- Он у меня был? - спросил Алексей Фомич.
   - Был, и больше всех возмущался тогда этим мерзавцем. А что касается картины твоей, то поражен был ее техникой, - мгновенно придумал Ваня.
   - Так что сумасшедшим я, значит, угодил, хотя и возмутил мерзавца? Какой же можно сделать из этого вывод?
   Алексей Фомич повернул теперь голову к Ване, будто и всерьез ожидая от него ответа, Ваня же почувствовал, что вот именно теперь он может сказать о том, чем был полон все последние дни, и он начал прямо, с себя:
   - Какой вывод? Должно быть, тот, какой сделал я, а я все-таки не сумасшедший и тем более не мерзавец... Я поражен этим, - говорю очень точно: поражен! Могу так сказать, - ведь мне от тебя ничего не надо: ни наследства, ни, как бы это выразиться, - очень хороших отношений, что ли... Я тебе - не ровня, скажу это прямо, - куда уж мне! Ты меня ругаешь, - может быть и стоит, - я даже убедился в последнее время, что стоит, потому что у меня чего-то твоего нет...
   - Очень многого нет! - резко перебил Алексей Фомич.
   - Вот именно, - очень многого, - схватился за эти слова Ваня, - а между тем, - чем же еще я и хотел бы стать, как не художником?
   - Врешь! - почти крикнул Алексей Фомич. - Врешь! Не хотел и не хочешь!
   - Вот тебе раз! - удивился Ваня. - Как же так не хочу?
   - Не хочешь, - вот и все объяснение! Не прямо идешь к цели, а мыслете ногами пишешь, - петляешь, как заяц, - плывешь с заходом во все встречные порты, вот что я тебе должен сказать!.. Силы наел много? - Отбавь! Знаешь персидскую сказку о Рустеме и Зорабе? Что Рустем со своей силой сделал, помнишь? Половину ее какому-то волшебнику или духу отдал на сохранение, вот что! А зачем отдал? - Чтоб она ему не мешала, - вот зачем. А ты чем занялся? Удвоил ее гимнастикой? Зачем? За двумя зайцами погнался? Может быть, ты этого зайца, который повиднее собой, и поймал, я не спорю, не отрицаю, глупо было бы и отрицать, когда ты мне, мне, Рустему, чуть позвоночника не сломал, но что касается другого зайца, то - он пока еще в почтенном от тебя отдалении скачет.
   Проговорив это, если и не с привычным для себя подъемом, то, быть может, потому, что в сумерки неудобно блистать яркостью даже мысли, Алексей Фомич начал закрывать ставни.
   Марья Гавриловна вошла с зажженной лампой, как только Алексей Фомич прикрыл последнее окно, - конечно, у нее уж все было готово. Поставив на стол лампу, она спросила:
   - Самовар сейчас подать или попозже?
   - Если готов, то что же вам с ним делать? - спросил ее в свою очередь Алексей Фомич, и она вышла и тут же внесла бурлящий самовар на пятнадцать стаканов.
   При свете лампы Ваня пристально вглядывался в лицо пожилого, но такого еще мощного художника, не только не истратившего себя, но шагнувшего далеко вперед даже за два-три последних года. Зораб как будто хотел отыскать в Рустеме этот неиссякающий родник творчества, для которого не нужны оказались никакие нажимы извне: била струя все шире и шире, все чище и чище, как-то сама по себе, не нуждаясь ни в чьем одобрении... А он, - которого так одобряли профессора Академии, который так много как будто и видел и усвоил в бытность свою за границей, почему-то все время топтался и топтался на месте.
   - Скачет в почтенном от меня отдалении? - повторил слова отца Ваня. Да, это и я почувствовал, когда побывал в твоей мастерской... Нет техники!
