Страница:
— Ой, да век же твой долог… Ха-хи… — засмеялись атаманы.
— А пошто же ты за царя-то не хочешь меня признать? — улыбаясь, сказал Пугачёв и подбоченился; он был в простой казацкой сряде, без ленты, без звезды.
— Да нешто цари такие? — проговорила девочка. — На царях злат венец и одежина из бархату… Ведь, поди, я знаю сказы-то… И про Бову-королевича знаю. Вот подай грошик, либо хлебца кусок, и тебе сказку расскажу.
Дяденьки, миленькие, где же мне царя-то искать? — и девочка, крестообразно сложив на груди тонкие руки, низко поклонилась всадникам.
— Царь перед тобой, — сказал Овчинников и кивнул головой на Пугачёва.
— Вот он — царь.
— О-о-о, — протянула девочка и, вложив в рот палец, недоверчиво уставилась в лицо ласково улыбавшегося всадника с черной бородой, на его рослого выхоленного коня в дорогой упряжке.
— Как звать тебя?
— Акулькой звать, — ответила девочка Пугачёву. — Я сирота. Добрые люди сказали мне: иди в куски. А я спрашиваю: куда же? А они мне: иди хошь куда, везде доля худа, — проговорив так, она замигала, потупилась, из глаз её закапали слезы.
Атаманы переглянулись, вздохнули, закрутили головами. Пугачёв, обратясь к ним, тихо спросил:
— Возьмем?
— Возьмем, — ответили они.
И сразу всем стало легко. Будто услышали, как небо сказало им:
— «спасибо», и лес сказал: «спасибо», и воздух сказал: «спасибо вам». И натруженные сердца их обмякли.
Тут вывернулись из-за леса четверо встречных всадников и, взвевая на дороге пыль, подкатили к Пугачёву. Это Ермилка со значком в руке, два рядовых казака и сотник Дегтярев. Они на сутки опередили батюшку, ехали, не смыкая глаз, всю прошлую ночь, в попутных селениях Дегтярев вычитывал народу государев манифест, приглашая крестьян гуртоваться возле села Заозерья, куда самолично должен прибыть батюшка.
— Царь-государь, — сдернув шапку, выкрикнул Ермилка, и все приехавшие с ним тихо обнажили головы, а девчоночка, теперь уверившись, что действительно перед нею государь, воззрилась на него, как на икону.
— Место для тебя, ваше величество, выбрали у села Заозерья, палатки разбиты, народишко скопляется. Отсель верстов десяток…
— Знатно, — похвалил Ермилку Пугачёв и, переговорив с Дегтяревым, сказал:
— А ну, казаки, посадите-ка сироту позади меня. Мы её в стан берем. В согласьи, девочка Акулечка?
— В согласьи, светлый царь, в согласьи! — пропищала девочка и, подхваченная Ермилкой, закрасовалась позади батюшки.
— Держись крепче, а то ляпнешься, — сказал ей Пугачёв.
— Ну, ляпнусь… Я-то не ляпнусь, я цепкая… Сам-то не ляпнись, мотри, — запищала девочка. — А ты ляпнешься, тады и я ляпнусь.
И вот все тронулись в путь тихой трусцой — кони уморились. Девочка достала из своей торбы кусок завалящей лепешки, сдунула сор с нее, принялась есть. Улыбка не сходила с лица ее. Ермилка подал ей кусок свиного сала с хлебом. Она съела. Овчинников дал две большие ватрушки с творогом. Она обе съела. Дегтярев протянул девочке с десяток тонких овсяных блинов, свернутых в трубку, и два печеных яичка. Акулечка с удовольствием съела и блинки с яичками. Стала веселенькой. Вытрясла на дорогу из своей торбы крошки и кусочки:
— Это птичкам да собачкам. Пущай едят да богу за нас молятся, — сказала она, оправила волосы и звонким голосом принялась рассказывать:
— Дедушка мой недавно похарчился, умер, сердешный… Схоронили добрые люди. А тятю в Сибирь барин угнал, а маменька занемогла да и умерла от горя. Я как есть одна осталась. А промеж народу-то волновашка зачалась, царя народ-то ждет, помещикам грозит.
— Да ты откудов? — спросил Овчинников, ехавший трусцой рядом с Пугачёвым.
— А я, дяденька, тамбовская, села Лютикова, мы барина секунд-майора в отставке Кулькова-Перетыкина крепостные. Вот я кто. Только вы, дяденьки, не подумайте, что я обжора… Я не объем вас… Это я с голодухи ноднаперлась-то. А так я шибко мало ем, не бойтесь…
Всадники засмеялись. Пугачёв сказал:
— У меня армия-то двадцать тысяч, и всяк сыт… А уж тебя-то, цыпленка, как не то прокормим…
— Ой, спасибо, царь-государь!.. Я кашки лизну ложки две, мне и будет… Ну, хлебца еще корочку… А уж я отработаю, я, мотри, управная: и бельишко постирать, и латки положить, и чулки заштопать, нужда-то всему научит. Опять же сказки умею, песни.
— О, ишь ты!.. Ну, как же ты жила-то, расскажи?
— А жила я в барском доме, за щенятами полы замывала. А щенят-то по всему дому, по всем горницам более двух дюжин. Ой-ты, какая срамота, страсть! Старик барин-то собачник. И злой-презлой, ой да и злюка же…
Мужики говорят, как царь-батюшка придёт, мы барина-т задавим… Хворь какая-то перешибла ему поясницу, дюже на охоте простыл, волков гоняли.
Вот, ладно… Пересекло, значит, старику барину поясницу, он в кроватку слег, хворь мучает его, шевельнуться больно. Вот, ладно. Я чегой-то набедокурила, кажись, щенку на лапу наступила. Щенок взвыл. А барин-то дозрил, да ну реветь на меня, ну реветь, ругаться, а встать не может.
Кричит: «Подойди сюда, чертенок». А сам палку в руки взял. Я знаю, что он бучу мне даст, не иду, а еще грублю ему: «На-ка, выкусь! Не возьмешь меня!» Он тогды застонал, да на подушку этак опрокинулся, да как завопит:
«Ой, дурно, дурно мне!.. Ой, чичас умру!» Я тогда испужалась. «Ой, матушка Акулюшка, не серчай на меня, прости меня, христа-ради, подь скореича, да поправь мне подушечку-то, ох, ох, ох…». Мне жалко стало старика барина, подбежала я к нему, принялась изголовье оправлять, а он, не будь прост, сгреб меня за волосенки да давай палкой по спине возить, давай палкой охаживать меня.
— Какой же годок тебе втапоры был? — спросил Творогов.
— Сказывали, семь годов, а сейчас восьмой идёт, — ответила девочка.
— Ну, а как же ты попала-то сюда из Тамбовской-то?
