Не спалось Александру Васильевичу этою ночью на сенце, под стогом. Он вытянул голую ногу, растолкал пяткой храпевшего вблизи бородатого казака.
   — Семеныч! Не спишь?
   — Никак нет, вашество, чегой-то не заспалось, — мямлит спросонья казак.
   — Помнишь, братец, как мы Туртукай брали? Ты в деле-то был?
   — Был, как же… Семерым басурманам головы снес да троих на пику поддел…
   — Молодец!
   — Рад стараться!
   — Старайся, старайся… «Слава богу, слава нам, Туртукай взят, и я там!..» Ну, да ведь я, Семеныч, хитрый! Фельдмаршалу-то Румянцеву донес тогда: «Слава богу, слава вам!» Ха-ха…
   — Да уж, эфто чего тут, — мямлил казак, борясь со сном, и вдруг снова захрапел.
   Суворов лежал на спине, глядел в небо. В его глазах — восторженность и слезы. Все небо усыпано крупными четкими звездами. Боже мой! Какие таинственные письмена в высотах, какое непостижимое вокруг величие! «Вся премудростию сотворил еси», — звучат в растроганной душе Суворова слова стихиры: певал когда-то такое в деревенской церковке села Кончанского…
   Боже мой! Что есть история… Монарх и солдат?.. Пугачёв и Суворов?..
   Что есть шар земной?..
   — Природа — мать, природа — мать! — бормочет он. — Не земля, а картечинка, помилуй бог. И мы — на ней!.. Каждой планиде своя судьба… И земле — своя, и мне, и Пугачу, и царю Додону, и всем, всем своя, неподкупная участь… Галилеи, Коперники, Невтоны… А Суворов — солдат…
   Штыком, штыком, да на ура! Эка штука… Семеныч, спишь?
   — Никак нет, вашество!
   — Нога, Семеныч, мозжит у меня… Зашибли басурманы мне ногу, в овраг с конем сверзился… Помнишь?
   — Как не помнить — помню… Вам бы, ваше превосходительство, воздохнуть да попокоиться, а тут… с нашей мужичьей дурью хлопочи-справляйся!
   — Служба, казак!
   — Известно — служба, что дружба, через плечо её не кинешь… Никак, заря близко?
3
   С утренней зарею Рунич и Долгополов пустились в путь, но генерала Суворова на месте уже не было. Целый день гнались они за ним, да так и догнать не смогли. Еще протекла ночь, и лишь на следующее утро прибыли оба в населенное малороссами село Никольское, что против Камышина. Избы здесь высокие, многие строения на сваях, — во время вешних разливов Волги местность затоплялась. Жители — чумаки — промышляют поголовно возкою соли с Элтонского озера.
   Путники остановились у приподнятой на сваях избы. Их поджидал здесь адъютант Суворова, молодой Максимович.
   — Я уже успел заготовить как вам, так и генералу помещение, — проговорил он. — А хозяйке заказал, чтоб она избу не мела и стол скатертью не покрывала: мой генерал терпеть того не может, чтоб для него суетились да прибирали.
   В это время подъехал Суворов.
   — Здравствуйте! — крикнул он, соскочил с савраски и по высокой лестнице, спускавшейся к самой дороге, прытко пошагал вверх, за ним — Максимович.
   И не успели еще путники вылезти из кибитки, как Максимович выбежал из хаты на крыльцо, по следам его Суворов с криком:
   — Ай! Ай! Ай! Держи!.. Уши надеру, уши надеру!
   Максимович, сбегая по лестнице, оступился, упал. Споткнувшись, упал на него и Суворов, оба скатились впереверт по ступеням вниз. Вот длинноногий Максимович вскочил и, взлягивая, с хохотом опрометью через ворота в огород, за ним, поддергивая штаны, Суворов.
