— Ах, вы душегубы! Я их пою-кормлю, а они…
   — Повесить! — раздувая ноздри, вскричал Пугачёв.
   Вдова тотчас была вздернута на собственных веревках. Толпа местной бедноты притащила на суд «батюшки» своих обидчиков: магистратского подьячего Васильева и купца-сквалыгу Гурьева. Подьячего повесили, купца засекли плетьми.
   А в это время некоторые Пугачёвские военачальники разъезжали по городским улицам, по «торгу» и по крепости, щедро швыряли в бежавшую за ними толпу медные деньги, на углах останавливались и громогласно взывали:
   — Царь батюшка прощает вам как подушные поборы, так и государственные подати, а такожде повелевает быть от помещиков вольными! А немилостивых помещиков повелевается государем императором вешать и рубить!
   Подвыпившая толпа, состоявшая из городских мещан и наехавших со всего уезда мужиков, низко кланялась бравым всадникам, одетым в праздничные, обшитые позументом чекмени, при медалях.
   — Ура, ура! — раздавались крики:
   — Спасибо царю-батюшке!.. Вот соли бы нам. Соли, мол, соли!..
   Были открыты казенные склады, роздано несколько тысяч пудов соли. Из купеческих наполовину разграбленных лавок и складов выкачены бочки с вином.
   Пугачёв осмотрел и взял себе семь годных пушек, три пуда пороху, полтораста ядер.
   На другой день явился в стан к Емельяну Иванычу послушник архимандрита Александра с приглашением пожаловать на монашескую трапезу в богоспасаемый Петровский монастырь.
   — Благодарствую, прибуду, — ответил Пугачёв. — Сказывали мне, ушицу добрую вы, монахи, горазды сготовлять, да густой квасок варить.
   — И то и се всенеуклонно будет, царь-государь. Сверх же сего с гусиными потрохами растегайчики, черносмородинный кисель с ледяным миндальным молоком, выпеченные на соломе сайки, и прочая и прочая, всего восемь перемен. Ну, и всякая, стомаха ради, выпиванция.
   — Это что за стомах такой? Впервые слышу.
   — А сие слово монастырское. По изъяснению отца Александра, стомах — сиречь по-гречески живот, утроба.
   — Ну-ка, передай отцу Александру на обитель. Люб он мне, — и Пугачёв протянул молодому, развязному с веселыми глазами послушнику пятьдесят рублей.
3
   Обед происходил в монастырской трапезной торжественно. Трапезная, похожая своим убранством на церковь, была обширна, каменные столбы и стены расписаны в византийском вкусе. Под потолком небольшое паникадило. У восточной стены иконостас, возле него аналой с переплетенным псалтырем, по нему во время трапезы монастырской братии молодой инок читал во всеуслышанье псалмы. Братия закончила обед час тому назад, пахло кислой капустой, снетками, медом, ладаном.
   Гости сидели чинно. Против Пугачёва — представительный чернобородый архимандрит Александр, в черном клобуке и мантии, справа и слева от Александра — два седовласых иеромонаха и ключарь, рядом с ключарем — отец Иван. Юные служки в черных подрясниках, перехваченных по тонкой талии ременными поясами, шустро и неслышно взад-вперед мелькали, разнося питие и пищу. Пред началом хором пропели «Отче наш». Пустобаев изумил своим басом архимандрита, и тому мелькнула мысль предложить казаку остаться в монастыре, дабы занять в скором времени место иеродиакона. Но когда, к концу трапезы, Пустобаев напился пьян и стал непотребно ругаться, отец Александр от своего намеренья воздержался, а Пугачёв велел вывести охмелевшего старика на улицу. Зато отец Иван в продолжение обеда выпил только два стакашка «чихирьного» вина и был трезв, как стеклышко. Емельян Иваныч благосклонно кивал ему головой, улыбался.