— А с народом, батюшка царь-государь, с мужиками. По первоначалу-то пешая шла верстов сто, а то двести, дюже волков боялась. Опосля того мужики меня подсаживали, то один, то другой… К тебе, батюшка, мужики-то правятся, тебя ищут…
Вскоре подъехали к лагерю. Сотни крестьян сбежались навстречу, пали на колени. Пугачёв перемолвился с ними ласковым словом и проехал к своей палатке. Акулечка покарабкалась с коня на землю. И такая тщедушная, такая несчастненькая, остановясь в сторонке, вопросительно взирала снизу вверх на могучего «батюшку». Подошедшей Нениле он сказал:
— Вот тебе дочерь наша всеобщая… Возьми к себе, береги ее.
Приодень. Вишь пестрединный сарафанишко-то на ней поистрепался как…
…И стала девочка Акулечка среди Пугачёвского народа любимой «всеобщей дочерью».
Разведка донесла, что в восьми верстах, в глубине Уральского хребта, стоит тысячная толпа башкирцев. Михельсон выслал авангард и со всем отрядом пошел вперед. Башкирцы спешились и, карабкаясь по кручам, заняли высоты, чтоб задержать врага в тесном проходе между гор. Подскакав к чугуевским казакам, Михельсон крикнул:
— Поручик Замошников! Потрудитесь с эскадроном зайти неприятелю в тыл.
И полтораста сабель помчались в обход горы. Как только казаки показались в тылу повстанцев, Михельсон ударил в наступление. Башкирцы очутились между двух огней, но, к удивлению Михельсона, дрались отчаянно.
Когда башкирцами выпущены были все стрелы, израсходован порох, пошли в ход топоры, ножи и зубы. Бойцы схлестнулись врукопашную. Вспоров врагу живот, вонзив в грудь нож, смертельно раненные, они валились на землю, судорожно переплетались руками и ногами, с визгом грызли один другого и, уже мертвыми, сцепившись в обнимку, парами скатывались с круч в пропасть.
Многие башкирцы в кольчугах и в латах, сделанных из толстой заводской жести. Оставив триста бойцов убитыми, башкирцы скрылись в горах.
Михельсон заметил: в версте от него разуваются пятеро солдат, лезут в глубокое болото, где, по пояс завязшие, два башкирца, молодой и старый. В руках по кривому ножу, бронзовые лица в крови, зубы оскалены яростно.
— Сдавайтесь! Бросайте ножи! — надвигались на башкирцев солдаты.
— Вам я не сделаю худого! — кричал, подъехав, Михельсон. — Я начальник. Накормлю вас, отпущу к своим…
— Шайтан, бачка, шайтан! — выплевывал старик. — Смертям будем себе делать, башкам крошить, сдавать не будем…
По знаку Михельсона солдаты со всех сторон бросились к башкирцам.
Старик успел перерезать себе горло, молодой был схвачен. Но ни слова не говорил или не желал говорить по-русски, дрожал и озирался. Солдаты предложили ему хлеба, каши. Он тряс головой, шептал: «Шайтан». Михельсон, подавая ему серебряный рубль, сказал:
— Иди домой, в свою юрту, да передай людям, что повинившихся мы милуем!
Башкирец швырнул рубль в траву, глядел на Михельсона зверем.
Михельсон пожал плечами, двинулся к сопкам, где подбирали раненых солдат: их сорок пять, да восемнадцать человек убиты. Среди них поручик Замошников, пронзенный тремя стрелами. Была вырыта братская могила, прогремел прощальный залп. Все так обычно и просто.
Отряд выступил дальше. На сером жеребце, окруженный офицерами, ехал Михельсон.
— Дивлюсь, господа офицеры, — говорил он глуховатым голосом, — не могу понять, отчего такое упорство в этих народах? Ни в плен не сдаются, ни в службу к нам не идут. Ну, правда, что злодей Пугачёв манит их многими посулами да застращивает их: мы-де пленных мятежников истребляем…
Однако, господа, я всегда стараюсь показать противное. Сами ведаете: попавшихся ко мне я частенько не только оставлял без наказания, но и давал им несколько денег и отпущал оных нехристей с манифестами и печатными увещаниями в их жилища.
Потрепанный сюртук на нем расстегнут, грудь с золотым нательным крестом обнажена, из-под шляпы выбиваются белокурые волосы, сапоги стоптаны, до самого верху заляпаны грязью.
— Эх, Иван Иваныч, — начал седоусый майор Харин; он ехал, сгорбившись, рядом с Михельсоном, — по первоначалу вы этак-то, не озлобились еще шибко… А вот полковник Фок нынешней весной одному пленному башкирцу приказал отрезать нос, уши и на правой руке все пальцы.
Фу, черт… И, вот, так оболванив человека, прогнал его домой и сказал ему: «Объяви, мол, своим, пускай-де прекратят буйство, иначе жестокой казни не минуют». Ну что это такое?..
Михельсон, насупившись, откликнулся:
— Сидят по крепостям, ничего не делают, пороху не нюхают, свою шкуру берегут да пакости чинят нам ежечасно… Сие действо их — вред, великий вред!.. Так мужика не усмиришь! Надобно — где плеткой, а где и пряничком…
Бойцы-офицеры ухмыльнулись.
— Прахов, а ну-ка, огонька, — обратился Михельсон к денщику, выехал в бок дороги, остановив лошадь, сказал офицерам:
— Продолжайте, господа, я нагоню.
Денщик огнивом высек искру, зажег трут, выпучивая глаза, раздул его, подал барину. Михельсон закурил трубку, стал лицом к проходившим войскам.
В отряде молодец к молодцу, стариков очень мало. У солдат не было сзади обычных косичек с воткнутой в них до затылка лучинкой: на летнее время Михельсон, пренебрегая уставом, приказал всех под гребенку остричь. Вот прошли, блестя длинными штыками, команды Томского, Вятского и Фузилерного полков. За ними эскадрон изюмских гусар, три эскадрона карабинерных и казачьих полков, за ними эскадрон, сформированный казанским купечеством.
Далее двигалась небольшая команда мещеряков под начальством старшины Султана Мурада Янышева. Мещеряки вооружены самопалами, ножами и длинными нагайками со свинцовыми гирьками на концах. Одеты кто во что горазд, на головах овчинные шапки.
— Спасибо, мещеряки-молодцы, за работу! — громко поблагодарил их Михельсон.
— Ур-ря! Ур-ря!.. — тонкоголосо ответили мещеряки. — Давай, казяйн, отдыха! Коняки пить хочет, люди жрать… Бульно жара.
Действительно, было жарко, дорога шла лесом, густая пылища висела в воздухе, взмыленных лошадей кусали слепни. Вот прогрохотала артиллерия, в телегах — снаряды, порох. Потянулся обоз; возницы из слабосильной команды — остроплечие, худые, с опухшими ногами, обмотанными тряпьем. Зорко оглядывая свой отряд, Михельсон покрикивал:
— Эй, Сидорчук! Подтяни постромки! Пластунов! Глянь, лошадь холку стерла. Нешто не видишь? Подверни шлею. Эх, ты, баба! Потник потерял. А еще казак зовешься… Федоров! Почему босиком! Где сапоги?
— Выбросил, вашескородие… Дрызг один. Мне бы хоть лапти пожаловали.
Таперича лето.