   - А у кого ее нет, тот говорит, что она и не нужна совсем, подхватил Алексей Фомич. - Дескать, на черта какая-то техника, когда нужно дать намек? Теперь народ пошел умный, - с одного намека все поймет: сам про себя дорисует и допишет, а техника - это отсталость, провинциализм, сущая ерунда!.. Знаешь, что тебе надо бы делать, - вдруг воодушевился он: - Сочетать, вот что! Со-че-тать, а не разъединять в себе силача и художника, - вот что ты должен делать! Ты - Зораб, но я-то ведь Рустем, а ты забыл об этом, когда мне свой дурацкий вопрос задал... Влей свою Зорабову силу в искусство, а не в то, чтобы Рустему непременно сломать хребет!.. Какого кентавра победил Геркулес? Кажется, Нессуса?.. А ты дай картину в пять этих моих стен длиною, - дай сотню Геркулесов с их палицами и сотню кентавров... и кентаврих, кентаврих тоже, - непременно кентаврих и тоже с палицами в руках, и с луками, с колчанами стрел через плечо... Дай всем мышцы такие, как у Микеланджело в его "Страшном суде", как у тебя самого! Стань перед зеркалом голый и пиши с самого себя всех кентавров и всех геркулесов...
   - И кентаврих тоже, - вставил, улыбнувшись, Ваня.
   - А как же иначе? И кентаврих тоже с себя, - ведь это же пока еще только полулюди-полузвери, ведь кентаврих не кормили кентавры, - они должны были сами добывать себе пищу... Разумеется, и кентаврихи имели такие же мускулы, как самый заправский кентавр. Ты, конечно, едешь сейчас к своей Эме, - она - женщина, хотя и циркачка, - женщина, - не кентавриха, нет, - и если ты ее выкинешь когда-нибудь в окно шестого этажа на мостовую, она найдет время, пока долетит до мостовой, и в зеркало поглядеться, и губы себе подкрасить. Кентаврихи же губной помады не имели и в зеркало не гляделись... Так вот, - дай людей и кентавров, - вот твоя тема! Можешь назвать даже так: "Последний бой людей и кентавров", - в этом, дескать, бою истреблены были все кентавры, сколько их еще оставалось, - восторжествовал человек. Представь только, сколько силы (своей силы), ракурсов можешь ты бросить на полотно в пять таких стен длиной! А? Что молчишь? Не нравится тебе такая тема? Тебе бы все "Жердочки", "Фазанники" писать? А? Вот в этом-то и заключается твоя трещина: сила, как у бизона, а картины, как у чахоточного в последней стадии! Так-то!.. Ну, что же ты сидишь, в самовар глядишь? Наливай чай и пей, - не мне же наливать прикажешь!
   Однако Ваня не прикоснулся к чайнику, стоявшему на самоваре, и к своему стакану. Он слушал очень внимательно и ждал, что еще скажет отец. И Алексей Фомич, ходивший в это время по столовой из угла в угол, не остановился на том, что сказал. Он только что начинал раскачиваться, и Ваня чувствовал это и, хотя не пил чаю у себя дома, все же отказался:
   - Да я уже пил, - мне не хочется... Кентавры и люди? - Хорошая тема, да кто-то уж, кажется, писал на нее...
   - Кто именно? - вскинулся отец, остановясь. - Не знаю такого. А хотя бы и писал кто, - что из этого? На все темы писали. А ты напиши так, как будто до тебя только мальчишки без штанов этой темы касались обезьяньими лапками, холст пачкали; сморкались на холст, а не писали, - вот как ты должен это сделать! Тут борьба не на живот, а на смерть, и победил человек, а если бы кентавры победили, то... то на Васильевском острове в Петербурге не было бы Академии художеств, а паслись бы там моржи да дикие гуси. Ты понимаешь ли, что тут ты должен дать последнюю ставку за жизнь разума на планете Земля? Тут должно быть такое солнце, - показал он обеими руками на стену, на которой рисовалась ему картина, - такое солнце, чтобы жгло зрителей, чтобы зрители, как вошли бы в твой манеж (где же еще можно было бы выставить такую картинищу? - Конечно, только в манеже) - как вошли бы, так сейчас же раскрыли бы свои зонтики, а дамы чтобы начали веерами на себя махать, хотя бы стояла в то время петербургская зима и в манеже было бы как на улице (какой же черт в манежах отопление заводит?..) А пейзаж какой ты мог бы дать, а! Земля во всем своем блеске! Ведь не из-за пучка зеленого лука или редиски бьется человечество с кентаврами! Оно бьется из-за обладания такой красавицей, как Земля!.. Если из-за одной прекрасной Елены десять лет бились греки с троянцами, то Земля-то вся в целом, праматерь всех Елен вообще, во сколько миллионов раз должна быть у тебя на картине прекрасней всех прекрасных Елен вообще? Дай же красоту эту, из-за которой люди с недолюдками бьются! Такой пейзаж дай, чтобы даже петербуржцы ахнули и целый бы день от него глаз отвести не могли! Чтобы так с разинутыми ртами и стояли и ни в пивные, ни в рестораны бы не шли!