   Рунич с Долгополовым, стоя с открытыми ртами в кибитке, недоумевали: что стряслось с генералом? И лишь в избе все разъяснилось. Оказывается, войдя в избу, Суворов увидел, что, вопреки его хотенью, хозяйка накрывает стол чистой скатертью, а её дочь домывает с дресвой пол.
   Вскоре прибыл в село и капитан Галахов с ариергардом.
   Час спустя Суворов пригласил Галахова и Рунича к себе. Похаживая по избе, руки назад, генерал спросил:
   — Как располагаете, со мной ли пуститься в степь, или здесь останетесь? Пять тому дней назад Пугачёв прошел чрез это село, не делая никакой наглости, помилуй бог. При нем корпус в три тысячи голов. Собрав провиант и до двадцати подвод парами, пустился ворог по элтонской дороге.
   А другой отряд, до пятисот голов, миновав село, потянулся вверх по Волге.
   Я направлюсь за первым, к Элтонскому озеру, а второй отряд… — Он помолчал. — А второй с кем-нибудь и без меня в верховьях встретится.
   Офицеры комиссии испросили позволения генерала посоветоваться с Остафием Трифоновым. Нетерпеливо поджидавший комиссию Долгополов сказал:
   — А зачем нам по степи за Пугачёвым слоняться? Он, бог знает, куда промчаться может. А мы, слоняясь, того гляди, попадем в лапы разбойников — киргизов, кои вдоль и поперек шныряют по степи. — Он вздохнул, лицо его вытянулось. — По правде-то сказать, я обе эти ночи не спал: залезу на кибитку да во тьму и посматриваю… Страшновато было. А ехать нам надобно в Саратов, вот куда. Там и рассудим, куда вам, куда мне путь держать.
   Простившись с Суворовым, комиссия направилась к Саратову. В конце второго дня её нагнал скакавший в Саратов курьер. Он поведал, что генерал Суворов со своим корпусом выступил по дороге к озеру Элтонскому, а ночью, в степи, верховые люди, по виду — киргизы, напали на телегу его превосходительства, в коей ехал камердинер из пруссаков, и того камердинера убили. Не иначе — нападавшие приняли слугу за самого Суворова.
   Долгополов перекрестился, сказал:
   — Ну, если б мы за его превосходительством ехали, то и нам досталась бы хорошая взбучка!
 
   А вот и Саратов опять. Комиссия остановилась в пустом архиерейском доме. Вечером, после ужина, Долгополов, приосанившись, заявил спутникам:
   — Вы, господа офицеры, снабдите меня надежными Донского войска урядниками или сотниками, а такожде паспортом, дабы нигде не могли задержать меня. С оными воинскими чинами я завтра же тронусь в путь, а вы езжайте в Сызрань и там ждите от меня известий.
   Галахов, пренебрегая развязным тоном Остафия Трифонова, не только не сделал ему на этот раз замечания, но даже обрадовался началу с его стороны практических мероприятий по уловлению Пугачёва.
   К генерал-майору Мансурову, находившемуся со своим деташементом вблизи Саратова, был тотчас отправлен Галаховым гонец с просьбой прислать комиссии трех благонадежных казаков, что и было Мансуровым исполнено.
   На другой день, собираясь в путь, Долгополов сказал:
   — Я с донцами поеду к Сызрани, там переправлюсь обонпол, на луговой берег и возьму путь на Яик. Одного донца оставлю в том месте, где признаю за нужное, другого оставлю за семьдесят верст от первого, а третьего — верст за полсотню от второго. Сам же поеду один, буду вызнавать, где Пугачёв с войском. А коль скоро проберусь до него да сговорюсь с яицкими казаками, кои вызвались выдать злодея, тотчас отправлю спешного курьера к третьему моему донцу, тот — ко второму, второй — к первому, а уж этот к вам примчится. И вы немедля спешите тогда к тому месту, где третий донец мною оставлен будет. В это место мы и доставим Пугача. Вот! Извольте мне выдать пропуск и деньги.
   Доводы Остафия Трифонова показались комиссии резонными. Галахов протянул ему пропуск за подписью руки Мансурова и тысячу рублей на издержки.