Затем стал поскрипывать обоз больных и раненых: десятка три подвод; по бокам — несколько всадников; среди них — три военных фельдшера.
Больные, по три человека на телеге, лежали на голых досках; они, с головой укутанные шубами, мешками и всяким барахлом, задыхались от жары.
Обоз двигался, лесная дорога в корнях, телеги подскакивали, встряхивались, лес наполнялся протяжным стоном и резкими криками раненых.
Михельсон опустил голову, вздохнул.
К нему подъехали из лесу трое. Впереди рослого бородача казака с пикой, взгромоздясь почти на шею коня, сидел связанный по рукам парень.
— Языка нашли! Языка нашли! — еще издали кричали казаки. — Пугачёва Деколонг побил…
— Снимите его. Чу, парень, сказывай! Только не ври, а то пытать учну.
А правду скажешь — награжу…
Рыжий рябой парень, скосоротившись, повалился Михельсону в ноги:
— Ой, не вели ты меня вешать, барин дорогой! По глупости я… Все мужики к царю приклоняются. Вот и я… Вестимо, дурак.
— Ладно, ладно!.. Где Пугачёв, где царь твой. Сказывай.
— Ой, барин, добрый! Побито народу страсть. Дядьку моего ухлопали, отца да брата в полон взяли. Ой, господи… А Пугач ли, царь ли, бог его ведает, утек.
— Да где было дело-то?
— А дело, вишь ли, было вот где-ка… Ой, в соображенье не возьму, забыл, всее память отшибло… Ядра, сабли, пики… Ой ты!..
Парень жмурился, тряс рыжей головой и хныкал.
— А ну, Прахов, дай ему водки.
Денщик из оловянной фляги налил стаканчик. Парень, стуча зубами, выпил, крякнул, утер губы подолом рваной рубахи.
— Вот где было дело-то… Вспомнил! — повеселев, сказал он и сел на землю.
— Встать! — крикнул Михельсон.
Парень вскочил.
— Под Троицкой крепостью буча нам была, вот где… Верстах в двух, поболе, от крепости-то.
— Много вас?
— У-у-у… Видимо-невидимо! Особливо гололобой орды, башкирцев. С утра до полдень драчка была. Опосля того наутек пошли, кто куда, дай, боже, ноги!
«Значит, если парень не врет, главные силы Пугачёва под Троицкой крепостью разбиты. С нами бог!» — торжествовал подполковник Михельсон.
В это время в слободе Кундравинской, куда подходил отряд, били на колокольне всполох, по улицам из конца в конец бегали ребятишки, орали:
— Енарал идёт!.. Енарал идёт с солдатней!
Слобода оживилась, как на пожаре. Бабы прятали холсты, ловили кур, гусей, старики загоняли телят, кричали парнишкам:
— Васька, Федька, Степка! Дуй на конях в лес! Да подале, в трущобу, коней прячь, а то сыщут.
Задымили на лугу костры, солдаты стали таскать из колодцев воду, варить кашу, похлебку с бараниной, на воткнутых внаклон к огню кольях развесили прелые онучи, началась стирка белья, охота за вшами. Расседланные, распряженные кони выстаивались, курясь духовитым парком. По табору шел гул, смех, перебранка и, на соблазн слободским девкам, песни с трензелем и бубном. Малые ребятишки гурьбой повалили в табор. Подросток Дунька стращала четырехлетнего плачущего братишку:
— Не ходи, не ходи с нами, Петька! Солдаты зарежут тебя, съедят. Беги к дедушке… Ты думаешь, это царь? Это солдаты… Стра-а-шные!
Слобода будто вымерла. Во многих избах окна заколочены, двери приперты бревешками. Улицы пустынны.
Михельсона встретил староста Ермолай, с ним человек с десяток стариков, старух, баб, кучка любопытной детворы.
— Слышали что-нибудь про злодея Пугачёва? — спросил Михельсон и слез с коня. Тотчас спешились и все конвойные.
— Был слых, был слых, — стал кланяться, сгибаясь в три погибели, чернобородый староста, глаза его недружелюбны, хитры. — Прибегали тут на лошаденках из евонной силы старый солдат да башкиренок молодой, объявили нам: побил-де их великий начальник… Вот, твое происходительство, дела-то какие… В пух, говорит, расхвостал. Много-де тыщ полегло… Под Троицкой крепостью быдто. Вот!
— А почему избы заколочены? Где народ?
— А кто же их ведает. Пыхом собрались и — тягу… Уж недели с две.
— Куда же?
— Вестимо куда, к нему, к нему… Боле некуда. Вишь ты, отряд от него прибегал на нашу слободу. Отряд, отряд, кормилец… Манихвест вычитывал набольший-то: покоряйтесь-де государю Петру Федорычу, а то все жительство огню предам… А мы, знамо, люди темные, боязливые. Вот многие и приклонились к нему.
Михельсон нахмурился.
— Чем же оный вор и злодей Пугачёв соблазняет-то вас, дураков?
— А поди знай, чем, — переступил с ноги на ногу староста и многодумно наморщил лоб. — Да вы пожалуйте в жительство, барин. Правда, что пакостно в избенках-то наших, тараканы, срамота. Живем мы скудно. Одно слово — мужичье.
Михельсону было ясно, что староста хитрит.
— Что ж он, злодей и преступник государынин, поди, всю землю вам обещает? Подати не платить, в солдаты не ходить?
— Это, это! — в один голос ответили крестьяне.
— А бар да начальство вешать?
— Так-так… Да ведь мы — темные. Може, он обманщик и злодей, как знать. А може, и царь… Где правда, где кривда, нам не видать отсель. А ты-то как, барин, мекаешь?
— Мне думать нечего, я отлично вижу, где правда, где кривда, — все более раздражаясь, отрывисто проговорил Михельсон. — Да и вы не хуже меня это ведаете, только прикидываетесь.
Он подозвал к себе старосту, поднялся… Брови его хмурились, взор сверкал.
— Вот что, староста. Ведомо мне, что у вас много добрых лошадей. Я намерен сменить своих истомленных на свежих, дабы удобнее воровскую шайку преследовать.
— Коней у нас нетути, твое происходительство. Сами бьемся, — кланяясь, сказал староста Ермолай и часто замигал.
— Где же ваши кони?
— Коих волки задрали, а большая часть к самому уведена, евонный отряд забрал. А достальных лошадушек наши утеклецы с собой прихватили.
— Врешь! — крикнул Михельсон и погрозил пальцем старосте. — Мне ведомо, коней своих вы угнали за околицу. Тотчас прикажу гусарам оцепить ваш лес, искать коней, и ежели ты, староста, и впрямь осмелился наврать мне, будешь сегодня же повешен! — И, обращаясь к конвою, Михельсон бросил с небрежностью:
— Сказать плотникам, чтоб возле церкви два столба с перекладиной изладили.