   Ваня улыбнулся и спросил:
   - Что же это за пейзаж такой?
   - Найди! - крикнул отец. - Земля велика и обильна пейзажами, - выбор несметный, - ищи и найди! В том-то и задача искусства, чтобы искать, а на готовое, на то, что другими найдено, кто же льстится? Только обиженные талантом, но держащие нос по ветру, - дескать, если я напишу не то, чтобы прекрасную Елену, а хотя бы миловидную швейку, у меня какой-нибудь меценатишка картину эту купит для украшения своего вестибюля или уборной, а кто же купит картинищу с черт знает кем, - с кентаврихами, у которых копыта и хвосты трубой, кому это лестно? И сколько дадут мне за этих кентаврих? (Кентавры же, а тем паче люди кому могут быть интересны?..) Подобные сопляки за подобную тему не возьмутся, конечно, а за-ка-за, заказа ты если ждешь, то какой же ты к черту художник? Ты можешь сказать мне: "Теперь двадцатый век. Теперь и "Страшный суд" Микеланджело и "Бой с кентаврами" одинаково никому не нужны, а нужно только то, что узаконено, как последний крик моды..." Хорошо, я допустить готов даже и это... Футбол, например, узаконен? Непременно, притом на большей половине земного шара. Это, дескать, борьба. Тут, дескать, тоже мускулатура и рук, и ног, и даже затылка. А что касается пейзажа, то непременно и пейзаж: в закрытых помещениях заниматься этим спортом неудобно... Ну что ж, - футбол так футбол... Пиши футбол... Пиши, наконец, свою французскую борьбу, как француз Дега писал балерин (хотя сам, впрочем, балериной не был)... Собери на холст побольше атлетов, и чтобы занялись они у тебя каким-нибудь полезным современным делом, - грузили бы, например, на волжской пристани на пароход "Самолет" мешки с мукой или ящики с консервами - по двадцать пудов каждый ящик... Репин писал бурлаков, а ты - грузчиков в какой-нибудь Самаре или в Нижнем... А не хочешь писать наших, - поезжай в Алжир, в Порт-Саид, - пиши чернокожих...
   Алексей Фомич замолчал вдруг, раза два прошелся по комнате, потом, остановясь прямо против Вани, сказал:
   - Дом запер? А? Тот самый дом, который и отпер-то, то есть купил, зачем собственно? Дескать, у отца - уединенная мастерская, так вот же и у меня тоже! Хоть и на другой улице, но в городе том же!.. Теперь - приходи, кума, приноси ума! А кума-то... надула, черт ее дери! Вильнула хвостом, и мимо! Ну что ж... Погорячился, конечно, по младости лет и ошибся. За это я не виню. Мне даже любопытно это было. "Уединился, - думал я, - и отлично! Значит, цену себе нашел..." А цена-то оказалась грошевая... В себя не поверил, себя не нашел, - зачем же, спрашивается, завел свою мастерскую?
   Ване стало неловко наконец: он сидел, - отец то все ходил, а то вот стоит перед ним; он поднялся тоже; он должен был ответить не только отцу, но и себе. И он заговорил:
   - Я никогда особенно умен не был, и я, конечно, ошибся, это правильно. Но только в чем именно ошибся? Мастерскую себе завел? - Это не так важно, я думаю. Ошибся я не в этом, а в другом... Мне там, в Европе, не то, чтобы после Мессинского землетрясения, а вообще показалось, что не так что-то прочно все на земном шаре, почему я и начал писать свой "Фазанник" и "Жердочку" и тому подобное. А когда я увидел тебя, то, должен признаться, - был поражен: до такой степени, то есть, в тебе самом все оказалось прочно!.. Ты, конечно, нашел, - это и для слепого ясно, - и в то, что ты нашел, в это самое поверил... Я уж тебе говорил это, скажу еще раз: я изумился. И отлично понимаю я, что эта, как бы сказать... Ну, все равно, - прочность твоя от твоей цельности... Ты - как шар, и без трещин... Ну, а вдруг что-нибудь такое, вроде Мессинского землетрясения, только по воле вот этих самых твоих кентавров? Предположим, что они еще водятся на земле... Как ты тогда, а?
