— Сдаваться, сдаваться! Ворота открывать!
   — Гарнизону не защитить нас! Дым очи выедает!.. Огонь, огонь идёт!
   — Сдава-а-ться!
   Потемкин, свесившись с башни, неистово заорал:
   — Молча-а-ть! Всех пе-ре-ве-шаю!
   Но его брошенные в шум, в гам слова не долетели до земли, их подхватил ветер и понес на опаленных крыльях встречу бегущим луговиной бурлакам.
   Только подвыпивший шорник, одетый в опорки, рвань, услыхал генеральские слова. Задрав голову вверх, он по-цыгански свистнул и свирепо закричал:
   — А ну, слазь! Мы тебя самого вздернем! — Затем, погрозив Потемкину вскинутыми кулаками — мол, на-ка, выкуси! — нырнул в шумливую толпу.
   Потемкин, подметив этого раскоряку-мужика, окончательно перестал владеть собою. На соборном крыльце вдруг появилась его долговязая и тощая фигура.
   Бледное лицо генерала было страшно: серые раскосые глаза метали огонь, голос пресекался и хрипел:
   — Этта-а что? Бунт? Сми-и-ррна! Повесить!.. Двоих повесить! Я вам покажу, так вашу так! — скверно выругался и скоро-скоро пошагал, окруженный конвоем, к зданию присутственных мест.
   Провожая Потемкина злобными взглядами, толпа снова зашумела. Урядники и стражники хватали крикунов за шиворот, вязали им руки. На ближнем дереве появились две веревочные петли, а вскоре закачались тут двое: пожилой, суконной фабрики работник, в очках, да молодой кудрявый ямщик с серьгой в ухе. При совершении казни многие падали ниц, иные стояли, крепко сжимая кулаки. Недобрый, пугающий гул шел по толпе. Сидевший неподвижно у часовни старик поставил возле себя готовый лапоть, перекрестился и сказал:
   — Вечная вам память, страдальцы! Это Лукьянов, да Кешка, ямщичок. — И к народу:
   — Не бойтесь, не страшитесь, мирянушки, убивающих тело, души же убити не могущих… — Еще раз перекрестился, смахнул слезы и принялся за новый лапоть.
 
   А к Казани поспешали бурлаки.
   — Не отставай, робяты! — кричали они, перебегая по мосткам через речку. Вслед, кучками, они поднялись по взгорью, миновали крепость и направились по улице, называемой со времен Ивана Грозного «Проломы».
   — Где царь-батюшка, где он, заступник наш? — спрашивали они встречных Пугачёвцев. — Нам вестно, что тута-ка он… Робяты! Эвот знамя-то, флаг-то… Сыпь туды!
   Сыскав, наконец, Пугачёва, все, до сотни человек, опустились на колени в дорожную пыль, смешанную с пеплом и остывшими углями.
   — Здорово, детушки! — окинув бурлаков приветливым взором, прокричал Пугачёв. Лицо и одежда его запачканы сажей. Он в шелковом полукафтанье, на груди звезда. — Встаньте! Кто такие и откуда?
   — А мы хрестьяне, батюшка, ваши государственные хрестьяне, — поправив холщовую повязку на голове, ответил плечистый, заросший волосами дядя. — В бурлаках, свет наш, в бурлаках ходим. Дворянина Демидова посудины с товарами вверх тягаем, его, его… На Макарьевску ярмарку, да вот запозднились.
   — Какой да какой товар плавите? В коем месте посудины на приколе? — спросил Пугачёв.
   — А в наших шести баркасах — железо демидовское листовое, да шинное, да круглое… А вот эти робяты графа Строганова соль везут с Солей Камских. А посудины мы причалили под Услоном-селом, на том берегу, батюшка. Весь караван там — посудин, никак с двадцать. А сами-т на челнах мы сюда, на челнах, отец родимый, на челнах.
   — Ну, так чего вы, детушки, удумали?
   — А удумали мы, надежа-государь, к тебе приклониться. Как проведали, что здеся-ка ты на раздольице гуляешь, остановили караван да мирской круг скликали. И обсудили на миру — дворянские товары бросить, а тебе всей нашей силушкой подмогу дать! — выкрикивали они, потрясая топорами и железными демидовского изделия, палицами.
   — Благодарствую, — сказал Пугачёв, и в глазах его проблеснула радость. — А таперь, детушки, идите в мой лагерь на Арское поле, да ждите моего прибытия. А я немедля человека своего в Услон спосылаю с указом по деревням, чтобы сельчане разбирали соль да железо моим царским именем безденежно…
   — Верно, верно, батюшка! — закричали еще голосистей бурлаки.
   Подле гостиного двора становилось жарко. Пугачёв приказал Чумакову и Горбатову перенести батарею на другое место, а сам поехал в лагерь передохнуть, собраться с мыслями.
   По переулкам и улицам, еще не застигнутым пожаром, гнали пленных, двигались взад-вперед Пугачёвцы, кой-кто из них с узлами и в странных одеяниях. Вот две пары калмыков и пара башкирцев, все одеты в церковное облачение, в ризы, в стихари и рясы, а иные — в женском платье. На голове старого бабая красная, расшитая золотом митра. За крестьянином, прытко шагавшим с наживой, бежала охотничья собака — сеттер, сердито на него лаяла, хватала за портки. Кой-где дрались пьяные или, обняв друг друга, орали песни. По дороге и вдоль заборов валялись убитые.
   Навстречу Пугачёву беспоясый белобрысый парень вез на ручной тележке дряхлого старика. Вот он остановился, дает старику из бутылки молока, приговаривает:
   — Родной мой тятенька, потерпи. Там полегчает тебе.
   — Куда везешь? — спросил с коня Пугачёв, поравнявшись с парнем.
   — В церкву, на отсидку… А то, вишь, горит кругом, а родитель-то занедужился.
   — Какого званья?
   — Кто, тятя-то? Он суконных дел мастер, а я слесарь при заводе, при купецком.
   — Заверните-ка сюды телегу! — приказал казакам Пугачёв. И, когда подвода подкатила, он велел парня с отцом отвезти в лагерь и там напоить, накормить их. — Мастера, вишь.
   Пугачёв со свитой двинулся дальше. Парень стоял в остолбенении.
   — Это кто жа? — спросил он казака.
   — А это, дурья твоя голова, сам государь, — ответил казак беззлобно.
   Парень вдруг сорвался с места и, суча локтями, со всех сил бросился за Пугачёвым. Но догнать того ему не довелось, Пугачёв подстегнул коня, наддал рысью. Парень вернулся к отцу, что-то сказал ему на ухо, и оба закрестились в сторону удалявшегося Пугачёва.
 
   Тем временем Потемкин расположился в присутственном месте, рядом с комнатой, где помещался Брант. Потемкин был в отчаянии. Он злился на Бранта, на Михельсона, что вовремя не подоспел, злился на казанских жителей, мятежно настроенных, склонных к измене, сильнее же всего злобствовал на самого себя. Да, поистине, нет ему ни в чем удачи, фортуна отвернулась от него, ему никогда не везло и в картежной игре, не везет и теперь, в эту отъявленную смуту. А что, ежели Михельсон промедлит, а черные силы завладеют крепостью? Эх, прощайся тогда, Павел Сергеич, с жизнью. А ведь жизнь-то какая предстоит, подумать только: знаменитый троюродный брат его — любимец императрицы!.. «Несчастная ж голова моя, — терзался Потемкин, обхватив руками виски и прислушиваясь к шуму битвы и пожарища. — Глупая голова, незадачливая голова. И что я наделал, хвастун, в донесении императрице?! Клялся и божился, будто Пугачёв и носу не покажет в Казань, и вот Казань горит. Обещал я также выйти навстречу злодею и поразить его, но вот убегаю сам, трусу подобен. Неужели звезда моя, не успев разгореться, закатилась, неужели позорная на всю Россию — смерть?»
   Предвидя полное крушение своей карьеры, а может, и жизни, он приказал подать перо и бумагу, выслал адъютанта, остался в горнице один.
   Перекрестился, вздохнул и принялся писать Григорию Потемкину: выгораживая себя, чернить других.
   «Я в жизнь мою так несчастлив не бывал, — писал он, — имея губернатора, ничего не разумеющего, и артиллерийского генерала дурака.
   Теперь остается мне умереть, защищая крепость. И если Михельсон не будет, то не уповаю долее семи дней продержаться: со злодеем есть пушки, и крепость очень слаба. Итак, осталось одно средство — при крайности пистолет в лоб, чтоб с честью умереть, как верному подданному её величества, которую я, как бога, почитаю. Повергните, братец, меня к её священным стопам, которые я от сердца со слезами лобызаю. Бог видит, сколь ревностно и усердно ей служил. Прости, братец, если бог доведет нас до крайности… А самое главное несчастье, что на наш народ нельзя положиться».
   Имея в своем распоряжении воинскую силу, ничуть не меньшую, чем у Михельсона, этот будущий царский лизоблюд сидел в каменных стенах крепости и поджидал спасения извне.
   Однако генерал-майор Потемкин своим письмом прекрасно потрафил в намеченную цель: всесильный фаворит полученное им послание представил Екатерине, замолвил за родственника нужное словечко, и вот в скором времени, через одиннадцать дней, получился результат. В собственноручном письме-экстре Екатерина сообщала: «Дабы вы свободнее могли упражняться службою моею, к которой вы столь многое показываете усердное рвение, приказала я заплатить, вместо вас, при сем следующие возвратно к вам 24 векселя, о чем прошу более ни слова не упомянуть, а впредь быть воздержаннее».
   Вот и отлично: замест гневного высочайшего выговора, погашены долги, можно делать новые. Да здравствует премудрая Екатерина!
   В дверь постучали. Вошел осанистый иеромонах, поклонился, сказал:
   — Ваше превосходительство! Владыка Вениамин отпел благодарственный молебен в соборе по случаю некоего затишения злодейского стрельбища и желал бы совершить в кремле крестный ход с крестами и иконами, дабы укрепить дух как защитников, так и богоспасаемого народа…
   — Рад слышать… Дальше-с?
   — Владыка послал меня упредить вашу милость, чтобы вы, услыша благовест и большой трезвон, испугу не предались.
   — Кто я?! — Потемкин побагровел, поднялся и гневно произнес:
   — Передайте владыке, что я не так уж слаб душевно, как он думает… Вы лучше предупредили бы губернатора, чтобы сей кавалер со страху не испустил дух.
   — Его высокопревосходительство уже в соборе.

Глава 9.
Неожиданная встреча. Три битвы с Михельсоном.

1
   После торопливого обеда Пугачёв быстро прошел в палатку Софьи, разбитую в нескольких шагах от его собственной.
   — Ну, здравствуй, Митревна, — обнимая жену, сказал он, сколь мог, ласково, но с тревожным холодком и отчужденностью. Затем поцеловал ребят.
   Они одеты бедно, платьишки обветшали, выцвели, ноги босы. Трошкина рубашонка подпоясана лычком. Софья в грязных чулках и старых чоботах.
   Когда-то красивая, работящая казачка, она поблекла, захирела. Лицо удлинилось, щеки ввалились, губы утратили сочность. И ранняя седина начала серебрить темные волосы. Да, есть отчего поседеть, поизноситься!
   Трошка, чуть набычившись, с любопытством рассматривал большую светлую звезду на груди отца, девчонки, застенчиво ужимаясь, никли к матери.
   Пугачёв, насупившись, стал расспрашивать Софью, каким случаем она здесь, в Казани, очутилась? Софья Митревна упавшим голосом отвечала ему, как она с малыми ребятами ходила по Зимовейской станице меж дворов, христовым именем собирала милостыню, как затем её схватили, увезли в Казань и бросили с детьми в тюрьму, потом стали выпускать на базар с приказом «срамить тебя и разглашать народу, что ты муж мой, что ты простой казачишка с Дону, бродяга Емельян Пугачёв»
   — Вот что, Софья, — нетерпеливо взмахнув рукой, начал Емельян Иваныч.
   — Неисповедимым промыслом божиим народ признал меня за царя и в том утвердился. Чуешь? (Жена, вздрогнув, опустила голову, из глаз её брызнули слезы.) Не плачь и не кручинься, — подавив вздох, продолжал Емельян Иваныч. — Теперь помни: я тебе не муж, а царь твой, и ты не жена мне. Ты есть вдова Емельяна Пугачёва, казака, дружка моего. Покудов я, низверженный царь Петр Федорыч, в рабском виде скитался по Руси, оный Емельян был схвачен и на пытке замучен замест меня. Крепче запомни, что говорю, Митревна. (Тут, поняв смысл его слов, жена и дети, что повзрослей, изумленно воззрились на него, а у Трошки дрогнул подбородок). А ежели станешь языком брякать, — засверкав глазами, закончил шепотом Пугачёв, — атаманы мои смерти предадут тебя, и ребят твоих с тобою вместе. Поняла ли?
   — Поняла, Омельянушка, — побледнев, шепотом же откликнулась Софья.
   — А поняла, так помни…
   Пугачёв порывисто повернулся и вышел вон. Сердце его дрожало, в ушах гудело, он дышал взахлеб, отдувался. Справившись с собой, приказал Давилину позвать Ненилу и в его присутствии сказал ей:
   — Слышь-ка, Ненилушка. Бабу с ребятами, кою седни доставили сюда, ну… в палатке… рядом… Ты корми её и ребяток малых, Ненила, от моего царского стола. Она, ведаешь, жена первого друга моего, казака Пугачёва, кой, укрываючи меня, государя, в скитаниях моих, богу душу за меня отдал, царицыны слуги замучили его, бедного… А мне сам господь препоручает толикое попечение о сиротах иметь. Я не оставлю их. Подобное же приказание получил и казак Фофанов, хранитель царского имущества: все сирое семейство одеть, обуть.
   Затем Емельян Иваныч, не отдохнув, снова на рысях вернулся в город.
   Пожар подкрался к самой крепости, и тут вдруг начал затихать.
   Но вот налетел вихрь, рванул, закрутил, зашвырялся огнем и пеплом.
   Огонь вновь сразу воспрянул. Стройные минареты пламенными столпами вздымались к задернутому дымом небу. Опаленная пыль с дорог, смешанная с пеплом и дымом, завихаривала, гуляла над пожарищем. Все выло, металось, гудело, все бежало прочь в поисках спасения. Летучие пылающие головни, подобно огненным драконам, расшвыривались вихрем в разные стороны.
   Пугачёвцы начали отступать в укромные места, где пожар уже сделал свое дело. Однако пушечные выстрелы, приглушенные общим гулом, слышались как со стороны мятежников, так и ответные — с крепостной стены.
   В кремле становилось нестерпимо жарко, душно. В кремлевских зданиях лопались стекла, воспламенялись рамы. Люди валились на землю. Возле ведер с водой драка.
   — Воды, воды глоточек! — взывали истомленные. Кремль то покрывался тучами дыма и становился невидим, как сказочный город Китеж, то, под ударами бури, вновь выплывал на свет.
   Вот вихрь крутнул, крутнул в последний раз и так же внезапно, как возник, сложил крылья, замер. Стало тихо. Изнемогший огонь припал к земле и, как пожравшее себя с хвоста до головы чудовище, исходил ползучим дымом.
   Пожар, осветив площадь перед крепостью, как бы расширил ее. Теперь можно было вести обстрел из пушек на большое расстояние, и Пугачёвцам некуда укрыться.
   Емельян Иваныч, щадя силы, отменил брать крепость штурмом. Он убедился, что крепостная артиллерия стреляет дальше, чем его немногочисленные пушки. Да и зарядов у него не так уж много, их надо поберечь для схватки с Михельсоном, который не сегодня завтра должен подойти сюда: в этом Пугачёв не сомневался.
   Конные башкирцы и калмыки с гиком подскакивали к крепости, пускали стрелы и под картечными выстрелами, теряя людей и лошадей, откатывались прочь. В кремле басисто гудел могучий благовест раскаленного большого колокола. Из двух соборов — Благовещенского и Спасского — выходил народ и крестный ход. И вот залился трезвон во многие, еще не остывшие от близкого пожарища колокола. Престарелый Вениамин, окруженный клиром и жителями, чинно шел вдоль крепостных стен. Всем миром пели богородичные тропари.
   Люди, усердно крестясь и вздыхая, плакали. Плакали люди оттого, что не ведали, что им сулит приближающаяся ночь, они ожидали ежечасного нападения, готовились к смерти. Да и вернуться многим было некуда, одеться не во что: все расхищено, все пожрал огонь.
   Было шесть часов вечера. Вышел из укрытия воинственный Потемкин, он снова взобрался на башню Сумбеки и чрез трубу осматривал пожарище. Кроме каменных построек, города почти не существовало. По самую Егорьевскую улицу в нем не осталось ни кола, ни двора. Уцелели только части Суконной да Татарской слободы да купеческие постройки по Булаку.
   Большинство населения было выгнано на Арское поле. Казань опустела.
   Над погорелыми просторами снова стали табуниться галки и вороны.
   Пугачёвцы, по приказу командиров, постепенно оставляли город, выстрелы прекратились.
   Ваня Сухоруков всем пережитым был подавлен. Особенно поразил его детскую душу невиданный пожар. Вот-то страх! Он забыл и про смерть своего любимого дедушки. Под вечер Ваня да и его мать с бабушкой Ульяной сильно проголодались. Ему, малышу, разрешили выйти из огромного лагеря схваченных, и он пошел гулять по Арскому полю, переходя от костра к костру, в надежде поживиться чем-либо съедобным. Он подошел к трем казакам. Они из глинобитной самодельной печурки вынимали свежий хлеб. Он стал кланяться, просить кусочек. Они сначала пригрозили ему нагайкой, затем смиловались и дали четверть краюхи хлеба.
   — Батюшка приехал! Царь, царь! — услыхал Ваня раздавшиеся по полю крики. Он отнес хлеб своим родным, взял с собой корку и побежал к царской ставке.
   Пугачёв сидел возле своей палатки в кресле, принимал казанских татар.
   В его обширную палатку входили и выходили какие-то молодые женщины, одетые в немецкое платье. «Дворянки, должно, а нет — купеческие дочки», — подумал Ваня. (И так впоследствии, уже седовласым, записал в свои мемуары.) У другой палатки сидела на завалинке простая женщина, рядом с ней паренек да две девчонки. Возле Пугачёва развевалось воткнутое в землю голубое с черным орлом знамя, при знамени смирно стояли два казака с обнаженными саблями.
   Татары подходили к Пугачёву друг за другом, — некоторых Ваня узнал: торговцы мехами — целовали его руку, клали пред ним подарки: кто лису, кто цветной бешмет или полукафтанье, что-то говорили ему, жаловались, трясли головами, указывали в сторону сгоревшей Казани. Но их слов Ваня не слыхал.
   Он и сам хотел подбежать и пожаловаться царю на свою обиду, он даже прикинул в уме, что должен был сказать: «Вот, мол, дедушку моего, ваше величество, приняли за барина и решили жизни». Но подойти не осмелился, только мордочка его плаксиво сморщилась. Ваня часто-часто замигал.
   Солнце закатилось, спустился вечер, всюду зажглись костры, из города привезли пятнадцать бочек вина, разделили его по полкам, стали угощаться.
   Пугачёв самолично объезжал войска, благодарил народ за взятие Казани, просил и впредь грудью стоять за дело правое, никаких Михельсонов не бояться, брать пример с храбрецов — яицких казаков, не щадить себя, слушаться военачальников, свято повиноваться государю.
   Шум, песни, смех не умолкали до полуночи. Казаки плясали у костров.
   Лишь далеко выдвинутые секреты и дозоры не принимали участия в гульбе, да под пушками, никуда не отлучаясь, чутко подремывали канониры: им настрого приказано быть готовыми на случай ночной тревоги.
   В палатке, отведенной под канцелярию, за топорным, на козликах, столом сидели Творогов, Дубровский, Горбатов с Минеевым и при свете свечей строчили воззвания к укрывшемуся в крепости гарнизону, а также манифесты к крестьянскому населению и еще указы на уральские заводы о скорейшей присылке пушек с зарядами.
   Пугачёв заранее приказал приготовить для «высочайшего» осмотра лагерь пленных. В сопровождении Овчинникова и небольшого конвоя он с наступлением сумерек поехал в лагерь. Он знал, что среди пленных много безвинно пострадавшей бедноты, которой надо оказать помощь. Хотя в казне Пугачёва денег много, но он рассчитывал взять еще дополнительно у купцов Крохина, Жаркова и других обещанные ими деньги. Вот он и направится к купцам, да кстати не грех ему и в баньке похвостаться веником, смыть с себя грязь и копоть: ведь у него не токмо полукафтанье, а и рубаха-то исподняя прожжена в десяти местах.
   — Едет, едет! — заорали многоголосо в таборе пленных. — К нам, кажись! Царь едет!
   Началась сумятица, все сгрудились, опустились на колени.
   — Детушки! — во всю мочь взголосил въехавший в толпу Пугачёв. — Вы, люди подъяремные, отныне будьте вольны. Все до единого!
   — И так, батюшка, вольные, — угрюмые раздались голоса. — Ни кола, ни двора таперича. Огонь все пожрал.
   — А в оном зле сами, детушки, повинны. Ежели б честь-честью встретили меня, государя своего, и Казань бы целехонька была. А вы вот с генералами да с солдатней за рогатки схоронились да моих верных слуг, что волю вам добывают, побили да поранили.
   — По принужденью, надежа-государь! Потемкин генерал да Брант. Ведь супротив них никому и рта отворить нельзя.
   — Ну, да уж таперь не воротишь, — говорил Пугачёв. — После драки кулаками неча махать… Поди, вам вестимо, детушки, что Катерина-то приезжала к вам пиры задавать, а чего доброго-то она для народа сделала?
   Плешь на голом месте, вот чего она сделала! А я для вас, детушки, для ради пользы вашей войной на ваших супротивников иду, грудь свою под пули да под ядра подставляю. Спасибо, народ простой, чернь замордованная, подмогу мне дает, а вы вот не дали… Ну, да уж ладно… Казань сгорела, хибарки ваши, — не кручиньтесь, новая Казань из земли подымется, краше первой… И объявляю вам, детушки: заутро бедноте будет раздаваться деньгами вспоможение…
   В этот миг из большой толпы черничек девичьего монастыря вырвалась молодая женщина и подбежала к Пугачёву. Простирая к нему трепетавшие руки, устремив на него исступленные глаза, она пронзила душу Пугачёва криком:
   — Батюшка! Я Симонова, Дарья!
   — А-а-а, знакомая, — вымолвил, несколько смутившись, Пугачёв. Его удивило столь внезапное появление Даши. Как могла она попасть сюда и почему этакая пригожая, а одета, как монахиня? Пугачёву в момент вспомнилась его ненаглядная Устя, великая государыня Устинья Петровна, подруга Даши, сердце его больно защемило. Где-то она, горемычная, как здравствует?
   — Помню, помню тебя, милая, — с ласковостью в голосе произнес он.
   — Ради всего святого, скажите мне, батюшка, не утайте от меня, жив ли сержант Дмитрий Павлыч Николаев, нареченный жених мой?..
   Голова Пугачёва опустилась на грудь, быстротечные думы опалили его сердце, он заглянул в хмурое лицо Овчинникова и, обратясь к девушке, спросил ее:
   — Можешь ли по-казацки ездить?
   — Усижу, батюшка, не раз езжала, — с безоглядной решимостью ответила Даша. Она все на свете позабыла, в её мыслях — лишь незабвенный Митенька.