Староста Ермолай побелел, переглянулся со стариками. Тогда, неожиданно, выдвинулся вперед древний дед Изот — во всю голову прожженная солнцем лысина, бородища с прозеленью, правый глаз с бельмом, посконная рубаха — заплата на заплате, ворот расстегнут, на волосатой груди деревянный, почерневший от пота крестик. Когда-то был он высок, широкоплеч, время сломило человека пополам. Наморщив брови, с печалью смотрел Изот в землю, будто стараясь найти нечто драгоценное, давным-давно утерянное, чего никогда никому не сыскать. Опираясь на длинную клюшку, с трудом отдирая босые ноги от земли, дед тяжко пошагал внаклон к Михельсону. Тому показалось, что сгорбленный старец валится на него, он подхватил деда под руки. Тот мотнул локтями, как бы отстраняя помощь, приподнял иссеченное глубокими морщинами лицо, глухо прокричал:
— Реви громчей, я ушами не доволен, глухой я! — И — помолчав:
— Чего же ты? Вешать людей хочешь? Ну, дык вот меня вешай перьвова… Мне за сотню лет другой десяток настигает… Я Петрушу, государя моего, Ликсеича, мальчонкой знавал. Я в Москве службу царскую нес. Опосля того Азов с Петром вместях брали. А ты кто будешь? А?
— Я слуга её величества государыни Екатерины Алексеевны, — наклонясь и обхватив старика за плечи, громко крикнул в его ухо подполковник Михельсон.
— А-а, так-так… Слышу! — закричал и дед, елико возможно, распрямляя спину. — Катерина-то соромно на престол садилась, через убивство. А муж-то ейный Петра-то Федорыч, бают, опять ожил… Аль не по нраву тебе слова мои? Ежели не по нраву — вели вешать, али так убей, ты этому обучен.
Глаза Михельсона все шире, шире.
— Уведите прочь сумасшедшего, — не стерпев, отдал он приказ глухим голосом.
Старика взяли под руки, повели. Горбя спину, он волочил ноги, как паралитик, упирался, норовил обратить взор к Михельсону, кричал надсадно, с хрипом:
— А ты, барин, набольший, вникни, не будь собакой, как другие прочие!
Мы, слышь, мертвый народ, мертвяки! Никто за нас не вступится.
— Мертвяки и есть… — подхватили старики. — Бездыханные… Ни на эстолько вздыху нам нет. Тьфу!
Михельсон смутился.
— Коня! — велел он денщику и вставил ногу в стремя.
Отдернутый в сторону, дед Изот все еще шумел:
— Погодь, ироды! Мы, хрестьяне, может статься, навскрес мрем. Мы навскрес мрем, вот чего. Петра Федорыч, царь-государь, поспешает к нам…
Не страшусь вас, разбойники, не страшусь!..
Михельсон резко стегнул коня. Было бессмысленно упускать время со стариками.
На ночь раскинули палатку в обширном огороде старосты. Было всюду тихо, но Михельсону не спалось: думал о том, где теперь враг его, неуловимый Пугачёв, где войска Деколонга и, вообще, регулярные отряды других военачальников. Ни одна собака не идёт ему на помощь, бросили его, совсем забыли о нем… И вновь обрывал себя: «Стоп, стоп… Я воин… завтра подыматься чем свет, а сейчас спать… Мертвяки!.. Ну, и что же? У меня у самого ежечасно за плечами смерть». Он вытянулся, заложил руки за голову, напряг волю, приказал себе: «Спать, спать, спать», — и быстро накрепко уснул.
В пять часов утра его разбудил барабанный бой. По заре доносилась из лагеря хоровая молитва войск. Михельсон вышел умываться. Денщик смазывал дегтем стоптанные сапоги своего барина. На картофельной ботве, на травах сверкала под солнцем алмазная роса. В борозде возилась с котятами рыжая кошка.
В шесть часов явились с докладом офицеры, хорунжие.
Михельсон с офицерами сели за общий завтрак.
— Ну, как, красная девушка, чувствуешь себя? — обратился Михельсон к Игорю Щербачеву.
— Ничего, господин подполковник, — щеки молодого человека зарумянились, голубые глаза сияли. — Рад служить её величеству и вам…
— Добро… Токмо и о матери своей подумывай, зря не лезь на рожон-то, — и Михельсон наложил ему из своей банки целое блюдечко свежего варенья. — На, красная девушка, полакомься.
Офицерик еще больше покраснел. Все поглядывали на него с приятностью.
В семь часов утра отряд выступил в поход.
— Деколонг! — от радости подскочив в седле, закричал Михельсон. — Ребята! Корпус генерал-поручика Деколонга…
— Урр-ра!!. — заорали солдаты.
Михельсон перекрестился, на глазах навернулись слезы.
Наконец-то истощенный отряд его усилится свежими войсками: ведь люди Михельсона сорок дней преследуют врага без отдыха, у многих опухли, стерлись ноги, иные на ходу валятся от слабости.
Подзорная труба в руках Михельсона плясала.
— Треногу! — приказал он, живо слез с коня и, пристроив трубу на треноге, жадными глазами стал прощупывать толпу.
— Не вор ли это, васкородие? — заметил бородатый казак. — Сдается, злодейские то войска!
— Какой, к чертовой матери, вор! — и Михельсон, чтоб лучше через трубку видёть, сдвинул шляпу на затылок. — Пугачёв разбит и бежал. Тут тыщи две-три… Хорунжий Попов! Бросьте полсотню в разведку.
Казачий разъезд на рысях двинулся вперед. Михельсон на всякий случай построил войско к бою.
Вдруг, к немалому удивлению всего отряда, из толпы вырвалась сотня всадников и поскакала навстречь казачьему разъезду. А вся толпа с двумя развернутыми знаменами устремилась в боевом порядке на отряд Михельсона, стараясь обогнуть его левый фланг.
— Ребята, Пугачёв! — громко крикнул Михельсон, проносясь на коне пред своими войсками. — Не трусь, молодцы! Подтянись! Жарко будет.
Он быстро перестроил отряд лицом к врагу, ввел в дело артиллерию, дружно загремели пушки. От Пугачёвцев тоже раздался единственный орудийный выстрел.
— Очень хорошо, — сказал Михельсон адъютанту, — либо у них пушек черт-ма, либо в порохе нехватка.
У Михельсона шестьсот человек регулярных войск, небольшую часть он отделил для прикрытия обоза.
Пушки гремели. Густая толпа Пугачёвцев, поражаемая картечью, ядрами, наполовину спешилась в версте от врага и, невзирая на сильный урон, бросилась на орудия, ударила в копья. Все заволокло дымом, завоняло тухлыми яйцами.
В этот миг Емельян Пугачёв, в обычном своем сером казацком кафтане, на черном диком скакуне несся с конницей на левый фланг врага, тенористо кричал, размахивая саблей:
— Де-е-тушки! С нами бог! Кроши!
Его конница живо смяла, опрокинула команду мещеряков. Те, как цыплята от стаи ястребов, с писком бежали и замертво падали.
— А пошто же ты за царя-то не хочешь меня признать? — улыбаясь, сказал Пугачёв и подбоченился; он был в простой казацкой сряде, без ленты, без звезды.
— Да нешто цари такие? — проговорила девочка. — На царях злат венец и одежина из бархату… Ведь, поди, я знаю сказы-то… И про Бову-королевича знаю. Вот подай грошик, либо хлебца кусок, и тебе сказку расскажу.