   Долгополов откинулся в кресле, закусил губу, глаза его закатились под лоб. Затем крикливо он бросил:
   — Что сие означает, вашскородие? Как это вы умыслили со столь малой казною отпустить меня? Нет-с, уж не прогневайтесь… Должны вы мне выдать золотом, не боле — не мене, все двенадцать тысяч.
   Рунич и Галахов остолбенели. Затем глаза Галахова, устремленные в упор на Долгополова, сверкнули гневом. Рунич выразительно крякнул, его каблук с нервностью запристукивал в пол.
   — Как можно, — помедля и овладев собою, сказал Галахов, — как можно со столь значительной суммой пускаться тебе, Остафий Трифоныч, одному в опасный эскурс… Опомнись!
   — Понапрасну пугаетесь, господин капитан, — с настойчивостью возразил Долгополов. — Это дело не ваше, как я с сими деньгами до Пугачёва доберусь. Извольте-ка выдать мне оные без промедления! Извольте-ка, господин капитан, распечатать пакет его светлости князя Орлова, на коем — я самолично зрил — рукой его светлости написано: «распечатать во время надобности». Извольте посему учинить исполнение, удостоверьтесь-ка, что требование мое справедливо…
   Пройдоха говорил столь напористо, что оба офицера, удалясь в другую комнату, сочли нужным вскрыть пакет Орлова. В пакете — паспорт на имя Остафия Трифонова за княжеской печатью и собственноручное письмо князя к товарищам Трифонова, яицким казакам. В письме между прочим значилось:
   «государыня императрица соизволила послать с Остафием Трифоновым всем его 360 сотоварищам, яицким казакам, на ковш вина 12 т. рублей золотою монетою, а впредь будут её высокомонаршей милостью и больше награждены».
   — Черт его знает… — сказал Галахов. — Написано довольно неопределенно. Ведь не сказано же: вручить деньги Трифонову для передачи казакам… Нет, врешь, голубчик, я тебе всех денег не дам! А то дашь, да только тебя и видели мы, ищи-свищи ветра в поле.
   Они вышли к Долгополову. Тот, нахохлившись, взад-вперед похаживал, припухшая щека его повязана клетчатым платком — болел зуб. Начались пререканья и споры. Галахов с горячностью доказывал Остафию:
   — С такою суммою можете вы, Остафий Трифоныч, погибнуть и тем самым погубить все столь важное государственное дело.
   Долгополов продолжал упорствовать. Горячие споры, доходившие порой до крика, с обоюдным застращиванием, длились дотемна.
   — Я вскочу на лошадь да раз-раз к главнокомандующему графу Панину, упаду ему в ноги, нажалуюсь на вас. Я человек отчаянный! — боевым петухом бегая по залу, выкрикивал Долгополов.
   — Его сиятельство прикажет тотчас же вас повесить, как Пугачёвского приспешника, — огрызались офицеры.
   — А вас, а вас… колесовать! — брызгал слюною Остафий. — Вам её величество повелит кишки на колесо измотать, яко преступникам лютым, её монаршую волю нарушившим! Матушка императрица хорошо меня знает, я, чай, обедал с нею и чарой чокался…
   Наконец Долгополов согласился принять 3000 рублей, кои ему и были выданы с распискою, что, коль скоро, по благополучному завершению дела, потребует он остальные 9000 рублей, то будут оные вручены ему беспрекословно.
   Долгополов между прочим настоял, чтобы деньги были ему сейчас же отсчитаны, да не серебром, а золотом, дабы сподручнее было везти их.
   Постанывая от зубной боли, он принялся со злостью пересчитывать монеты, затем снял со стены овальное зеркало, положил его на стол и в присутствии офицеров, с явным желанием как-нибудь оскорбить их, начал брякать в зеркало червонец за червонцем, якобы с целью удостовериться, нет ли фальшивых.
   — Что ты, что ты, Остафий Трифоныч! — ядовито улыбаясь, сказал Галахов. — У нас без фальши! Вот только сам-то не сфальшивь как-нибудь.
   — Я? Я человек в годах, к тому же из предвека верный… У нас в роду испоконь века честность жила, а вы… этакое!
   Уладив таким манером дело, Галахов на другой день, рано поутру, проводил Остафия в путь, а сам, по договору с ним, выехал в Сызрань.
   Рунича же послал он к графу Панину в Пензу с донесением, что казак Остафий Трифонов отправился из Саратова на завершение своего обязательства.
   Граф Петр Панин двигался на усмирение мятежа медленно и с большой помпой, в Пензе отведено было ему лучшее помещение. При графе — блестящая свита, большой штат канцеляристов всех рангов. Панин — крупный, располневший старик с грубоватым солдатским лицом — встретил Рунича приветливо. Он знал его еще с того времени, когда тот учился в кадетском корпусе, а впоследствии и по турецкой кампании.
   — А, здорово, Павлуша! Ну, как дела? Ловите?! Мотри, Михельсон-то скорей вас изловит злодея. Я уж, брат ты мой, только что послал в Питер капитана Лунина… с извещением, что преследуем Пугачёва, который степью бежит со своим войском к реке Узень.
   Донесения Рунича Панин выслушал внимательно и похвалил, что не отдали Трифонову всех двенадцати тысяч.
   — Если сей плут хитрый и скроется куда с тремя тысячами, ему врученными, то не ахти какая будет для казны потеря. А ты вот что, Павлуша… Поезжай-ка немедля назад, к своей команде, да объяви, пожалуй, Галахову, чтоб непременную квартиру он для себя назначил в городе Симбирске. Через три денька и я туда отправлюсь со своим штатом.
   Приемная, куда вышел из кабинета высокого сановника Рунич, была полна просителями.
   На обратном пути, проехав село Нарышкино , он увидел вблизи дороги две виселицы-глаголицы, на коих, умерщвленные, качались два человека.
   — Кто же их вешал-то? Пугачёвцы? — спросил Рунич.
   — Окститесь, барин, — приостановив лошадей и обернувшись к Руничу с укоризной в лице и в голосе, сказал пожилой ямщик. — Пугачёвцев-то, кои с батюшкой, в энтих самых местах ныне и помину нет. Да и задавленники-то эти — наш брат, мужик! То, сказывают, «спедитор» какой-то проезжал, офицерик молодой, тутошних мест урожденец, при нем шестеро гренадеров конных. Вот он… и казнил!
   Рунич подернул плечами, его в дрожь ударило, он вынул тетрадь и записал:
   «Не видав никогда до сего времени страшной сей казни, по законам злого человеческого разума выдуманной, вострепетало во мне сердце и в сильное глубокое погрузило меня уныние».
   Не доезжая верст пятидесяти до Сызрани, Рунич неожиданно встретил в одном из селений своего гренадера Кузнецова.
   — Ты как тут? — с удивлением спросил его Рунич.
   Гренадер ответил:
   — Господин капитан Галахов и вся его команда вот уже четвертый день в здешнем селе квартирует.
   И в это время, улыбаясь во все лицо, подходит к остановившейся бричке сам капитан Галахов.
   — Ну, кричите «ура», — молвил он. — Пугачёв пойман! Но… без участия нашего Остафия Трифонова.
   Рунич соскочил на землю и, забыв субординацию, бросился на шею к Галахову.
   — А я уже распорядился послать поручика Дитриха следом за Остафием Трифоновым, чтобы возвратить его. Посему и здесь сижу да вас поджидаю, — сказал Галахов. — Не далее как с час тому проскакал здесь курьер князя Голицына к главнокомандующему в Пензу с известием о поимке Пугачёва.
   — Кто поймал? Уж не Суворов ли?
   — Доподлинно не знаю… Но, по слухам, предан самозванец своими же, близкими ему атаманами. Его связали и привезли в Яицкий городок.
   Вскорости известие целиком подтвердилось: Пугачёв был предан атаманами Твороговым, Чумаковым, Федульевым и другими.
   Получив извещение о случившемся, Суворов тотчас же двинулся с легким конвоем к Яицкому городку, куда и прибыл почти в одно время с пленным Пугачёвым.
   «Суворов взял Пугачёва под свое ведение и распоряжение, не задерживаясь с ним в Яике, и, приказав заготовить кибитку открытую, которую прозвали простолюдинцы клеткою, отправился с ним в Симбирск к графу Панину, куда прибыл граф вечером, в один день с генералом Суворовым».
4
   Поручик Дитрих, человек молодой и весьма исполнительный, поскакал следом за Остафием Трифоновым, чрез Сызрань, затем по симбирской дороге, по направлению к Казани.
   Все дороги, столбовой большак и прилегающие к нему проселки за какие-нибудь три-четыре дня необычайно оживились. Взад-вперед двигались и в сторону Казани и в сторону Симбирска сотни, тысячи крестьян на подводах или пешеходью. Крестьяне молодые, старые и подростки-парни. Вид у всех изнуренный, головы понуры, глаза погасли, словно взоры их уперлись в непроницаемый мрак. Нередко попадались партии, человек по пятьдесят, нанизанных на одну веревку, они шли по обочине дороги в одну линию, гуськом. Их конвоировал солдат с ружьем. Иногда встречалась толпа, человек в двести — триста, с каждой стороны по солдату. Передний, размахивая штыком, кричал встречным проезжающим:
   — Сворачи-ва-а-а-й!
   На многочисленных телегах, долгушах, бричках, двуколках, таратайках, запряженных худоребрыми клячонками, под охраной солдат или деревенских старост с бляхами, сидели в несчастных позах мужики, бабы и парни, хмурые, угрюмые, с обветренными исхудалыми лицами, с покрасневшими от слез глазами. Впрочем, взоры иных сверкали огнем непримиримым. А иные даже ухмылялись про себя загадочно, будто говоря: «Ладно, ваш верх, наша маковка!»
   Это тысячи крестьян-вольнолюбов, схваченных в армии Емельяна Пугачёва, движутся под воинской охраной в Казань да в Симбирск, на суд Секретных комиссий. Суд и расправу будут вершить над иными также по месту их жительства.
   Небывалое движение можно было бы с орлиных высот наблюдать по всему взбаламученному краю — от Уральских гор, от вольного Яика, от берегов моря Каспийского вплоть до Петербурга. Толпы, толпы, одиночки, курьеры, всадники, воинские отряды, генералы, офицеры, пушки; барабаны, именитые вельможи в сверкающих лакировкой каретах с золотыми гербами, и где-то под шумок, может быть, уже поскрипывают на двух столбах перекладины, с плеч головы летят.
   И где-то, в курных овинах, при запоздалой сушке проросших снопов, может быть, слагается уже ночью полная горести песня:
 
Плетка взвизгнула,
Кровь пробрызнула.
 
   Но еще долгое время и во многих глухих местах потрясенной России будет гулять-разгуливать мстительный пламень неунимающейся вольницы.
   Поручик Дитрих догнал Остафия Трифонова, не доезжая до Казани ста верст. Узнав о поимке Пугачёва, ловкий притворщик всплеснул руками, закрыл глаза и в радости воскликнул:
   — Дивны дела твои, господи! Ну, слава богу, что злодей в руках. А кем пойман и выдан, это все едино…
   Дитрих и Долгополов с тремя есаулами донцов, которых он взял с собой, повернули обратно. Дорогою Дитрих раздумывал: «Зачем Остафию Трифонову занадобилось ехать к Казани? Ведь прямой путь ему был к Яицкому городку или к Узеням, куда устремлялся Пугачёв?» Но обратиться к своему спутнику с таким вопросом Дитрих постеснялся.