   Подняты были, как водится, здравицы за государя, государыню и наследника с супругой, все шло, как по маслу. Но тут бес искусил отца архимандрита блеснуть своим немалым красноречием. Он был мастер произносить проповеди для монашествующей братии и приходивших богомольцев, убеждая свою паству творить добрые дела, ибо «вера без дел мертва есть».
   Архимандрит хотя и не блистал особой подвижнической жизнью, но и никогда не нарушал ни догматических правил, ни монашеского устава, ни строгого монашеского обета.
   Чрез многочисленных богомольцев-простолюдинов, стекавшихся в обитель даже с отдаленных губерний, он прекрасно знал о всех жестокостях, ныне производимых крестьянами именем царя-батюшки над своими помещиками и прочими угнетателями народными. А за последнее время в том-же Алатыре суд и расправу над врагами крестьянства чинил сам государь. Да и здесь, в Саранске, уже были и вновь готовятся казни. Архимандрит Александр, приглядываясь к своему гостю, гадал в душе, царь он или не царь, и не мог дать себе крепкого ответа. Ежели он царь, все обойдется благополучно, ежели он самозванец, архимандриту не миновать кары от Синода и от правительства. Поэтому он, архимандрит, решил заготовить себе некую лазейку на тот случай, ежели его призовут и спросят: «Как ты смел принимать в святой обители душегуба и разбойника»? Он тогда ответит: «Того ради, чтоб наставить злодея на путь истинный».
   И вот он поднялся, принял от послушника посеребренный посох, молитвенно сложил густые брови, ласково и в то же время с внутренней твердостью уставился глубоким взором в лицо Пугачёва и, крепко опираясь на посох, начал:
   — О, царь благопобедный! (Сидевший на краю стола Дубровский вынул бумажку и записал слово: «благопобедный», — пригодится.) Прими от меня, многогрешного, — продолжал отец Александр, — знаки благодарности за щедрое пожертвование твое на украшение святой обители нашей. Такоже и прочие цари-христолюбцы делывали от времен давних и до днесь, принося лепту свою на храмы божии. («Придётся еще полсотенки подсунуть, — подумал Пугачёв, — красно говорит да и употчивал изрядно».) И аз, грешный, возьму на себя дерзновение напомнить тебе, свете наш, что государи всероссийские бывали характером и делами своими разны суть. Одни, како Алексей Михайлович, тишайше правил народом русским, другие, како Великий Петр, собственноручно рубили корабли и устрояли свою державу на иноземный лад, третьи — не корабли, а боярские головы крамольные рубили с плеч, яко Иван Васильевич Грозный. А вот ты, царь благопобедный… — архимандрит отвел свои смутившиеся глаза от Пугачёва и опустил взор в землю, затем, напрягая мысль и как бы готовясь сказать самое важное, он снова вскинул взор на Пугачёва:
   — Ты, свете наш, нежданно объявился на Руси образом чудодейственным. Двенадцать лет будто бы и не было тебя, и вот ты, яко паки родившийся, снова присутствуешь своей персоной посреди верноподданных твоих. Да, поистине чудо неизреченное… Токмо не нам, грешным, знать, что сотворяется в нашем греховном мире! — воскликнул архимандрит, сокрушенно потряхивая головой:
   — Сказано бо есть: высь земная падает, высь небесная созидается.
   — Высь земная падает — это царицы любодейной трон восколебался, — гукнул в бороду отец Иван и опустил очи.
   — И не ведомо нам, — продолжал архимандрит, — по какой стезе совершаешь ты, царь-государь, свое шествие. Но аз, многогрешный, зрю в руце твоей карающий меч и предваряю тебя, великое чадо мое, ибо аз есмь пастырь христовой церкви. — Отец Александр, опираясь на посох, простер правую руку с янтарными четками в сторону Пугачёва и громким голосом, чтоб все слышали и запомнили слова его, сказал:
   — Паки и паки реку тебе, о царь благопобедный, не проливай напрасно крови людской, обсемени сердце свое добром и милостью! Не иди тропой царя Грозного, прилепляйся к делам добрым… И тогда…
   — Стой, отец Александр! — прервал его Пугачёв, уперев ладони в стол и отбросив назад корпус. Все гости враз насторожились, будто почуя в словах его боевой призыв. — Ты уж не учи меня и в наши дела не суйся, — продолжал Пугачёв, поднимая свой голос. — Маши кадилом да бей за нас поклоны перед богом. А уж мы не с добром, не с милостью, а с топором да петлей шествуем… Добро опосля само собой придёт.