   - Это что же такое может быть? - спросил Алексей Фомич с большой серьезностью. - А-а, понимаю! И что я тогда буду делать? - Алексей Фомич прошелся еще раз по комнате и сказал очень твердо: - Я думаю, что во всяком случае останусь самим собой... А так как тебе сегодня, то есть уже скоро (он посмотрел на стенные часы), приходится ехать, то все-таки выпей на дорогу чаю.
   Ваня просидел у отца недолго, - еще с полчаса, не больше. За это время он выпил всего только четыре стакана чаю и что-то такое съел, - что именно, не заметил.
   Отец не спросил его, куда он едет, а он не счел нужным говорить об этом. Простились они, как это у них было принято, без объятий, даже без рукопожатия; зато долго держал в своей огромной руке Ваня небольшую и не очень мягкую руку Марьи Гавриловны, пожелавшей ему раза три от чистого сердца "счастливой дороги".
   Ваня просил ее, хотя бы изредка и мимоходом, наведываться, как исполняет свои обязанности оставленный им дворник его дома, и, в случае чего, черкнуть ему об этом два слова. Но куда именно "черкнуть", не сказал, она же в сумятице чувств забыла спросить об этом.
   Алексей Фомич сел пить чай только после ухода сына. Наливала стакан ему, как обычно, Марья Гавриловна, стеснявшаяся садиться за стол при Ване.
   Однако за первым же стаканом художник задумался до того, что Марья Гавриловна осторожно взяла этот стакан, и он едва это заметил, - все же заметил.
   Он спросил:
   - Куда же вы его? Я ведь не пил еще.
   - Да он уж застыл совсем, Алексей Фомич! Я вам сейчас горячего налью, - проговорила она, улыбаясь, но он сказал, с виду сердито:
   - Я именно и хотел, чтобы он остыл! Прошу поставить его на место.
   - Что это вы, Алексей Фомич! - удивилась она. - Никогда ведь вы холодного чаю не любили.
   - А вот вы, Марья Гавриловна, никогда газеты мне не догадаетесь купить, - повернул совсем на другое он.
   - Газету? Да ведь вы же газет читать не любите, Алексей Фомич, оправдалась она, но он сказал наставительно:
   - Газета на газету не приходится... В тридцати подряд, - так бывает, - читать совсем нечего, а в тридцать первой, глядишь, и поместят что-нибудь немаловажное... Вот, например, что такое он мне тут долдонил сейчас, будто в Европе беспокойно? Что-то такое будто бы там собирается, а? Революция, может быть, вроде той, какая у нас в девятьсот пятом была, а я сижу здесь и ничего об этом не знаю... Завтра утром извольте-ка газету какую-нибудь купить, вот что. Прямо, конечно, писать об этом ничего не будут, но могут как-нибудь обиняком, для тех, кто понимать эти обиняки в состоянии... Он мне еще как-то раньше говорил то же самое, только тогда я внимания не обратил...
   Повертел в руках остывший стакан и добавил:
   - Черт знает что, - терпеть не могу! Вылейте это вон и налейте горячего!
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
   СВАДЬБА МАКУХИНА
   Гремели литавры.
   С полным знанием дела какой-то сивоусый старик колотил время от времени бубном о свой кулак.
   Страшные звуки издавали две широкогорлых, ярко начищенных медных трубы.
   Очень поджарый, коричневый, с тонкими черными висячими усами, похожий на полевого кузнечика, цыган Тахтар Чебинцев пронзительно пиликал на скрипке.
   Все это и, кажется, еще что-то, кроме этого, представляло собою оркестр, игравший на свадьбе Федора Макухина.