   Решили ночевать в большом селе, не доезжая пятидесяти верст до Симбирска. Кончался сентябрь месяц, ночи держались холодные, но есаулы все-таки пошли спать на сеновал. Поручик приказал им смотреть за лошадьми, чтоб завтра, рано поутру, выехать с ночлега.
   Изба, где остановился Дитрих с Долгополовым, была просторная и чистая. Попросили хозяйку сварить курицу. За ужином велись беседы.
   Плечистый старик-хозяин говорил:
   — А мужики нашего селения все, почитай, дома оставались, не преклонялись к Пугачёву-то… Нас так и прозвали «останцы».
   Долгополов был весел, разговорчив, он забавлял молодого Дитриха разными побасенками. Отходя на покой, он сказал офицеру:
   — Раз злодей схвачен, нам великого резону нет, чтобы спешить… Можно и подоле поспать, Чегой-то зуб у меня разболелся… Ох-ти мне…
   — Нет, уж давайте пораньше, Остафий Трифоныч, — нерешительно сказал Дитрих. — Я и казакам так велел.
   — Ну, как знаете, — с раздражением ответил Долгополов. — Кабы не зуб, так я бы…
   На другой день, проснувшись довольно рано, еще до свету, поручик Дитрих с удовольствием заметил, что Остафий Трифонов, видимо, пробудился раньше его: место на двух стоявших впритык сундуках, где он лежал, было прибрано.
   Дитрих ощупью пошарил трут, сверкач, огниво, закурил трубку. Стало рассветать. Пришла хозяйка, развела на шестке таганок, принялась кипятить воду, готовить гостям яичницу.
   — А где же мой сотоварищ? — спросил Дитрих бабу.
   — Да, поди, во дворе… Где боле-та…
   Дитрих оделся, вышел во двор. Два есаула седлали лошадей.
   — А где наш казак, Остафий Трифоныч? — спросил их офицер.
   — Мы, ваше благородие, его не видали.
   Подошел третий есаул. Он, оказывается, тоже не видал Остафия. Дитрих приказал двоим поискать его по селу, а третьего направил к старосте за лошадьми, чтоб пригнал сюда заказанный с вечера экипаж с тройкой. Затем вошел в избу, стал бриться. Прошло полчаса. Дитрих успел позавтракать.
   Остафий не являлся. «Что такое?.. Уж не ушел ли он со своим зубом к какому знахарю, либо к зубодеру?» — с нарастающей тревогой в сердце подумал поручик. Возвратились есаулы, сказали:
   — Обошли мы, ваше благородие, все избы подчистую. Точные приметы его сказывали. Повсюду нам отвечали, что, мол, ни ночью, ни поутру к ним такой казак не захаживал.
   Дитрих сразу изменился в лице, выбежал во двор, строжайше приказал сельскому старосте собрать тотчас всех людей и немедля приступить к обыску амбаров, овинов, огородов, полей и перелесков. А сам с одним есаулом поскакал верхом по Казанскому тракту. И по всем селениям, чрез которые проезжал, приказывал он местным сотским и десятским со всем народом искать по приметам скрывшегося яицкого казака.
   — Ежели найдете живого или мертвого, берегите его у себя, я обратно мимо поеду. Кто найдет, тот награждение получит…
   Дитрих с есаулом доскакали до селения, где был в первый раз задержан Долгополов. Но и здесь беглеца не оказалось. Дитрих сделал те же распоряжения относительно розыска пропавшего важного казака и, поручив следить за этим делом есаулу, сам поскакал обратно. Ни в одном селении беглец обнаружен не был: как в воду канул. Поручик впал в отчаяние: кончилась его служебная карьера, за упущение столь загадочного лица да, к тому же, с огромной суммой денег шутить не станут, чего доброго, разжалуют в солдаты…
   От сугубого отчаяния и скорби в его крови «сделалось страшное распаление», он велел как можно поспешнее везти себя в Симбирск и в дороге умер. Ходили слухи, что несчастный офицер принял будто бы яду.