   — Сказано в писании, — закричал отец Иван, вскинув руку и косясь на архимандрита, — сказано:
   — я не мир принес на землю, а меч!
   — И допреждь нас пробовали, ваше священство, и добрым словом и милостью, — ввязался атаман Овчинников, покручивая кудрявую бороду, — да толку мало: помещик к мужику все равно как волк к овце. Лютого волка добрым словом не проймешь…
   — А кого слова не берут, с того шкуру дерут! — пришлепнул Пугачёв ладонью по столешнице.
   Архимандрит не на шутку испугался: сразу сник, и вся величавость его слиняла. Ему представилась повешенная на воротах воеводиха, у которой вчера пировали его сегодняшние гости.
   — Послушать бы мне тебя, отец Александр, — молвил Пугачёв, откидывая со лба волосы, — что ты станешь балакать, когда катерининские генералы, ежели заминка у нас выйдет, за казни примутся. У меня дворянская кровь по каплям исходит, у них мужичья ушатами потечет. Ну, так и милость, чтобы держава моя крепла. На мече — держава моя… Понял?
   — Царь благопобедный! — передав посох послушнику и приложив к груди холеные руки, воскликнул архимандрит. Лицо его сложилось в плаксивую гримасу. — С тоской и душевным трепетом помышляю о будущем. И, предчувствуя его, вижу в нем оправдание пути твоего. Путь твой есть путь правды, ибо в святом писании сказано тако: «Вырви из пшеницы плевелы и сожги их, тогда хлебная нива твоя утучнится!»… Нива — это народ, плевелы — это супротивники народные.
   — Ну, то-то же, — проговорил Пугачёв. — Вот ты все толкуешь: правда, правда! А ответь-ка мне по правде истинной, как перед богом: за кого меня чтишь? Кто ж есть я?
   Архимандрит стоял, а все сидели. Лицо его вдруг побледнело, он с опасением взглянул на двух сидевших возле него иеромонахов и, опустив глаза, тихо, через силу, молвил:
   — Вы есмь император Петр Федорович Третий.
   В это время раздались за открытыми окнами шумливые крики и топот множества ног по монастырскому, выложенному кирпичом двору.
   — Допустите до царя-батюшки! — кричали во дворе. — Он нас рассудит!
   Пугачёв подошел к окну, глянул со второго этажа вниз и видит: большая возбужденная толпа крестьян — пожилых и старых — подступала к закрытой двери, а стоявшие на карауле казаки гнали их прочь. Среди толпы вилялся толстобрюхий монах. Крестьяне хватали его за полы, тянули к двери, он вывертывался, орал: «Прочь, нечестивцы!» Крестьяне, задирая вверх бороды, продолжали взывать: «Эй, допустите до царя!»
   — Давилин! — высунувшись из окна, прокричал Пугачёв вниз. — Пусти народ!
   И вот, грохая по лестнице каблуками, шаркая лаптями, ввалилась в трапезную толпа, покрестилась, пыхтя, на иконы, отдала глубокий поклон архимандриту и пала Пугачёву в ноги.
   — Встаньте, мирянушки! С чем пришли?
   — С жалобой, надежа-государь, с жалобой… На монахов, на гладкорожих… Баб да девок… Тово… Жеребцы! Прямо жеребцы стоялые, — раздались со всех сторон голоса.
   — Да не галдите разом-то, — прикрикнул на крестьян Овчинников. — Толкуй кто ни то один.
