовне уже ответили из конторы больницы, что там не знают.
   - Говорят: "Тут хозяйственная часть"... Говорят: "Повесьте трубку!" пожаловалась ему она.
   - А если завтра утром поехать туда? - подумал вслух Макухин.
   - Да-да - мы поедем, поедем завтра!.. Утром чтоб непременно поехать туда!.. - приказала она.
   И мимо коридорного они подымались по лестнице рядом, и она говорила:
   - Разве в больнице только один телефон?.. Это мне какая-то дура на центральной дала не тот номер... Но завтра надо встать раньше, и мы поедем... Он не умер, нет!.. Я бы непременно почувствовала, если бы он умер!..
   А у дверей своего номера она сказала Макухину:
   - Идите к себе и сейчас же ложитесь спать... А завтра утром, как встанете, - только пораньше! - стучите ко мне... Впрочем, я и сама встану рано... Я, может быть, и не засну совсем... Ну, идите!..
   Макухин учтиво поцеловал ее руку и пошел к себе. В его номере было все то же самое, что и в ее, и совершенно так же была расставлена мебель, но это был прежний его холостой, одинокий номер, случайный, временный, а настоящий его, теперешний был там, за стеною, и настоящее его теперешнее дело было ехать завтра в больницу узнавать, жив ли Илья... А так как для этого надо было встать рано (так было приказано только что), то он и заснул спокойно тут же, как лег.
   Как и в тюрьме, около ворот больницы стояла будка, но в ней сидел старик не моложе восьмидесяти лет, - в тулупе, в шапке. Можно было не спрашивать его, кто он: на тулупе спереди пришпилена была медная табличка, а на ней выбитые буквы: "сторож". Сидел он забывчиво и сосал трубку. Обратился было к нему Макухин, как здесь найти одного больного, но он только мотнул во двор трубкой:
   - Там пытайте...
   Извозчик Макухина стал в ряд других извозчиков, а они с Натальей Львовной вошли во двор.
   - Никогда здесь не приходилось бывать, однако дело большое! оглянулся кругом Макухин.
   Больница была целый городок.
   Из подстриженных садиков выступали белые корпуса казенной стройки, здесь, за городом, очень крупные. Дорожки, усыпанные мелкими желтыми морскими ракушками вместо песка; аккуратные палисадники, обнесенные деревянными резными оградами... Но вблизи корпусов этих не цветами пахло, - иодоформом... Этот едкий и застарелый, видимо, запах пропитал тут, казалось, все стены домов, даже таких, на которых чернели надписи: "Контора", "Смотритель", "Старший врач".
   День был солнечный, очень яркий (день, даже в камере 3-й ослепивший Дивеева); не верилось в такой день не только Наталье Львовне, - даже Макухину, чтобы мог умереть Илья. И однако, когда вошли они в главный трехэтажный корпус больницы, в полутемный, похожий на туннель коридор нижнего этажа, с асфальтовым гулким полом, и спросили (Наталья Львовна, конечно), где найти доставленного вчера раненого, вихрастый фельдшерский ученик, быстро несший куда-то гирлянду пузырьков с сигнатурками, бросил на ходу: