— Ну, полно, полно… Эй, половой! А ну-ко-сь романеи по стакашку на двоих.
   Им подали романею и, ради уваженья, сальную зажженную свечу.
   — Братия! — гнусаво вопил в темном углу, где сгрудилось простонародье, пьяный самозванец монах-бродяга. — Братия, православные христиане!.. А ведомо ли вам, от царя-батюшки, из Ренбург-города, манифест на Москву пришел… Черни избавитель, духовных покровитель, бар смиритель, царь! На царицу войной грядет…
   Народ зашумел, задвигался, потом притих.
   — Слыхали, ведомо! — отозвался кто-то из середки. — Намеднись сотню гусар на телегах погнали в Казань, шуряка моего заграбастали, гусар он.
   — Правда, правда, — поддержали голоса. — Слых есть, царь по Яику-реке гуляет, города берет, на Волгу ладит.
   — Посмотри на Калужскую заставу, — по два гонца на день оттедов по Москве к генерал-губернатору скачут… Война там.
   — А пошто ж о сем по церквам не объявляют?
   — Трусу празднуют…
   — Ха-ха!.. — шумел народ.
   Многие, выпрастываясь из столов, пошагали к кучке, где монах. Резкий раздался свист.
   — Ого! А ну еще подсвистни, — опять загнусил человек, одетый монахом.
   Распаленный сочувствием толпы, он залез на скамейку, вскинул руки вверх. — Готовься, Москва, великого гостя встретить!.. Будя нам под бабой жить!..
   Точите, ребята, топоры!
   Тут двое ражих из другого темного угла, опрокидывая скамьи, подскочили к лохматому монаху, ударом по шее сбили его с ног, — кружка с медяками взбрякала, — сгребли за шиворот, вон поволокли.
   — Прошибся, ой, прошибся, слуги царские, облыжно говорю! — вырываясь, вопил бродяга и лаял по-собачьи. — Гаф-гаф-гаф! То вино во мне глаголет, бес хвостатый вопиет во мне… Гаф-гаф! Заем! Порченый я, слуги царские, зело порченый… Гаф-ууу!.. А матушке Катерине верой-правдой…
   Поднялась суматоха. Стражники хватали людей без разбора. Народ сразу оробел. Всей толпой, давя друг друга, хлынули на улицу, косяки дверей трещали. Чахоточный целовальник внаскок налетал на завязших в дверях гуляк, визгливо орал им в спины:
   — Православные! Робята! А деньги-т, деньги-т! Напили-нажрали… Побойтесь бога-т… Кара-у-ул!
 
   На другой день, простояв обедню в раскольничьей часовне на Рогожском кладбище, Долгополов вошел в покои своего квартирного хозяина, купца Титова, отвесил поясной поклон, поздравил с праздником Благовещенья пресвятые богородицы и, помявшись мало, сказал:
   — Отец Нил Сидорыч! Уважь мне в твоей лисьей шубе знатнецкой да в шапке бобровой по городу взад-вперед проехать на лошадке на твоей…
   — Пошто это? — строго вопросил горбоносый, в большой бороде старик.
   — А так, что дело у меня, отец, не маловажное. Кой к кому заехать надлежит из людей великих. Подарок привезу тебе, отец.
   Старик подумал, провел по морщинистому лбу рукой.
   — Бери… Токмо не изгадь, мотри, одежину-то, да и лошадь не упарь.
   Касаясь пальцами цветных половиков, Долгополов поклонился старику, сказал: «Спаси бог за доброту твою», — и на цыпочках пошагал обратно.
   — Стой, Остафий! — Старик подобрал длинные полы кафтана и сел в мягкое кресло. — Вот собираешься ты в Казань-город ехать да в Ренбур…
   Смотри, брат, не влопайся в оказию. Тамтка сугубая волноваха заварилась, головы с плеч, аки кочаны, летят, народ вешают, кровь льется.
   — Откудов ведаешь?
   Старик-раскольник, как бы опасаясь чужих ушей, огляделся по сторонам — и тихо:
   — От игумена Филарета, настоятеля нашей обители в Мечетной слободе, что на реке Иргизе. Он впервые и Пугачёва обогрел…
   — Какого Пугачёва, отец?
   Старик пристально из-под седых бровей посмотрел на Долгополова и, ничего не ответив на его вопрос, продолжал:
   — А в генваре месяце года сего игумен Филарет прибыл в Казань хлопотать, чтобы с иргизских скитов рекрутов не требовали в набор. И прислал оттудов нашему рогожскому протопопу грамотку. И пишет в ней игумен Филарет, что был он самовидцем, как в городе Казани предали лютой казни некоего Пугачёвского главаря и что-де войско генерал-майора Кара разбито Пугачёвым, а сам-де Пугачёв на Москву идёт… Впрочем сказать, ступай, Остафий, верши дела свои… Вижу, невтерпеж тебе… Иди. Да приглядись позорче, что на Москве-то деется. Шумки по Москве идут… Народ пришествия государя ожидает…
   Остафий Трифонович смутился, сказал, виновато улыбаясь:
   — Да уж не Петра ли Федорыча Третьего? — и, не получив ответа, продолжал:
   — А я все ж таки в Казань поеду и в Ренбург поеду… Я смелый.
   Уж ты, пожалуй, не отговаривай меня, отец Нил Сидорыч, не застращивай, пожалуй…
 
   …Часа через два Остафий Долгополов подкатил на хозяйском рысаке к обширному дому купца Серебрякова, что в Замоскворечье. Долгополова радушно встретил у железных ворот знакомый кудряш-приказчик и провел в дом.
   В большой горнице обедали двое: молодой хозяин с курчавой бородкой на нежно-розовом лице и его жена, широколицая, грудастая Машенька. Хозяин встал, Машенька облизала ложку и тоже встала. Долгополов истово покрестился на богатый кивот, уставленный с потолка до полу образами в позлащенных ризах, и отвесил поклон хозяевам.
   — Добро пожаловать, — приветливо проговорил тенорком хозяин. — Сдается мне, что вы Абросим Силыч Твердозадов из города Ржева будете? Мне наш Василий сказывал…
   — Так и есть. Я — Твердозадов, ржевский фабрикант, — развязно сказал Долгополов, испытующе поглядывая на молодого купчика. — А вы Силы Назарыча сынок?
   — Так точно. Угадали. Митрием Силычем зовусь. А это вот моя половина, Марья Карповна. Будемте знакомы напредки.
   Машенька, покраснев, заулыбалась и, стараясь скрыть в огромной цветной шали
 
   свою беременность, проворковала Долгополову:
   — Да вы разболокайтесь, пожалуй, да залазьте за стол потрапезовать с нами, чем бог послал.
   — Благодарствуем-с на приглашеньи, — и Долгополов важно снял с плеч богатейшую с бобровым воротником чужую шубу, аккуратненько положил её на парчевый диван, еще раз покрестился и сел за стол. Ему подали на оловянной тарелке леща с кашей.
   — Тятенька не единожды говаривал: сколь годов, говорит, с фабрикантом Твердозадовым торговлю веду, а в глаза-де человека не видал. А вот вы и пожаловали. И что ж, большая ваша фабрика канатная? — И хозяин положил гостю две доли пирога.
   — А так ежели без хвастовства, первая по городу.
   — А вот у Лукьянова Никандра Тимофеевича, у того как?
   — Много гаже-с. И пенька второй сорт. Браку много-с. А я делаю канаты с веревками даже против заморских без охулки… — Долгополов обсосал жирные после рыбы пальцы и, незаметно закорячив ногу, обтер их о голенище.
   — Ах, чтой-то вы, — заметив это, сказала Машенька и протянула гостю полотенце:
   — Вот извольте рушничок.
   После пирога с изюмом, после клюквенного киселя с миндальным молоком хозяйский сын, сыто рыгнув и приказав жене: «Покличь-ка Ваську», повел гостя в контору.
   Дело при участии кудряша-приказчика Василья быстро завершилось.
   Долгополов отобрал по образцам красного товару на две тысячи, дал письменное обязательство погасить долг на тысячу рублей веревками своего производства, а на остальную тысячу выдал вексель. Оба документа подписал:
   «Города Ржева канатных дел фабрикант Абросим Твердозадов».
   Помолившись богу, ударили по рукам, на прощанье поцеловались.
6
   В ночную пору, когда Долгополов, похрапывая, спал, плеча его коснулась чья-то крепкая рука.
   — Восстань, Остафий, — тихо, но внушительно сказал старик Титов. — Обряжайся, едем в Рогожскую часовню, соборное бдение у нас тамотко. Велено тебе быть…
   По темной Москве ехали долго. Легким морозцем сковало грязь. Кой-где колеса тарахтели по деревянному из накатника настилу. Ночная Москва тиха.
   Разве-разве какой гуляка прокуралесит с тоскливой песней, пока не свалится где-нибудь на куче навоза и, ядрено обругавшись, не заснет. Да у кабаков то здесь, то там гуднет-расшумится драка с поножовщиной, с диким криком:
   «Спасите, режут!»
   Опаски ради у старика Титова меж коленями трехфунтовая на веревке гиря, а в передке у толстозадого кучера-богатыря под рукой безмен. Но, слава богу, странствие завершено благополучно.
   Рогожская часовня чернела неуклюжей горой. Огней не видно, окна снаружи закрыты ставнями, чтоб не было блазну людям. Старик Титов постучал трижды в дверь.
   — Господи Исусе Христе, помилуй нас.
   — Аминь, — ответил изнутри голос, и обитая железом дверь отворилась.
   Горело паникадило, топились изразцовые печи, было тепло, душно, пахло воском, ладаном, овчинами. Остафий Долгополов торопливо закрестился и отвесил четыре поясных поклона: восседавшему на кресле, спиной к алтарю, лицом к народу, благообразному седому старику в скуфейке и с лестовкой в руке, затем вправо-влево и назад сидевшему на скамьях и на полу народу.
   Здесь на ночной совет были собраны надежнейшие старообрядцы, старики.
   — Друже Остафий! — окончив совещание, строгим голосом проговорил, обращаясь к Долгополову, раскольничий протопоп Савва. — Мы известны, собрался ты в Казань-город по торговым делам своим. Мы радеем о душе твоей и бренных телесах твоих.
   Долгополов, смутясь, молчал. На византийского письма иконах сияли ризы в дорогих каменьях. Старцы, шевеля белыми бородами, широко зевали, закрещивая рты.
   — Может статься, — снова заговорил Савва, — встретишь ты в скитаниях своих старца Филарета с Мечетной слободы, что на Иргизе-реке. Был он допрежь из московских купцов второй гильдии, мелочную торговлю вел, а теперича, соизволением божиим, игумен. А не его, так, может, Гурия встретишь, тоже скитский старец с Иргиза, а допрежь был нижегородским купцом Петелиным…
   — Я, святой отец, не токмо в Казань, а и подале правлюсь, — перебил Остафий протопопа Савву. — А куды, о том желательно, отец, перемолвиться в тайности с тобой.
   — Изрядно хорошо, — ответил Савва и, восстав с седалища, вошел вместе с Долгополовым в предстанье алтаря.
   — По тайности, сокровенно глаголю тебе, отец всечестной, — зашептал Долгополов, — чаю я повстречать самого батюшку Петра Федорыча…
   — Сие ведомо мне… — При тихом сияньи огоньков Долгополов заметил, как седобородое, с румянцем, лицо старика заулыбалось. — Езжай, езжай, — зашептал он жарко, — толкуй государю: мол, евонное знамя голштинское добыто в Ранбове нашим старанием через великий подкуп… И послано то знамя голштинское в царское становище с неким знатным ляхом Владиславом.
   Подержи, Остафий, сие в памяти… Можешь?
   — Завсегда могу, памятью бог меня взыскал.
   — Клянись — ниже под пыткой, ниже при смертном часе никому не поведаешь тайны сей, как токмо государю, — возвысил старец голос, и глаза его засверкали. — Клянись!
   — Клянусь!
   — Стань на колени… Клянись пред святым евангелием и крестом господним…
   — Клянусь, клянусь! — преклонив колена и воздевая десную руку, восклицал купец.
   Вынув из-за пазухи записку, старец передал её поднявшемуся Долгополову.