   Емельян Иваныч расчесал гребнем бороду, сел в кресло, приготовился слушать. Выступил вперед седобородый крепкий дед с ястребиным носом, с горящими глазами.
   — Надеж-государь, эвот чего вчерась содеялось, — начал он, кланяясь Пугачёву. — Ведомо ли тебе, кормилец, что у нас два монастыря? Один вот этот самый, Петровский называется, а другой в пяти верстах отсель, на Инзаре — на реке. Ну тот, правда что, небольшой монастырек…
   — Даром что небольшой, — подхватили в толпе, — а монахи молодые, здоровецкие!
   — И оба монастыря на заливных лугах покосы имеют, — продолжал старик.
   — Покосы у них рядышком. А наш, крестьянский, впритык с монастырским… покос-от.
   — Впритык, впритык, батюшка, — снова подхватил народ. — Вот этак ихние покосы, а этак наш.
   — На нашем одни девки с молодыми бабами робили, да на придачу — старики, а парни-то да середовичи быдто одурели, все в бунт, в мутню ударились: кои в твою армию вступили, кои по уезду разбрелись помещиков изничтожать…
   — Изничтожать, изничтожать лиходеев-бар, согласуемо царского, твоей милости, веленья! — шумел народ.
   — И вот слушай, царь-государь! — клюнув ястребиным носом, громко сказал старик и покосился на только что приведенного людьми гладкого монаха, стоявшего поодаль. — И как заря вечерняя потухла да стала падать сутемень, бабы с девками домой пошли. Глядь-поглядь: за ними краснорожие монахи бросились, женщины от них ходу-ходу, монахи за ними дуй, не стой…
   Мы кричим: «Бабы, девки, лугом бегите, луговиной!» А они, глупые, к кустарнику несутся… Они к кустарнику, монахи за ними, как кони, взлягивают, гогочут…
   — Догнали? — нетерпеливо спросил Пугачёв, пряча в усах улыбку.
   — Нет, что ты, батюшка! — отмахиваясь руками, в один голос откликнулась толпа. — Наши молодайки на ногу скорые, а девки того шустрей… Убегли, убегли, отец. Все до одной убегли! Да их на конях надо догонять…
   — Царь-государь, — опять заговорил старик с ястребиным носом, — положи запрет монахам, чтоб напредки не забижали наших жинок-то… Вот он, царь-государь, пред тобой этот самый игумен того монастыря. Его монахи-то охальничали, его! — и старик строптиво взмахнул в сторону смиренно стоявшего гладкого игумена. — Отвечай, отец Ермило, чего молчишь?
   — Не мои монахи, — потряс головой игумен, охватив руками тугой живот и устремив к потолку хитрые масляные глазки. У него загорелые пышные щеки, между ними задорно торчит красный носик пуговкой, на скулах и подбородке реденькая, словно выщипанная, темная бороденка.
   — Как так — не твои! — зашумели крестьяне, надвигаясь на игумена. — Так чьи жа?
   — Не мои монахи…
   — Ну, стало быть, твои, отец архимандрит, твоего монастыря.
   — Нет, братия, — возразил отец Александр. — Мы посылаем на покос монахов богобоязненных и годами преклонных. А молодые трудники в лесу дрова заготовляют.
   — Не мои монахи! — гулко бросал игумен, будто топором рубил.
   — Ха, хорошенькое дело! — возмутились мужики. — Мы своеглазно видели: твои!
   — Не мои монахи! — вновь затряс брыластыми щеками игумен.
   — Ну вот, заладил, как филин на дубу: не мои да не мои… — осердился Пугачёв. И все старики со злобой уставились на отца Ермилу.
   — Твое царское величество! — начал упрямый игумен, и лицо его тоже стало злым и дерзким. — Я правду говорю: не мои монахи. Я знаю своих! Мои баб с девками всенепременно догнали бы… Как пить дать — догнали бы! А это не мои; — и отец игумен, выхватив платок, порывисто отер им вспотевшие загривок и лицо.