   Тем временем Долгополов успел пробраться на Волгу, договориться с бурлаками за десять рублей тянуть его на попутной посудине до Нижнего Новгорода. И вот он восседает на небольшой барже, нагруженной низовыми арбузами, яблоками, медом, воском и прочими товарами.
   Слава те, Христу, кончено опасное лицедейство, он больше не яицкий казак, не Пугачёвец, он снова купец второй гильдии града Ржева-Володимирова, у него за рукой воеводы и должный паспорт есть. «Да им век не сыскать меня! Там был яицкий казак Трифонов, ныне купец Долгополов.
   Ужо-ужо обличье себе переменю: парик добуду да усы с бороденкой выскоблю напрочь. Поди, узнай тогда. Родная жена трекнется».
   Да все бы хорошо, вот только жаль, что товары-то не его, не Долгополова. Распрекрасно было бы купить по сходной цене эти товары у хозяина — половину за наличные, на другую половину — вексель, затем в Нижнем Новгороде раскинуть палатку да и продавать сии блага земные с большой корыстью. А там, умножив и паки преумножив свои достатки, удариться в Керженские потаенные леса — до них от Нижнего рукой подать — к своей братии и сестрам по старозаветной вере, всечестным скрытником. С деньгами-то можно и хатку себе выстроить, и «малину-ягоду» завести, какую ни-то черноокую скитницу, дабы сподручней было отмаливать великие грехи свои. В старозаветных книгах пропечатано: «Убо согрешишь, покаешься». А приятней было бы сказать: «Мотри, покаешься, ежели не согрешишь…»
   «Ой, согрешу, ой, согрешу», — раздумывает, разжигается в греховных помыслах Долгополов, жмурясь, как кот на сливки, на пригожую молодайку в кумачах, что возле крутится: то кисленького кваску подаст, то сладкой бражки, то моченых антоновских яблочков. Он давно забыл богоданную свою жену, кругленькую Домну Федуловну, что ждет — не дождется во Ржеве-городе неверного своего супруга. «Ой, согрешу, ой, согрешу», — бормочет Долгополов и, спустившись вниз, в жилой закуток, наскоро обнимает молодайку, сует ей двадцать две копейки серебром.
   А Волга течет себе широкая да вольная. Много в жизни своей она слыхала, много видала, помнит, как первый человек окунулся в её воды. С тех пор пролетали над ней века, подобно быстрокрылым птицам, и тысячелетие двигалось неспешной ступью, как мерные шаги нагруженного верблюда. А она все та же, и то же над ней небо, лишь несколько изменилось её течение, и прозрачная кровь в ней поусохла, да размножился по её берегам человек.
   Научился сей двуногий ловить в её глубинах рыбу, выдумал огонь, и зачастую несла Волга воды свои чрез сплошной пламень горевших по её берегам вековых лесов. Стал человек складывать песни, но в песнях тех не было и тени веселья, были тоскливы, походили песни на стон: должно быть, тяжело жилось человеку. Разве что разбойничьи стружки взрежут грудью волжские волны, и зазвучит, зазвучит с них, разнесется по зеленым просторам лихая песня с присвистом, с гиканьем: «Сарынь, на кичку!»
   Да еще помнит Волга: в тысяча семьсот шестьдесят каком-то человечьем году проплывала в Казань цветущим летом царствующая Екатерина. С разукрашенных императорских барж складно звучали серебряные трубы оркестров, а многочисленные хоры рожечников, подхваченные звонкими голосами певцов, радостно будоражили прогретый солнцем воздух. Императрице и свите её было весело, а людям, стоявшим по берегам и швырявшим вверх шапки, было грустно: веселый караван, как сказочное привидение, уплывал из простора в простор, вот он замкнулся в розовых безбрежных туманах, больше никогда не вернется обратно. И была вокруг все та же угрюмая, вся в тоске, вся в жалобе, песня.