   — А сию грамотку сокровенную отдай Гурию алибо Филарету с рук на руки. Послание изображено цифирью, ключ к пониманию вестен им.
   Тут загудел колокол к заутрию, и Савва рек:
   — Изыдем, чадо, к братии, сотворим молитву… А государю молви: старозаветная Москва ждет его и сретение ему готовляет.
   И они вышли к народу.
   Беседой с протопопом Долгополов был ошеломлен. Сердце его билось, мысли путались. Вот так чудеса в Москве!
   Дома старик Титов секретно сказал ему:
   — Токмо, чур, не обидься, Остафий. Гадала наша община денег тебе вручить для государя, да я, грешный, отсоветовал: зело легкомыслен ты и весь в мечтаниях. Уж не прогневайся, Остафий.
   На другой день Остафий Трифонович купил в долг у знакомого купца Волкова красок на триста восемьдесят рублей, а все свои деньги, серебро и медь, поменял на золотые империалы, зашил их в штаны и шапку. В шапку же зашил и тайную грамоту протопопа Саввы. А с обеда выехал в путь с целым возом красного товару, что взял у купеческого сына Серебрякова.
   В конце апреля Русь зазеленела, одевались листвой деревья и кустарники, звенели жаворонки над полями, вовсю палило солнце, дороги подсохли, товары Долгополова помаленьку убывали, деньги прибывали, ехать становилось все веселей, все легче.
   Давно ж вернулся из Троице-Сергиевской лавры Сила Назарыч Серебряков с женой и дочерью. Вернулся в Москву человеком безгрешным, омыв душу в святоотеческой лавре слезным покаянием, и в первый же день нагрешил с три короба. А дело было так. Купеческий сын Митрий Силыч, похваляясь успехами торговых дел в отсутствие родителя, сказал отцу о доброй сделке с фабрикантом Твердозадовым. Взглянув на подпись в документах, Сила Назарыч с суровостью спросил:
   — Это чья рука?
   — Фабриканта Твердозадова, тятенька.
   — А пашпорт глядел у него?
   — Нет, тятенька, поопасался стребовать…
   Тут Машенька вовремя ввязалась:
   — Они даже у нас трапезовали…
   — Молчать! — топнул на нее Сила Назарыч. — Ишь ты, растопырилась с брюхом-то со своим… Пошла вон! — И, обратясь к растерявшемуся сыну:
   — Каков он из себя?
   — Шуба с бобровым воротником, прямо тысячная шуба. А сами они, тятенька, не вовся большого росту, худощавые с бородкой, лицо рябое.
   — Твердозадов-то худощав? Дурак ты, черт… Да у Твердозадова спинища — как этот шкаф, и росту, почитай, сажень…
   — Да ведь он же в Москве сроду не бывал, тятенька.
   — Зато я у него во Ржеве-городе бывал. Эх ты, дубина стоеросовая!
   Жулику товар продал! — заорал косоглазый и тщедушный Сила Назарыч, уцапал с горсть кудри широкоплечего Митрия, стал с ожесточением мотать его голову во все стороны, ударяя кулаком то по скуле, то по загривку.
   Митрий Силыч, могший одним щелчком убить папашу, даже и не пытался вырываться, только молил:
   — Тятенька, простите великодушно… По молодости по моей… Васька меня уверил…
   Хозяин разбушевался, сшиб ладонью блюдо с пирогом, схватил нагайку, опоясал ею сына, побежал пороть сноху, что принимала с честью жулика, но был схвачен женой своей:
   — Машенька на сносях, дурак плешивый!
   Хозяин ударил жену по щеке, грохоча подкованными сапогами, сверзился по внутренней лестнице в «молодцовскую» и таки порядочно измордовал кудряша-приказчика. Утомленный столь резкими и многими движениями, лег спать, бормоча:
   — Господи, прости ты мое великое прегрешение… Вот тебе и лавра…
   А как назначена была после Пасхи свадьба его дочери Клавдии и поручика Капустина, то он и положил в мыслях — оба темных документа на две тысячи всучить будущему зятю в приданое за дочерью совокупно с наличными деньгами: зять — человек военный, с кого надо и не надо взыщет денежки свои.
 
   Долгополов все ближе и ближе подавался к Волге. Примечал, что настроение крестьян в деревнях не больно-то спокойно: крестьяне стали дерзки, на улицах гуртовались кучками, перешептывались, а то и громко говорили: вот и к ним-де скоро препожалует царь Петр Федорыч, велит всех дворян передавить, а землю мужикам отдаст. Долгополов всячески поддакивал.
   Как-то в селе Троицком черномазый парень, покупая шелковый для кисета лоскут, посверкал на Остафия острыми глазами, молвил:
   — Торгуй, торгуй, купец, да поскореича, а то нагрянет царь-государь, еще неизвестно, будет ли миловать торговых… Тоже кровушку-то нашу ладно высасываете, сальные пупы!
   Толпа поддержала парня недобрым смехом. Долгополов наскоро задернул воз дерюгой и с шуткой, с прибауткой тронулся на большак, на главный тракт: там все-таки воинские разъезды рыщут, на мужиков наводят страх.
   Однажды застиг его в лесу вечер, быстро смеркалось, дождь накрапывал.
   Навстречу — ватага крестьян, все — вполпьяна. За кушаками топоры, в руках дубины, у иных за голенищами ножи, за спиной смотанные кольцом веревки.
   Долгополов заорал вознице:
   — Гони!
   Лошади помчались. Внезапно схваченный веревочной петлей, Долгополов, под дружный смех толпы, перелетел вверх пятками с воза на дорогу. Едва встал, его мотнуло в сторону, кой-как скинул с шеи петлю, слезливо сморщился и захныкал, повизгивая щенячьим, с подвойкой, голосом: «Ой, ой, ой…»
   Перед ним всплыл, как медведь, грозный солдат с ружьем, в лаптях, усищи сивые, горбатый нос разбит.
   — Кто таков? Кому служишь? — сурово спросил солдат и стукнул ружьем в землю. — Государыне али государю?.. Держи ответ.
   Взирая на солдата, как на своего избавителя от пьяных живорезов, Долгополов воскликнул:
   — Вестимо — благочестивейшей государыне Екатерине! — и отвесил солдату поясной поклон.
   — Ребята, вешай торгового по указу его величества императора Петра! — скомандовал набежавшим мужикам.
   Душа Долгополова наполнилась ужасом, он пал на колени, завопил:
   — Вру, вру, вру… Ей-богу, вру! Со страху я… Петра Федорыча законным государем почитаю! А от Катьки давно отшатнулся… Она, ведьма заморская, извести хотела государя нашего, да бог…
   — А-а-а, — перебил солдат и в свирепой улыбке оскалил зубы. — Слыхали, ребята, поносные речи на государыню Екатерину Алексеевну?.. А подайте-ка сюда, ребята, нож повострей, пороху на эту гниду жаль тратить…
   Мужики весело заржали. Долгополов затрясся, окинул толпу отчаявшимся взором, прошамкал, утирая слезы кулаком:
   — Братцы, сударики! Дак кто же вы сами-то? Сами-то вы за кого — за Петра Федорыча Третьего алибо за государыню Екатерину?
   — А тебе пошто знать?
   — Ах, братцы… за кого вы, за того и я…
   Ватага еще пуще захохотала.
   — Братцы, я человек покладистый, я добрецкий человек, я вам, братцы, каждому на рубаху самолучшего канифасу оторву… Дарма!..
   — Да мы и сами возьмем… В долг… Поди, поверишь? Ребята, хватай! — И толпа, пыхтя, бросилась к возу. Впереди всех бежал солдат в лаптях. — Токмо на саван, ребята, оставьте старичонке-то. Ха-ха!
   Хлынул дождь. У воза жадная свалка началась. Долгополов, спасая жизнь, невидимкой юркнул в гущу леса. «Грабьте, грабьте, сволочи, товару там безделица, да не шибко дорого он и достался-то мне…» — мелькало в мыслях беглеца. Он утекал, куда глаза глядят, прислушиваясь к драчливым крикам полухмельной ватаги. Пробежав с полверсты, он изнемог, пал в густой ельник, затаился. У воза делили его товары, орали, мордобой шел, вот раза и два из ружья пальнули, и все смолкло.