   Первым прыснул в горсть смешливый Иван Александрыч Творогов. А вслед за ним и всем прочим стало весело. Даже улыбнулся архимандрит Александр и прихихикивали в шляпенки пришедшие с жалобой старики. Лишь один отец Ермил, столь ретиво вступившийся за честь своих монахов, с видом победителя щурил на всех хитренькие глазки. Старик с ястребиным носом, кланяясь Пугачёву, молвил:
   — Заступись за нас, сирых, батюшка.
   — Дело это несуразное, путаное. Ведь ежели б монахи вас, стариков, ловили, а то — ваших девок с бабами. Ну так женские и с жалобой должны были притить, а не вы, люди старые… Может статься, девки-то сказали бы:
   «Надежа-государь, вздрючь монахов, что нагнать нас не смогли…»
   Снова все заулыбались. На этот раз улыбнулся и отец Ермил.
   Крестьяне разошлись. Стали собираться до дому и гости. Явился Перфильев, тихо сказал Пугачёву:
   — На воеводском дворе, твое величество, все готово. Крестьянство ждет. Помещиков и прочих приведено с полсотни.
   Пугачёв и гости поблагодарили отца Александра за угощенье, направились к выходу. Архимандрит, радуясь за спасенье монастыря и своей жизни, приказал проводить гостей трезвоном во все колокола.
   На дворе воеводы города Саранска, как и в Алатыре, были произведены казни. А на следующее утро, 28 июля, Пугачёв двинулся походом к Пензе.
   Между тем полковник Михельсон, выступив из Казани, встретил в пути графа Меллина и приказал ему выступать на Курмыш к Симбирску для преследования самозванца, а сам 25 июля пришел в селение Сундырь, вблизи которого несколько дней тому назад Пугачёв переправлялся на правый берег Волги. Он не имел точных сведений о том, куда делся самозванец. Посылаемые им гонцы пропадали без вести, назад не возвращались. В Сундыри он узнал, что Пугачёв направился в сторону Алатыря. Однако Михельсон не поверил, будто самозванец пошел на юг.
   — Это он делает маску, чтоб обмануть нас… Я уверен, что злодей бросится к Москве, — говорил он своим офицерам. — И наша наипервейшая задача оберегать пути к первопрестольной.
   Графу Меллину, догонявшему быстрых Пугачёвцев, приходилось идти форсированным маршем. Граф доносил: «По всему моему пути я нашел до тридцати человек повешенных и по деревням почти никаких жителей. Какое это наказание божие, которое я вижу: господа дворяне по дорогам, — который повешен, у которого голова отрублена». Граф Меллин горел чувством жестокой мстительности. Вступив в Алатырь, он распорядился вывести из тюрьмы пойманных мятежников и переколоть их, что и было исполнено, а в Саранске он несколько человек засек плетьми. По стопам мщения пошел и Михельсон. В начале своей деятельности осмотрительный к пленным бунтарям, Михельсон с течением времени все больше и больше ожесточался, он стал применять к своим жертвам кровавую расправу, ибо, по его мнению, «сие производит в сих варварах великий страх». Так, в селе Починках, Саранского уезда, восставшими крестьянами был захвачен конский казенный завод. Михельсон разогнал «злодейскую толпу», из пойманных крестьян троих повесил, остальным распорядился урезать по одному уху. Его страшила сила и крепость народного восстания. Он доносил: «Окрестность здешняя генерально в возмущении, и всякий старается из здешних богомерзких обывателей брать друг у друга своими варварскими поступками… Нет почти той деревни, в которой бы крестьяне не бунтовали и не старались бы сыскивать своих господ или других помещиков, или приказчиков к лишению их бесчеловечным образом жизни».
   Отряд генерала Мансурова следовал меж тем на Сызрань, отряд Муфеля торопился к Пензе. Несколько дней спустя после ухода Пугачёва из Саранска город этот был занят Муфелем. Он приказал архимандрита Александра арестовать, заковать в железа и направить в Казань, в потемкинскую Секретную комиссию на суд и поругание.