Дяденьки, миленькие, где же мне царя-то искать? — и девочка, крестообразно сложив на груди тонкие руки, низко поклонилась всадникам.
— Царь перед тобой, — сказал Овчинников и кивнул головой на Пугачёва.
— Вот он — царь.
— О-о-о, — протянула девочка и, вложив в рот палец, недоверчиво уставилась в лицо ласково улыбавшегося всадника с черной бородой, на его рослого выхоленного коня в дорогой упряжке.
— Как звать тебя?
— Акулькой звать, — ответила девочка Пугачёву. — Я сирота. Добрые люди сказали мне: иди в куски. А я спрашиваю: куда же? А они мне: иди хошь куда, везде доля худа, — проговорив так, она замигала, потупилась, из глаз её закапали слезы.
Атаманы переглянулись, вздохнули, закрутили головами. Пугачёв, обратясь к ним, тихо спросил:
— Возьмем?
— Возьмем, — ответили они.
И сразу всем стало легко. Будто услышали, как небо сказало им:
— «спасибо», и лес сказал: «спасибо», и воздух сказал: «спасибо вам». И натруженные сердца их обмякли.
Тут вывернулись из-за леса четверо встречных всадников и, взвевая на дороге пыль, подкатили к Пугачёву. Это Ермилка со значком в руке, два рядовых казака и сотник Дегтярев. Они на сутки опередили батюшку, ехали, не смыкая глаз, всю прошлую ночь, в попутных селениях Дегтярев вычитывал народу государев манифест, приглашая крестьян гуртоваться возле села Заозерья, куда самолично должен прибыть батюшка.
— Царь-государь, — сдернув шапку, выкрикнул Ермилка, и все приехавшие с ним тихо обнажили головы, а девчоночка, теперь уверившись, что действительно перед нею государь, воззрилась на него, как на икону.
— Место для тебя, ваше величество, выбрали у села Заозерья, палатки разбиты, народишко скопляется. Отсель верстов десяток…
— Знатно, — похвалил Ермилку Пугачёв и, переговорив с Дегтяревым, сказал:
— А ну, казаки, посадите-ка сироту позади меня. Мы её в стан берем. В согласьи, девочка Акулечка?
— В согласьи, светлый царь, в согласьи! — пропищала девочка и, подхваченная Ермилкой, закрасовалась позади батюшки.
— Держись крепче, а то ляпнешься, — сказал ей Пугачёв.
— Ну, ляпнусь… Я-то не ляпнусь, я цепкая… Сам-то не ляпнись, мотри, — запищала девочка. — А ты ляпнешься, тады и я ляпнусь.
И вот все тронулись в путь тихой трусцой — кони уморились. Девочка достала из своей торбы кусок завалящей лепешки, сдунула сор с нее, принялась есть. Улыбка не сходила с лица ее. Ермилка подал ей кусок свиного сала с хлебом. Она съела. Овчинников дал две большие ватрушки с творогом. Она обе съела. Дегтярев протянул девочке с десяток тонких овсяных блинов, свернутых в трубку, и два печеных яичка. Акулечка с удовольствием съела и блинки с яичками. Стала веселенькой. Вытрясла на дорогу из своей торбы крошки и кусочки:
— Это птичкам да собачкам. Пущай едят да богу за нас молятся, — сказала она, оправила волосы и звонким голосом принялась рассказывать:
— Дедушка мой недавно похарчился, умер, сердешный… Схоронили добрые люди. А тятю в Сибирь барин угнал, а маменька занемогла да и умерла от горя. Я как есть одна осталась. А промеж народу-то волновашка зачалась, царя народ-то ждет, помещикам грозит.
— Да ты откудов? — спросил Овчинников, ехавший трусцой рядом с Пугачёвым.
— А я, дяденька, тамбовская, села Лютикова, мы барина секунд-майора в отставке Кулькова-Перетыкина крепостные. Вот я кто. Только вы, дяденьки, не подумайте, что я обжора… Я не объем вас… Это я с голодухи ноднаперлась-то. А так я шибко мало ем, не бойтесь…
Всадники засмеялись. Пугачёв сказал:
— У меня армия-то двадцать тысяч, и всяк сыт… А уж тебя-то, цыпленка, как не то прокормим…
— Ой, спасибо, царь-государь!.. Я кашки лизну ложки две, мне и будет… Ну, хлебца еще корочку… А уж я отработаю, я, мотри, управная: и бельишко постирать, и латки положить, и чулки заштопать, нужда-то всему научит. Опять же сказки умею, песни.
— О, ишь ты!.. Ну, как же ты жила-то, расскажи?
— А жила я в барском доме, за щенятами полы замывала. А щенят-то по всему дому, по всем горницам более двух дюжин. Ой-ты, какая срамота, страсть! Старик барин-то собачник. И злой-презлой, ой да и злюка же…
Мужики говорят, как царь-батюшка придёт, мы барина-т задавим… Хворь какая-то перешибла ему поясницу, дюже на охоте простыл, волков гоняли.
Вот, ладно… Пересекло, значит, старику барину поясницу, он в кроватку слег, хворь мучает его, шевельнуться больно. Вот, ладно. Я чегой-то набедокурила, кажись, щенку на лапу наступила. Щенок взвыл. А барин-то дозрил, да ну реветь на меня, ну реветь, ругаться, а встать не может.
Кричит: «Подойди сюда, чертенок». А сам палку в руки взял. Я знаю, что он бучу мне даст, не иду, а еще грублю ему: «На-ка, выкусь! Не возьмешь меня!» Он тогды застонал, да на подушку этак опрокинулся, да как завопит:
«Ой, дурно, дурно мне!.. Ой, чичас умру!» Я тогда испужалась. «Ой, матушка Акулюшка, не серчай на меня, прости меня, христа-ради, подь скореича, да поправь мне подушечку-то, ох, ох, ох…». Мне жалко стало старика барина, подбежала я к нему, принялась изголовье оправлять, а он, не будь прост, сгреб меня за волосенки да давай палкой по спине возить, давай палкой охаживать меня.
— Какой же годок тебе втапоры был? — спросил Творогов.
— Сказывали, семь годов, а сейчас восьмой идёт, — ответила девочка.
— Ну, а как же ты попала-то сюда из Тамбовской-то?
— А с народом, батюшка царь-государь, с мужиками. По первоначалу-то пешая шла верстов сто, а то двести, дюже волков боялась. Опосля того мужики меня подсаживали, то один, то другой… К тебе, батюшка, мужики-то правятся, тебя ищут…
Вскоре подъехали к лагерю. Сотни крестьян сбежались навстречу, пали на колени. Пугачёв перемолвился с ними ласковым словом и проехал к своей палатке. Акулечка покарабкалась с коня на землю. И такая тщедушная, такая несчастненькая, остановясь в сторонке, вопросительно взирала снизу вверх на могучего «батюшку». Подошедшей Нениле он сказал:
— Вот тебе дочерь наша всеобщая… Возьми к себе, береги ее.