   — Батюшки! — не своим голосом, как настигаемый волками заяц, пропищал Долгополов. — Батюшки! Шапка! Шапку потерял…
   Он вскочил, схватился за виски, хотел бежать, однако ноги сдали, он снова упал в ельник и, хныкая и боясь громко кричать, давился слезами и повизгивал: ведь в шапке-то зашито, почитай, все его богатство, паспорт там, скрытная бумага протопопа Саввы… Боже мой, боже мой, что же ему делать?.. Он сообразил, что шапка свалилась, когда его сдернули с телеги.
   И, выждав время, пошел к тому месту, где должен стоять воз.
   — Максим! Максим!.. — кричал он и прислушивался, не ответит ли возница. Но всюду тишина. Тьма сгущалась. Шел, шел, натыкаясь на деревья, звал Максима, творил молитву, сворачивал то вправо, то влево, то забирал назад, вконец закружился, потерял остатки сил и, внутренне раздавленный, сел на пень. Рукой ограбленного скряги он прощупал зашитые в штаны империалы, освидётельствовал все тайные и явные карманы, в них серебро и медяки. Тут скаредные мысли поослабли, от сердца отлегло, и Долгополов только в этот миг осознанно почувствовал себя в неминуемой опасности: разбойники, глухая ночь и лес дремучий, набитый медведями, волками, лешими. Узенькие глазки его расширились навстречу страху и стали круглы, как у филина, слух обострился, душа сжалась. Долгополов сроду не бывал в ночном лесу и со всех сторон ждал на свою голову погибели.
   — Максим! Макси-и-им! — неистово взывал Долгополов.
   Эхо звонко гудело во всех концах. Ответа не было. Дождь давно перестал, ночные ветерки шумели по верхушке леса.
   Мало-помалу успокаиваясь, купец начал подремывать. «Нет, спать не можно, черти замучают, лесовик придёт — душу вынет…» Покряхтывая и разминая поясницу, он встал, отломил сук, обвел им по земле вокруг себя черту, приговаривая: «Бог в черте, черт за чертой», — опять сел на пень, окрестил воздух со всех четырех ветров, затем вяло позевнул, голова его упала на грудь. Засыпая, он вдруг услыхал: «Максим, Максим!» — будто спустя большое время передразнили его. Он открыл глаза и во весь голос закричал:
   — Макс-и-м!.. Я ту-та-кааа!!!
   Только эхо сонно пробубнило, и никто не ответил Долгополову. Он слабо удивился, но испугаться не успел: глаза его опять смежились, все исчезло вокруг.

Глава 2.
Месть муллы. Падуров и другие. Конец Яицкого городка. Полужержавный властелин.

1
   Узнав, что Пугачёв оставил Берду и принял путь к Переволоцкой крепости, князь Голицын приказал подполковнику Бедряге эту крепость занять и выслать разъезды к крепости Ново-Сергиевской. А Рейнсдорпу было предписано наблюдать за всем течением Яика и занять войсками слободы:
   Бердскую, Каргалинскую и Сакмарский городок. Но, под впечатлением неудач во время осады, Рейнсдорп продолжал находиться в бездействии и приказа в полной мере не исполнил. Даже Берда не была занята его войсками. Пугачёв этой оплошностью губернатора впоследствии воспользовался.
   Пройдя верст пятьдесят от Берды, он вдруг встретил до тридцати человек лыжников из разведки Бедряги. Это испугало Пугачёва.
   — Нет, други мои, — сказал он, — этим местом нам не пройтись, видно и тут у них много войска, как бы не пропасть нам всем.
   Повернули назад, опять в сторону Оренбурга. Шли не быстро, потому что дороги были убойные: то раздрябшие сугробы, то по колено коням грязь.
   Бросили три пушки для облегчения. Лица спутников Пугачёва были грустны.