4
   Крестьянское восстание на правом берегу Волги подымалось во весь рост. Суд над лихими помещиками и жестокими приказчиками в барских вотчинах главным образом чинился самими крестьянами на мирских сходах.
   Вот весьма картинное письмо земского человека, Афанасия Болотина. Он крепостной князя Долгорукова, помещика Саранского уезда, владельца села Царевщины. Афанасий Болотин доносил своему господину:
   «Государю сиятельному князю Михайле Ивановичу. Государыне сиятельной княгине Анне Николаевне.
   При сем вашему сиятельству за известие представляю, что прошлого 12 июля город Казань от известного врага и государственного злодея Пугачёва претерпел великое разорение. А с 24 июля месяца алатырские, саранские и пензенские дворяне обратились в бегство и чрез вотчину вашего сиятельства, чрез Царевщину, столько ретировалось, что не можно были исчислить. Дворяне валом валили трое суток. На которых смотря и вашего сиятельства приказчик Михайла Марецкий взял только намеренье отпустить свою хозяйку, которую и отпустил.
   А 28 числа получили известие, что означенный тиран Пугачёв был в Алатыре и многое множество казнил господ. А потом и в Саранск прибыл, и тут господ и приказчиков, купцов, старост, выборных казнил, что и числа нет. И как в Саранске оная штурма производилась, то черный народ во всех жительствах своих господ ловил и возил в Саранск для смертной казни. А вашего сиятельства крестьяне в те дни имели поголовные сходы.
   И в то же число, как приказчица Варвара Ивановна Марецкая уехала, её мужа к нощи крестьяне сковали. Узнав об этом в дороге, приказчица вернулась домой в Царевщину. Она пришла на сход и стояла пред крестьяны на коленях с сыном своим Дмитрием, и оба просили со слезами, чтоб из желез отца и мужа выпустить. Стояли они на коленях и предавались плачу и неутешному рыданию — женщина и отрок, мать и сын. И тут, смотря на них, никто из крестьян не мог удержаться от слез. И тут свирепствующие злодеи из крестьян вашего сиятельства не умилосердались и сказали, что-де «мужу твоему так и должно быть».
   А на другой день сам приказчик Марецкий обще со своею хозяюшкой Варварой Ивановной и с Митенькой сошед скованный на сход и говорил крестьянам:
   — Помилуйте! За что меня безвинно сковали? В чем я пред вами виноват?
   А крестьяне стали навстречь ему доказывать:
   — Как же ты не виноват, что ты на барской работе всех крестьян помучил.
   А он им ответил:
   — Не от меня это, а единственно по строгости его сиятельства законов.
   Да притом же они, крестьяне, ему говорили:
   — Самолично ты, Марецкий, мирских наших покосов по два года отдавал помещице Жердинской и за каждый год брал с нее по шестьдесят рублей в свою пользу.
   На что приказчик Марецкий им сказал:
   — Истинно напрасно! Ведь я отдавал покос с вашего же мирского приговора.
   Они на то сказали:
   — Мы отдавали покосы, убоясь тебя.
   Он говорил:
   — Чего вам меня бояться? Просили бы господина своего князя.
   На что они сказали:
   — Господин нас не послушал бы, он делал все по-твоему, что тебе было надобно. А ты нас завсегда бил и плетьми стегал.
   И так приказчик продолжал просить крестьян, стоял со всей семьей на коленях, семья плакала, он говорил:
   — Ну пусть я виноват во всем и делал где по воле, где по неволе…
   Простите меня, мои батюшки!
   Они сказали:
   — Нет тебе прощенья.
   С тем он, бедный, от них и пошел в свои покои, и стал со всеми своими домашними прощаться. И сколько тут народу ни было, все стояли в превеликих слезах, кроме тех злодеев, которым надобно было везти его в Саранск.
   Итак, пред вечером, схватили его, посадили в кибитку, повезли в Саранск на убиение. Домашние да и знакомые великому плачу предались.