Приодень. Вишь пестрединный сарафанишко-то на ней поистрепался как…
…И стала девочка Акулечка среди Пугачёвского народа любимой «всеобщей дочерью».
3
О разгроме под Троицкой крепостью Михельсон сведений не имел. Он лишь догадывался, что Пугачёв «путается» где-нибудь поблизости, по ту сторону Уральских гор. Поэтому на заводе он не задержался и 17 мая был уже в вершине речки Ай.Разведка донесла, что в восьми верстах, в глубине Уральского хребта, стоит тысячная толпа башкирцев. Михельсон выслал авангард и со всем отрядом пошел вперед. Башкирцы спешились и, карабкаясь по кручам, заняли высоты, чтоб задержать врага в тесном проходе между гор. Подскакав к чугуевским казакам, Михельсон крикнул:
— Поручик Замошников! Потрудитесь с эскадроном зайти неприятелю в тыл.
И полтораста сабель помчались в обход горы. Как только казаки показались в тылу повстанцев, Михельсон ударил в наступление. Башкирцы очутились между двух огней, но, к удивлению Михельсона, дрались отчаянно.
Когда башкирцами выпущены были все стрелы, израсходован порох, пошли в ход топоры, ножи и зубы. Бойцы схлестнулись врукопашную. Вспоров врагу живот, вонзив в грудь нож, смертельно раненные, они валились на землю, судорожно переплетались руками и ногами, с визгом грызли один другого и, уже мертвыми, сцепившись в обнимку, парами скатывались с круч в пропасть.
Многие башкирцы в кольчугах и в латах, сделанных из толстой заводской жести. Оставив триста бойцов убитыми, башкирцы скрылись в горах.
Михельсон заметил: в версте от него разуваются пятеро солдат, лезут в глубокое болото, где, по пояс завязшие, два башкирца, молодой и старый. В руках по кривому ножу, бронзовые лица в крови, зубы оскалены яростно.
— Сдавайтесь! Бросайте ножи! — надвигались на башкирцев солдаты.
— Вам я не сделаю худого! — кричал, подъехав, Михельсон. — Я начальник. Накормлю вас, отпущу к своим…
— Шайтан, бачка, шайтан! — выплевывал старик. — Смертям будем себе делать, башкам крошить, сдавать не будем…
По знаку Михельсона солдаты со всех сторон бросились к башкирцам.
Старик успел перерезать себе горло, молодой был схвачен. Но ни слова не говорил или не желал говорить по-русски, дрожал и озирался. Солдаты предложили ему хлеба, каши. Он тряс головой, шептал: «Шайтан». Михельсон, подавая ему серебряный рубль, сказал:
— Иди домой, в свою юрту, да передай людям, что повинившихся мы милуем!
Башкирец швырнул рубль в траву, глядел на Михельсона зверем.
Михельсон пожал плечами, двинулся к сопкам, где подбирали раненых солдат: их сорок пять, да восемнадцать человек убиты. Среди них поручик Замошников, пронзенный тремя стрелами. Была вырыта братская могила, прогремел прощальный залп. Все так обычно и просто.
Отряд выступил дальше. На сером жеребце, окруженный офицерами, ехал Михельсон.
— Дивлюсь, господа офицеры, — говорил он глуховатым голосом, — не могу понять, отчего такое упорство в этих народах? Ни в плен не сдаются, ни в службу к нам не идут. Ну, правда, что злодей Пугачёв манит их многими посулами да застращивает их: мы-де пленных мятежников истребляем…
Однако, господа, я всегда стараюсь показать противное. Сами ведаете: попавшихся ко мне я частенько не только оставлял без наказания, но и давал им несколько денег и отпущал оных нехристей с манифестами и печатными увещаниями в их жилища.
Потрепанный сюртук на нем расстегнут, грудь с золотым нательным крестом обнажена, из-под шляпы выбиваются белокурые волосы, сапоги стоптаны, до самого верху заляпаны грязью.
— Эх, Иван Иваныч, — начал седоусый майор Харин; он ехал, сгорбившись, рядом с Михельсоном, — по первоначалу вы этак-то, не озлобились еще шибко… А вот полковник Фок нынешней весной одному пленному башкирцу приказал отрезать нос, уши и на правой руке все пальцы.
Фу, черт… И, вот, так оболванив человека, прогнал его домой и сказал ему: «Объяви, мол, своим, пускай-де прекратят буйство, иначе жестокой казни не минуют». Ну что это такое?..
Михельсон, насупившись, откликнулся:
— Сидят по крепостям, ничего не делают, пороху не нюхают, свою шкуру берегут да пакости чинят нам ежечасно… Сие действо их — вред, великий вред!.. Так мужика не усмиришь! Надобно — где плеткой, а где и пряничком…
Бойцы-офицеры ухмыльнулись.
— Прахов, а ну-ка, огонька, — обратился Михельсон к денщику, выехал в бок дороги, остановив лошадь, сказал офицерам:
— Продолжайте, господа, я нагоню.
Денщик огнивом высек искру, зажег трут, выпучивая глаза, раздул его, подал барину. Михельсон закурил трубку, стал лицом к проходившим войскам.
В отряде молодец к молодцу, стариков очень мало. У солдат не было сзади обычных косичек с воткнутой в них до затылка лучинкой: на летнее время Михельсон, пренебрегая уставом, приказал всех под гребенку остричь. Вот прошли, блестя длинными штыками, команды Томского, Вятского и Фузилерного полков. За ними эскадрон изюмских гусар, три эскадрона карабинерных и казачьих полков, за ними эскадрон, сформированный казанским купечеством.
Далее двигалась небольшая команда мещеряков под начальством старшины Султана Мурада Янышева. Мещеряки вооружены самопалами, ножами и длинными нагайками со свинцовыми гирьками на концах. Одеты кто во что горазд, на головах овчинные шапки.
— Спасибо, мещеряки-молодцы, за работу! — громко поблагодарил их Михельсон.
— Ур-ря! Ур-ря!.. — тонкоголосо ответили мещеряки. — Давай, казяйн, отдыха! Коняки пить хочет, люди жрать… Бульно жара.
Действительно, было жарко, дорога шла лесом, густая пылища висела в воздухе, взмыленных лошадей кусали слепни. Вот прогрохотала артиллерия, в телегах — снаряды, порох. Потянулся обоз; возницы из слабосильной команды — остроплечие, худые, с опухшими ногами, обмотанными тряпьем. Зорко оглядывая свой отряд, Михельсон покрикивал:
— Эй, Сидорчук! Подтяни постромки! Пластунов! Глянь, лошадь холку стерла. Нешто не видишь? Подверни шлею. Эх, ты, баба! Потник потерял. А еще казак зовешься… Федоров! Почему босиком! Где сапоги?
— Выбросил, вашескородие… Дрызг один. Мне бы хоть лапти пожаловали.
Таперича лето.
Затем стал поскрипывать обоз больных и раненых: десятка три подвод; по бокам — несколько всадников; среди них — три военных фельдшера.
Больные, по три человека на телеге, лежали на голых досках; они, с головой укутанные шубами, мешками и всяким барахлом, задыхались от жары.