   Ей подвели коня. Она, как во сне, не вполне сознавая происходящее, взобралась в седло.
   — Постойте тут, пождите меня, — сказал своим Пугачёв. И оба с Дашей рысью поехали в царскую ставку.
   — Ну, слезай, — сказал Пугачёв девушке, — я сейчас, — и вошел в палатку с канцелярией.
   У входа стоял какой-то полнотелый казак с рыжими усами, на рукавах позументы. Невысоко над городом висела серебристая луна, к ней тянулись от потухавшего пожарища легкие дымки. На дальнем взгорке, видимый теперь издалека, словно каменный орех, очищенный от скорлупы, высился многострадальный кремль с башней и соборами. Возле палатки, где стояла Даша, пылал костер.
   Вдруг полы палатки распахнулись, вышел Пугачёв, он вел за руку рослого, красивого с белокурыми волосами молодого человека.
   — Вот твой суженый, — проговорил Пугачёв, подталкивая офицера Горбатова к ошеломленной девушке. — Вот твой любезный, — повторил он и, вскочив на коня, умчался. Движения его сердца были искренни и внезапны. Он был уверен, что Даша и Горбатов, два цветка с одной гряды, встретятся — водой не разольешь. Ну, до чего приятно доставить людишкам хоть какое ни есть счастье!
   Конь скакал, как зверь, вокруг вихрились ветерки.
   В изумлении стояли один против другого молодые люди. Они всматривались друг в дружку обостренными воспоминающими глазами. И вот…
   — Даша!
   — Я вас не знаю…
   — Даша, Дашенька! Я Горбатов…
   — Андрей!.. Неужели ты?!
   Все пред ними исчезло, только кусочек тверди под ногами да их двое.
   Они разом бросились друг другу на шею.
2
   Пробегавшая беленькая собачонка, хвост калачом, наспех обнюхала их и, слезливо всхамкнув, поскакала дальше — разыскивать своих хозяев.
   Подхватив Дашу под руку, Горбатов повел её подальше от людей, в сторонку. Он усадил её на чей-то брошенный сундук. Она все еще не могла прийти в себя, дрожала. Первый её вопрос был о Мите Николаеве. Андрей Горбатов колебался, ему больно было взволновать девушку горестным известием.
   — Говори всю правду, — сказала она и подняла на него глаза свои. — Чувствую я, почти что наверное знаю: он погиб. Только ради господа бога не скрывай, расскажи все, что знаешь…
   Горбатов стоял возле нее, она сидела. Луна светила ярко, ему хорошо было видно лицо девушки со страдальчески вскинутыми бровями. Он сказал ей, что сержанта Николаева давно нет в живых, что в его смерти повинен некий злодей, атаман-предатель, тогда же казненный.
   Даша со стоном уткнулась в платок, в отчаяньи замотала головою.
   Горбатов сел рядом на сундук, взял Дашу за руку и старался успокоить ее.
   — Значит, все кончено, — сдерживая глухие рыдания, проговорила Даша.
   — Мне теперь один путь — в монастырь.
   У Горбатова обмерло сердце, он отстранился от нее, воскликнул:
   — Даша! В твои-то годы?
   — Я буду молиться за его душу.
   — Его душа, чаю, не очень нуждается в чьих бы ни было молитвах. Он мученик.
   Даша снова приложила платок к глазам. Горбатов сказал:
   — Тебе надо думать о том, как бы устроить жизнь свою, она вся впереди, а не бежать от жизни…
   Даша вскинула голову и с особой пристальностью, будто вспомнив самое главное, уставилась в лицо Горбатова заплаканными глазами. Затем спросила:
   — А ты-то, ты-то, Андрей, как попал в плен к разбойнику?
   Андрей Горбатов, шумно задышав, поднялся. Он вдруг уразумел, что между ним и Дашей — пропасть, что она, из бедных бедная, давно осиротевшая дворянка, ненавидит Пугачёва и все дела его. А ненавидит потому, что обо всем, что касалось Пугачёва, имела самое превратное понятие. И вот он начал исподволь, с одним желанием направить её мысли в нужное ему русло.