   И путем-дорогою, подъезжая к селу Исе, навстречу им злодейской толпы казаки. И говорят:
   — Кого везете?
   Они сказали:
   — Приказчика.
   Казаки говорят:
   — Каков был?
   Мужики сказали:
   — Добрых сковавши не возят.
   Казаки им говорят:
   — Ну, бейте его.
   Мужики сказали:
   — Нет, помилуйте! Мы его бить не можем: мы так от него настращены, что и мертвого-то станем бояться.
   Казаки прочь отъехали. При том случае на степи под селом Исою народу было множество: крестьяне везли всяк своих господ на смертную казнь. А мужики вашего сиятельства, те, которые везли приказчика Марецкого, увидали, что невдалеке, впереди них на дороге убивают помещиков: Авдотью Жердинскую, барина Слепцова с женою, барина Пересекина с женою, Авдотью Шильникову и прочих. Видя сие смертоубийство и слыша вопли, на всю степь испускаемые, мужики вашего сиятельства, их пятеро, очерствев сердцем и господа бога позабыв, стали убивать приказчика Марецкого: один вдоль боку обухом, другой — дубиною, а третий, подскоча, саблей срубил голову.
   С тем оные злодеи и приехали ко двору в Царевщину и сказывают приказчице, нечаянной вдовухе Варваре Ивановне с сыном её Митенькой, что-де муж твой Михайло Юрьич Марецкий приказал долго жить.
   — А ты, приказчица, отдай нам деньги, сто двадцать рублев, которые муж твой взял себе с помещицы Жердинской за покосы. А не отдашь, и тебя отвезем.
   Которые она и отдала. Да тут же Панька Кожинок взял шесть рублев за свои побои: когда был пойман с соломою вашего сиятельства, с четырьмя возами, за что и сечен кнутьями по приказу Марецкого. Яковом Пряхиным взято десять рублев за побои от того же приказчика Марецкого в бытности в старостах в 772 году. Васильем Дреминым, по оказавшемуся на нем начетного меду семнадцать рублев — взято им обратно.
   Да тут же, по приезде, в ту ночь зачали приказчиковых овец бить и стряпать — ждали своего злодея и тирана Пугачёва, называя его батюшкой Петром Федорычем, третьим императором. Причем и попам отдали приказ, чтоб всем собором встретили со святыми иконы.
   А 31 числа июля ехал злодейской толпы казак, который признан вотчины полковника Бекетова Пензенского уезду крестьянин, который сослан был господином своим на собственные его, Бекетова, Каинские сибирские железные заводы. Который в тою злодейскую толпу и попался. И ехал он побывать к родственникам чрез ваше село Царевщину. Которого встречали с колокольным звоном, с образами, с хлебом и с солью и с вином. И тут оный казак, а имя его Костянтин, который им сказал, что в Пензу идёт батюшка наш Петр Федорыч. И тут мужики, стоя, все собравши, большие и малые, прекрестились и от вашего сиятельства отложились. Да не только от вас, но и совсем — от милостивой нашей монархини Екатерины Алексеевны.
   А первого числа августа прибыла в вечеру злодейская партия, составленная из дворовых людей сел Исы, Сытинки и Кошкарева и из разной сволочи. И тут господский дом и приказчиков дом весь ограблен. Которые злодеи тем же вечером и уехали.
   Второго августа, то есть в субботу, еще прибыла злодейская толпа человек до шести, пограблен табун вашего сиятельства, да не столько теми разбойниками, сколько вашими крестьяны.
   А третьего числа, то есть в воскресенье, прибыло еще злодеев человек до ста, которыми достальные стоялые жеребцы, и в погребах вареные конфеты, и в житницах самые тонкие холсты пограблено и поедено все без остатку. И письменные дела сколько разбойниками, вдвое того крестьянами — все подраны. Да тут же с фабрики ткачей, конюхов и человек семьдесят из крестьян набрали и погнали с собой, много пошло и по охоте.