Обоз двигался, лесная дорога в корнях, телеги подскакивали, встряхивались, лес наполнялся протяжным стоном и резкими криками раненых.
Михельсон опустил голову, вздохнул.
К нему подъехали из лесу трое. Впереди рослого бородача казака с пикой, взгромоздясь почти на шею коня, сидел связанный по рукам парень.
— Языка нашли! Языка нашли! — еще издали кричали казаки. — Пугачёва Деколонг побил…
— Снимите его. Чу, парень, сказывай! Только не ври, а то пытать учну.
А правду скажешь — награжу…
Рыжий рябой парень, скосоротившись, повалился Михельсону в ноги:
— Ой, не вели ты меня вешать, барин дорогой! По глупости я… Все мужики к царю приклоняются. Вот и я… Вестимо, дурак.
— Ладно, ладно!.. Где Пугачёв, где царь твой. Сказывай.
— Ой, барин, добрый! Побито народу страсть. Дядьку моего ухлопали, отца да брата в полон взяли. Ой, господи… А Пугач ли, царь ли, бог его ведает, утек.
— Да где было дело-то?
— А дело, вишь ли, было вот где-ка… Ой, в соображенье не возьму, забыл, всее память отшибло… Ядра, сабли, пики… Ой ты!..
Парень жмурился, тряс рыжей головой и хныкал.
— А ну, Прахов, дай ему водки.
Денщик из оловянной фляги налил стаканчик. Парень, стуча зубами, выпил, крякнул, утер губы подолом рваной рубахи.
— Вот где было дело-то… Вспомнил! — повеселев, сказал он и сел на землю.
— Встать! — крикнул Михельсон.
Парень вскочил.
— Под Троицкой крепостью буча нам была, вот где… Верстах в двух, поболе, от крепости-то.
— Много вас?
— У-у-у… Видимо-невидимо! Особливо гололобой орды, башкирцев. С утра до полдень драчка была. Опосля того наутек пошли, кто куда, дай, боже, ноги!
«Значит, если парень не врет, главные силы Пугачёва под Троицкой крепостью разбиты. С нами бог!» — торжествовал подполковник Михельсон.
В это время в слободе Кундравинской, куда подходил отряд, били на колокольне всполох, по улицам из конца в конец бегали ребятишки, орали:
— Енарал идёт!.. Енарал идёт с солдатней!
Слобода оживилась, как на пожаре. Бабы прятали холсты, ловили кур, гусей, старики загоняли телят, кричали парнишкам:
— Васька, Федька, Степка! Дуй на конях в лес! Да подале, в трущобу, коней прячь, а то сыщут.
4
В Кундравинскую, расположенную в семидесяти верстах на юго-восток от Златоуста, Михельсон с конвоем въехал ранним вечером: возле скворешен еще напевали скворцы, лоснясь на заходящем солнце атласным оперением, в церкви началась всенощная. Солдаты и казаки табором расположились за слободой.Задымили на лугу костры, солдаты стали таскать из колодцев воду, варить кашу, похлебку с бараниной, на воткнутых внаклон к огню кольях развесили прелые онучи, началась стирка белья, охота за вшами. Расседланные, распряженные кони выстаивались, курясь духовитым парком. По табору шел гул, смех, перебранка и, на соблазн слободским девкам, песни с трензелем и бубном. Малые ребятишки гурьбой повалили в табор. Подросток Дунька стращала четырехлетнего плачущего братишку:
— Не ходи, не ходи с нами, Петька! Солдаты зарежут тебя, съедят. Беги к дедушке… Ты думаешь, это царь? Это солдаты… Стра-а-шные!
Слобода будто вымерла. Во многих избах окна заколочены, двери приперты бревешками. Улицы пустынны.
Михельсона встретил староста Ермолай, с ним человек с десяток стариков, старух, баб, кучка любопытной детворы.
— Слышали что-нибудь про злодея Пугачёва? — спросил Михельсон и слез с коня. Тотчас спешились и все конвойные.
— Был слых, был слых, — стал кланяться, сгибаясь в три погибели, чернобородый староста, глаза его недружелюбны, хитры. — Прибегали тут на лошаденках из евонной силы старый солдат да башкиренок молодой, объявили нам: побил-де их великий начальник… Вот, твое происходительство, дела-то какие… В пух, говорит, расхвостал. Много-де тыщ полегло… Под Троицкой крепостью быдто. Вот!
— А почему избы заколочены? Где народ?
— А кто же их ведает. Пыхом собрались и — тягу… Уж недели с две.
— Куда же?
— Вестимо куда, к нему, к нему… Боле некуда. Вишь ты, отряд от него прибегал на нашу слободу. Отряд, отряд, кормилец… Манихвест вычитывал набольший-то: покоряйтесь-де государю Петру Федорычу, а то все жительство огню предам… А мы, знамо, люди темные, боязливые. Вот многие и приклонились к нему.
Михельсон нахмурился.
— Чем же оный вор и злодей Пугачёв соблазняет-то вас, дураков?
— А поди знай, чем, — переступил с ноги на ногу староста и многодумно наморщил лоб. — Да вы пожалуйте в жительство, барин. Правда, что пакостно в избенках-то наших, тараканы, срамота. Живем мы скудно. Одно слово — мужичье.
Михельсону было ясно, что староста хитрит.
— Что ж он, злодей и преступник государынин, поди, всю землю вам обещает? Подати не платить, в солдаты не ходить?
— Это, это! — в один голос ответили крестьяне.
— А бар да начальство вешать?
— Так-так… Да ведь мы — темные. Може, он обманщик и злодей, как знать. А може, и царь… Где правда, где кривда, нам не видать отсель. А ты-то как, барин, мекаешь?
— Мне думать нечего, я отлично вижу, где правда, где кривда, — все более раздражаясь, отрывисто проговорил Михельсон. — Да и вы не хуже меня это ведаете, только прикидываетесь.
Он подозвал к себе старосту, поднялся… Брови его хмурились, взор сверкал.
— Вот что, староста. Ведомо мне, что у вас много добрых лошадей. Я намерен сменить своих истомленных на свежих, дабы удобнее воровскую шайку преследовать.
— Коней у нас нетути, твое происходительство. Сами бьемся, — кланяясь, сказал староста Ермолай и часто замигал.
— Где же ваши кони?
— Коих волки задрали, а большая часть к самому уведена, евонный отряд забрал. А достальных лошадушек наши утеклецы с собой прихватили.
— Врешь! — крикнул Михельсон и погрозил пальцем старосте. — Мне ведомо, коней своих вы угнали за околицу. Тотчас прикажу гусарам оцепить ваш лес, искать коней, и ежели ты, староста, и впрямь осмелился наврать мне, будешь сегодня же повешен! — И, обращаясь к конвою, Михельсон бросил с небрежностью:
— Сказать плотникам, чтоб возле церкви два столба с перекладиной изладили.