   Отдельно от оркестра выступал гармонист, меланхолического, мечтательного вида, лысый со лба человек, пышно называвший свою двухрядную русскую гармонику итальянским словом "концертино".
   Все вообще музыканты были свои местные: они знали гостей Макухина, гости знали их, так как гости эти были только рабочие каменоломни, спасшие его от смерти, рыбаки - Афанасий и Степан Макогон, извозчик Кондрат.
   Они принарядились для этого вечера так, как если бы он случился на Рождество, на Пасху, на Троицу. В церкви, во время венчанья, шафером самого Макухина был Рожнов, шафером Натальи Львовны - другой молодой и холостой малый - Аким, один из гребцов баркаса.
   Кое с кем из них, - с Афанасием, с Кондратом, с Макогоном, с Севастьяном, с Данилой, - были их жены, разумеется тоже нарядившиеся как только могли.
   Извозчики городка думали, что все они будут наняты Макухиным для свадебного "поезда", то есть для катанья по улицам гостей, с песнями, с гармоникой, вообще с большим шумом, и у Макухина действительно появилась было такая мысль, но когда он поделился ею с Натальей Львовной, та пришла в ужас и просила его обойтись без "поезда".
   Свадебный пир и без "поезда" вышел достаточно шумным. Вина было выставлено много, - три бочонка (в окрестностях городка делали вина многих сортов в больших винных подвалах, известных на всю Россию); длинный стол был полон всякой всячины, и два повара - один из ресторана "Отрада", другой из гостиницы "Южный берег", - проявляли свое искусство на кухне.
   Можно было вполне обойтись и без свадебного генерала, так как отец Натальи Львовны был в своем мундире полковника в отставке и надел ради такого торжества все ордена, какие у него были. Очень представительной показалась всем гостям и слепая жена его, к которой Федор относился с большим почтением, хотя и называл ее "мамашей".
   Так как она не выносила махорочного дыма, то махорку курить гостям своим Макухин решительно воспретил, - все получили от него по коробке папирос Феодосийской фабрики Стамболи.
   Дня за два до свадьбы Макухин купил Афанасию новый ялик и дал сто рублей; получили от него по сто и гребцы баркаса; а Рожнов - вдвое, так что среди гостей не было недовольных.
   Так как Наталье Львовне непременно хотелось видеть у себя на свадьбе Павлика Каплина, то этот гимназист на костыле, заменивший уже другой свой костыль обыкновенной тросточкой из кизила (такие тросточки делали тут очень искусно, и они продавались во всех лавках для курортных), был тоже в числе гостей. Ему непременно хотелось быть шафером невесты, и он уверял, что имеет уж в этом деле большой опыт; однако Макухин предпочел ему своего Акима, чем он счел было себя обиженным, впрочем ненадолго. После того как Федор спасся от смерти, хотя и пролежал пластом неделю, Павлик решил, что он заслужил право быть мужем Натальи Львовны. Он даже сказал ей довольно важно: "Должен признаться вам, что я одобряю ваш выбор", - чем очень ее рассмешил.
   Макухину хотелось, чтобы на свадебном пиру его был непременно священник, который его венчал, но тот оказался не совсем здоров, пришлось обойтись без него, как обошлись без "поезда".
   В другое время Наталья Львовна при венчанье в полной народа небольшой здешней церкви чувствовала бы себя, как актриса на сцене в роли, к которой хорошо подготовилась, но после того, что пришлось ей пережить на берегу моря, она была почти робкой, как будто стала моложе на десяток лет.
   Она вошла в себя только потом, в доме мужа, сделавшемся теперь и ее домом. Гости же ей положительно нравились, и ради них она решила вытерпеть до конца все, даже оркестр.
   Ей принадлежала мысль украсить комнату, в которой был пир, - самую большую в доме, в нижнем этаже, - кадками с олеандрами, цветущими душистыми розовыми и белыми цветами, и лимонными деревьями, на которых висели еще зеленые, но уже крупные плоды.
   На столе поставлены были тоже цветы в вазонах, но потом их пришлось снять, так как они занимали слишком много места и очень всем мешали.