   Желая как-нибудь подбодрить людей, он сказал вполусерьез, вполушутку:
   — Если нам в здешнем краю не удастся, пойдем, детушки, прямо в Питенбург. Чаю, наследник мой, Павел Петрович, нас встретит там…
   Атаманы упорно молчали. Их даже удивили такие несуразные о Петербурге речи. Всей армией ночевали на хуторе проводника казака Репина.
   Снег быстро таял. Всю ночь с крыш дружная капель била. По оврагам бежали мутные шумливые потоки. Полным ходом шла весна.
   Пугачёвцы сознавали, что они почти со всех сторон окружены голицынскими отрядами.
   — Теперича мы, Петр Федорыч, словно бы в шашки с Голицыным играем, — чрез силу улыбаясь, сказал Шигаев. Они сидели в хате за столом, ели кашу.
   — Как бы нас с тобой, батюшка, в нужник не запер Голицын-то…
   — Не моги ты, Григорьич, об этом и думать, — угрюмо возразил Пугачёв.
   — Лучше прикинем-ка, детушки, куды таперь пойдем.
   — Пойдем в Каргалу, Сакмару да на Яик. А с Яика спустимся на Гурьев городок , там добудем провианта, — отвечали ближние.
   — Да можно ли отсидёться-то в Гурьеве? — усомнился Пугачёв.
   — Конешно дело, долго там сидёть несподручно будет, — отвечали атаманы.
   — Я бы вас на Кубань провел, — раздумчиво сказал Пугачёв, — да таперь как пройдешь? Крепости, мимо коих идти, врагом заняты, в степу еще снега, да и провианту маловато у нас… Пожалуй, и не пройдешь таперь…
   Никто не знал, куда идти, как от беды спасаться. Падуров тоже играл в молчанку. Он мрачен наособицу, он не может разыскать свою Фатьму. Куда она запропастилась? Нет ни Фатьмы, ни её брата джигита Али, ни Шванвича…
   Неужели они все трое остались в Берде? Неужели угодили в полон к Рейнсдорпу?
   Бывший в хате башкирский атаман Кинзя, видя замешательство Пугачёвских атаманов, спросил Пугачёва чрез переводчика Идорку:
   — Куда вы, государь, нас ведете и что думаете делать?
   — А веду я вас в Сакмарский городок, либо в Каргалу, либо еще куда подале… Пробудем там до весны, а коль скоро дождемся хорошего времени, поведу я свое воинство на Воскресенские Твердышева заводы.
   Кинзя вдумчивыми глазами воззрился в похудевшее лицо Пугачёва и бодрым голосом сказал:
   — Ну, ежели вы на заводы придёте, в нашу Башкирь, я вам чрез десять дней хоть десять тысяч своих башкирцев поставлю, конницу.
   — Благодарствую, Кинзя Арсланыч, спасибочко тебе!.. Верный ты, — растроганно сказал Пугачёв, и на его душе несколько потеплело, но брови были все так же хмуро собраны над переносицей.
   Он тотчас приказал Падурову и Почиталину написать воззвание к башкирскому народу. И письмо князю Голицыну.
   — Пускай князь пораздумает, с кем воюет, супротив кого идёт, — приподнято говорил Пугачёв, силясь произвести впечатление на ближних. — Да не забудьте, господа писаря, напомнить ему, что, мол, отцы и деды его верой и правдой служили моим приснопамятным предкам.
   Уходя спать, Пугачёв уже который раз подумал: «Где-то Овчинников мой, да Горбатов офицер с Перфишей? Да в добром ли здоровье верный мой старик Павел Носов?».
   26 марта Пугачёв с войском был в Каргале, он занял её без боя, так как Рейнсдорп и не подумал прислать туда воинский отряд. Емельян Иванович с большим сожалением узнал об аресте здесь Хлопуши. Он приказал атамана Мусу Улеева и всех каргалинских старшин насмерть переколоть, дома их сжечь.
   Две красавицы-татарки — Улеева и Абрешитова, крепко любившие «бачку-осударя», принимавшие его у себя и приезжавшие погостить к нему в Берду, умоляли Пугачёва помиловать их мужей — сотника и атамана. Но Емельян Иваныч в раздражении сказал им:
   — Ваши мужья — не люди, а собаки! Они, изменники, наивернейшего слугу моего погубили — Хлопушу.