Староста Ермолай побелел, переглянулся со стариками. Тогда, неожиданно, выдвинулся вперед древний дед Изот — во всю голову прожженная солнцем лысина, бородища с прозеленью, правый глаз с бельмом, посконная рубаха — заплата на заплате, ворот расстегнут, на волосатой груди деревянный, почерневший от пота крестик. Когда-то был он высок, широкоплеч, время сломило человека пополам. Наморщив брови, с печалью смотрел Изот в землю, будто стараясь найти нечто драгоценное, давным-давно утерянное, чего никогда никому не сыскать. Опираясь на длинную клюшку, с трудом отдирая босые ноги от земли, дед тяжко пошагал внаклон к Михельсону. Тому показалось, что сгорбленный старец валится на него, он подхватил деда под руки. Тот мотнул локтями, как бы отстраняя помощь, приподнял иссеченное глубокими морщинами лицо, глухо прокричал:
— Реви громчей, я ушами не доволен, глухой я! — И — помолчав:
— Чего же ты? Вешать людей хочешь? Ну, дык вот меня вешай перьвова… Мне за сотню лет другой десяток настигает… Я Петрушу, государя моего, Ликсеича, мальчонкой знавал. Я в Москве службу царскую нес. Опосля того Азов с Петром вместях брали. А ты кто будешь? А?
— Я слуга её величества государыни Екатерины Алексеевны, — наклонясь и обхватив старика за плечи, громко крикнул в его ухо подполковник Михельсон.
— А-а, так-так… Слышу! — закричал и дед, елико возможно, распрямляя спину. — Катерина-то соромно на престол садилась, через убивство. А муж-то ейный Петра-то Федорыч, бают, опять ожил… Аль не по нраву тебе слова мои? Ежели не по нраву — вели вешать, али так убей, ты этому обучен.
Глаза Михельсона все шире, шире.
— Уведите прочь сумасшедшего, — не стерпев, отдал он приказ глухим голосом.
Старика взяли под руки, повели. Горбя спину, он волочил ноги, как паралитик, упирался, норовил обратить взор к Михельсону, кричал надсадно, с хрипом:
— А ты, барин, набольший, вникни, не будь собакой, как другие прочие!
Мы, слышь, мертвый народ, мертвяки! Никто за нас не вступится.
— Мертвяки и есть… — подхватили старики. — Бездыханные… Ни на эстолько вздыху нам нет. Тьфу!
Михельсон смутился.
— Коня! — велел он денщику и вставил ногу в стремя.
Отдернутый в сторону, дед Изот все еще шумел:
— Погодь, ироды! Мы, хрестьяне, может статься, навскрес мрем. Мы навскрес мрем, вот чего. Петра Федорыч, царь-государь, поспешает к нам…
Не страшусь вас, разбойники, не страшусь!..
Михельсон резко стегнул коня. Было бессмысленно упускать время со стариками.
На ночь раскинули палатку в обширном огороде старосты. Было всюду тихо, но Михельсону не спалось: думал о том, где теперь враг его, неуловимый Пугачёв, где войска Деколонга и, вообще, регулярные отряды других военачальников. Ни одна собака не идёт ему на помощь, бросили его, совсем забыли о нем… И вновь обрывал себя: «Стоп, стоп… Я воин… завтра подыматься чем свет, а сейчас спать… Мертвяки!.. Ну, и что же? У меня у самого ежечасно за плечами смерть». Он вытянулся, заложил руки за голову, напряг волю, приказал себе: «Спать, спать, спать», — и быстро накрепко уснул.
В пять часов утра его разбудил барабанный бой. По заре доносилась из лагеря хоровая молитва войск. Михельсон вышел умываться. Денщик смазывал дегтем стоптанные сапоги своего барина. На картофельной ботве, на травах сверкала под солнцем алмазная роса. В борозде возилась с котятами рыжая кошка.
В шесть часов явились с докладом офицеры, хорунжие.
Михельсон с офицерами сели за общий завтрак.
— Ну, как, красная девушка, чувствуешь себя? — обратился Михельсон к Игорю Щербачеву.
— Ничего, господин подполковник, — щеки молодого человека зарумянились, голубые глаза сияли. — Рад служить её величеству и вам…
— Добро… Токмо и о матери своей подумывай, зря не лезь на рожон-то, — и Михельсон наложил ему из своей банки целое блюдечко свежего варенья. — На, красная девушка, полакомься.
Офицерик еще больше покраснел. Все поглядывали на него с приятностью.
В семь часов утра отряд выступил в поход.
5
Дорога все еще тянулась лесом. Но вот к полудню распахнулись широкие поля и степи с ковылем. Вдруг все увидели: верстах в пяти, на открытом месте, темнеет огромный воинский отряд.— Деколонг! — от радости подскочив в седле, закричал Михельсон. — Ребята! Корпус генерал-поручика Деколонга…
— Урр-ра!!. — заорали солдаты.
Михельсон перекрестился, на глазах навернулись слезы.
Наконец-то истощенный отряд его усилится свежими войсками: ведь люди Михельсона сорок дней преследуют врага без отдыха, у многих опухли, стерлись ноги, иные на ходу валятся от слабости.
Подзорная труба в руках Михельсона плясала.
— Треногу! — приказал он, живо слез с коня и, пристроив трубу на треноге, жадными глазами стал прощупывать толпу.
— Не вор ли это, васкородие? — заметил бородатый казак. — Сдается, злодейские то войска!
— Какой, к чертовой матери, вор! — и Михельсон, чтоб лучше через трубку видёть, сдвинул шляпу на затылок. — Пугачёв разбит и бежал. Тут тыщи две-три… Хорунжий Попов! Бросьте полсотню в разведку.
Казачий разъезд на рысях двинулся вперед. Михельсон на всякий случай построил войско к бою.
Вдруг, к немалому удивлению всего отряда, из толпы вырвалась сотня всадников и поскакала навстречь казачьему разъезду. А вся толпа с двумя развернутыми знаменами устремилась в боевом порядке на отряд Михельсона, стараясь обогнуть его левый фланг.
— Ребята, Пугачёв! — громко крикнул Михельсон, проносясь на коне пред своими войсками. — Не трусь, молодцы! Подтянись! Жарко будет.
Он быстро перестроил отряд лицом к врагу, ввел в дело артиллерию, дружно загремели пушки. От Пугачёвцев тоже раздался единственный орудийный выстрел.
— Очень хорошо, — сказал Михельсон адъютанту, — либо у них пушек черт-ма, либо в порохе нехватка.
У Михельсона шестьсот человек регулярных войск, небольшую часть он отделил для прикрытия обоза.
Пушки гремели. Густая толпа Пугачёвцев, поражаемая картечью, ядрами, наполовину спешилась в версте от врага и, невзирая на сильный урон, бросилась на орудия, ударила в копья. Все заволокло дымом, завоняло тухлыми яйцами.
В этот миг Емельян Пугачёв, в обычном своем сером казацком кафтане, на черном диком скакуне несся с конницей на левый фланг врага, тенористо кричал, размахивая саблей:
— Де-е-тушки! С нами бог! Кроши!
Его конница живо смяла, опрокинула команду мещеряков. Те, как цыплята от стаи ястребов, с писком бежали и замертво падали.