   Для Павлика, который действительно поправился, как об этом и писал своему отцу в Белев, эта свадьба была гораздо больше, чем развлечение в однообразной жизни.
   Вся пленившая его, северянина, красота южного русского моря и Крымских гор как-то неразрывно тесно сплелась в его душе с образом тоскующей красивой молодой Натальи Львовны, и вот Наталья Львовна уже стала женой этого плотного, простого на вид малого, с золотистым крутым затылком, почему-то бритого, в хорошем дорогом костюме, а у гостей его головы всажены прямо в середину плеч, так что шеи отсутствуют, спины сутулые, руки корявые, вместо ботинок - сапоги, которые, как видно, усиленно терли щетками, однако не оттерли как следует; кто в пиджаке из нанки, кто в суконном черном бушлате, а кто и в поддевке. А бабы - в платках и полушалках, спущенных с примасленных лоснящихся голов на плечи.
   Одна из этих баб, с плоским, будто калмыцким лицом и небольшими, как черные бусы, глазками (это была жена Данилы), удивила его тем, что, припав коротким носом к ветке олеандра, истово восхитилась:
   - Ах, пах какой от этих цветов, - ужас!
   Все время переводил глаза Павлик с Натальи Львовны на ее гостей и потом снова на нее, стараясь подметить на ее лице недоумение или даже растерянность, но лицо ее было неизменно приветливым, даже как будто лучилось.
   Убедясь, что это ему не кажется только, а есть на самом деле, Павлик проникся, наконец, и сам ее внутренней радостью и вот тогда-то сказал ей на ухо, что вполне одобряет ее выбор. Для него самого смысл сказанного им был шире, чем могла понять его Наталья Львовна: не только выбор мужа, но даже и выбор этих гостей.
   Ему и в самом деле приятно было наблюдать, как гости деловито щелкали пальцами по бочонкам вина и довольно крякали, убеждаясь, что бочонки полны. Он, потирая руки и весело подмигивая полковнику, приготовлялся наблюдать, как будут опустошать эти три бочонка.
   - Вот-то начнется битва русских с кабардинцами! - вполголоса, но очень выразительно сказал он полковнику, кивая сначала на гостей Макухина, потом на эти бочонки.
   Лубочная книжонка под таким заглавием попалась ему как-то в детстве и поразила его тем, что в ней не было ни русских, ни кабардинцев, ни битвы, а действие происходило в каком-то баронском замке, совершенно неизвестно, где именно.
   Полковник, который после свадьбы Ивана довольно часто встречался с Павликом и привык к нему, отечески ласково похлопал его по спине. Павлик видел, что он, - в мундире и с орденами, - чувствовал себя тут, у зятя, среди поддевок, бушлатов и ситцевых платков, не особенно ловко, и внутренне ликовал, и ему все хотелось подшутить над ним. Однако подшучивать пока не представлялось возможности, тем более что очень тесно к своему мужу держалась слепая, которая, конечно, тоже и в еще большей степени, чем полковник при орденах, должна была хоть сколько-нибудь освоиться с этим новым для нее положением: она ведь только слышала, какими хриплыми голосами говорили гости, как они густо кашляли и как стучали их тяжелые сапоги.
   Против своего обыкновения, она не вступала в общий разговор просто потому, что он был ей совсем не интересен. Перед ней поставили пиво, так как этот напиток она предпочитала вину и, в какие бы обстоятельства ни попадала, оставалась верна своим привычкам.
   Пока не сели за стол, гости и особенно гостьи, видимо, чувствовали себя довольно стеснительно, но, усевшись, - а рассаживал их сам Макухин, как-то сразу потеряли всю неловкость.
   Павлик объяснил это самому себе тем, что за столом им уже было вполне понятно, что надо делать.
   Налили кто стаканчики, кто рюмки, - выпили за молодых. Потом стали закусывать чинно, споро, неторопливо, стараясь не очень звякать ножами и вилками о тарелки.
   Женщинам, из которых каждая, конечно, считала себя мастерицей по части выпечки пирогов, очень понравился пирог, изделие повара из "Отрады"; мужчинам - заливное из осетрины и майонез, работа повара из гостиницы "Южный берег".
   Так как слепая была большой любительницей ветчины, то для нее, а заодно уж, конечно, и для полковника, была добыта во всех отношениях прекрасная ветчина и поставлена перед ней на блюде, красоты которого, к сожалению, ей не дано было оценить.
   Когда налито было по второй, Афанасий на весь стол рявкнул: "Горько!" - и все сочли необходимым подхватить это на разные голоса, особенно пронзительные у баб, а музыканты, в это время что-то игравшие, сделали такое фортиссимо, что Наталья Львовна сначала непроизвольно заткнула уши, потом бросила руки на плечи мужа и прильнула губами к его бритым губам.
   Это "горько!" однообразно повторялось еще несколько раз, причем теперь уже не Афанасий, а другие старались не упустить момента и покричать.
   Потом пили "за мамашу" и "за папашу" молодой, и оба они поднимались при этом и кланялись на обе стороны, как артисты, которых вызывает публика, очарованная их высоким искусством.
   Не больше чем через час после начала пира стало уже так бестолково шумно, что Павлику показалось - вот-вот подымется дым коромыслом, как на свадьбе Ивана с дачи Шмидта.
   Сидевший рядом с ним полковник заметно для Павлика старался до конца выдержать характер и не прикасаться к спиртному вплотную, а только чокаться с ближайшими соседями и слегка пробовать, что такое ему налили. Однако Павлик, видевший, как он разошелся на свадьбе Ивана, не переставал ожидать, что он разойдется еще и тут, у своего зятя.
   Но вот этот зять, которого тоже наблюдал по-молодому зорко Павлик, встал с места с каким-то очень серьезным и даже будто торжественным лицом.
   Он провел рукой по верхней губе вправо и влево, явно для Павлика забыв, что сбрил усы, кашлянул в эту руку, поглядел на Рожнова.
   Рожнов прикрикнул на сидевшего против него Степана, затянувшего было блаженным голосом: "По морям, морям, морям, нынче здесь, а завтра там", а потом и другие попритихли, когда Павлик закричал на весь стол:
   - Тост! Тост! Слушайте тост!
   И Федор Макухин действительно начал говорить, к тревоге Натальи Львовны, не уверенной, умеет ли ее муж с должным красноречием произносить тосты:
   - Когда мы, братцы, мокрые, хоть нас выжми, под баркасом от ветра прятались, сказал тогда Афанасий, что хочу я обзаведение свое в Куру-Узени продать, а вы тогда в ужас впали, будто на вас прямо лев какой из клетки выскочил, в кусочки вас изорвать должен... Лев не лев, а конечно - какой, между прочим, денег у нас тут нажил... Почему же такое? Умен, что ли, очень? - Нет, только и всего, что от других греков своим ему у нас была, конечно, поддержка... Вот я и подумал тогда, под баркасом: ребята испугались, что другому продам, а он их может, конечно, по шапке, а своих тут насажать, потому что - они каменщики природные... Эх, думаю, сижу, а с чего же я-то сам начинал? Что у меня, наследство, что ли, было получено? Ниче-го, ни копейки, а только доверие ко мне было, как наш хозяин-армянин запутался и от нас сбежал, а нас, рабочих-каменотесов, было у него человек двадцать... Сложились, кто сколько, - на тебе, Федор, заправляй всей нашей артелью!.. Ну, хорошо... Давно дело было, - вот на ноги стал. Так вот, стало быть, сижу под баркасом, думаю: мне выходит линия в другом городе жить, другим делом заниматься, а неужто ж Рожнов, как он все равно тут за старшего, вести это дело каменное тут не может? Деньги на первый обиход у них будут, да вот баркас этот, мой спаситель, им пускай останется, сети у них есть, чтобы рыбу ловить, когда - весной да осенью - ход ее бывает, Афанасия да вот Степана еще могут к себе в компанию взять по рыбальству, разживутся, так и домишки себе могут поставить... А захотят шире еще дело свое повести, охотников войти к ним в компанию всегда найдут. Вот так сижу под баркасом, думаю, а у самого зуб на зуб не попадет никак от холода, и спичек нет, чтобы костер развесть, обсушиться... Так как, Рожнов, может такое дело у тебя выйти или нет?