Когда Пугачёв возвратился в лагерь, к нему приступила артель крестьян с угнетенным выражением на бородатых лицах.
   — Батюшка, царь-государь, — сказали они, кланяясь. — К твоей царской милости мы, с просьбицей. Леску бы нам малую толику надо, вишь ты — погорели мы.
   — Каким побытом беда стряслась? — передавая коня Ермилке, спросил Пугачёв. — И велико ль селение ваше?
   — А мы, вишь ты, барский сарай ночью подожгли, а ветер-то, чтоб ему, на нас поворотил, на нас, батюшка, на деревеньку. Ну и пошли пластать избенки наши. Пятьдесят три двора — как корова языком: пых — и нету!
   Дозволь, кормилец, леску-то твоего взять, строиться ладим. Ох-ти беда…
   Уважь мужикам-то…
   Пугачёв подумал, почесал за ухом, прошелся с опущенной головой возле своей палатки. Затем выпрямился и велел позвать Петра Сысоева да Мишу Маленького. А крестьянам сказал:
   — Сей минут будет вам мое царское решенье. Где деревня ваша?
   — А как побежишь к Саранску-городу, тут тебе и деревня — Красноселье, барина штык-юнкера Кочедыжникова… Барина-т мы, вишь ты, повесили своим судом… Ох, и лют был!
   На рысях прибежал усердный Петр Сысоев, торопливо пришагал Миша Маленький с девочкой Акулечкой. Она сидела у него на руке, как белка на лапе у медведя, улыбчиво поблескивая шустрыми глазами на мужиков, на «батюшку». С Мишей она в приятельских отношениях, с ним да еще с отцом Иваном.
   — Петр Сысоич! — обратился Пугачёв к мастеру. — Отбери-ка ты сколько нужно плотников да лесорубов, этак человек с тыщенку, особливо которые со струментом… пилы, топоры… Да кстати прихвати с собой Мишу, он пособит грузности таскать…
   — Это мы могим, — сказал парень-великан, спуская с рук Акульку.
   — Да что рубить-то там, ваше величество? — спросил Сысоев.
   — Что, что… Этакий ты недогадливый какой, — сказал Пугачёв. — Деревню строить, вот что… — и, обратясь к Мише:
   — Ну и дылда ты… Тебя бы в Кенигсберге на ярмарке показывать.
   — Это мы могим, — повторил Миша и заулыбался во все свое голоусое лицо.
   А крестьяне враз повалились на колени и запричитали:
   — Батюшка, свет ты наш!.. Неужто деревню, своей царской силой?
   Пугачёв отмахнулся рукой, сказал мастеру:
   — Ну, так поторапливайся, Петр Сысоич. Да чтобы избы-то покраше были, а печи-то чтоб с трубами…
   — Да ведь кирпичу-то нет, поди, ваше величество.
   — Есть кирпич! — закричали мужики. — Барин каменный дом ладил строить. Кирпичу сколь хошь…
   Мастер Сысоев тем же вечером выступил с огромной толпой плотников в поход.
   А на следующий день рано поутру Емельян Пугачёв, похлебав кислого кваску с тертой редькой, хреном и толченым луком, направился в поле, где военачальники и яицкие казаки муштровали крестьян, обучая их ратному делу.
   Все занимались весело, с усердием, с шуткой-прибауткой. Люди сотнями бегали с ружьями, с пиками на штурм, учились прятаться по оврагам, за пни, за бугры от картечных выстрелов, скакали на лошадях, привыкали колоть пиками, рубиться тесаками. Чумаков орудовал с толпой у пушек. Творогов с грамотными казаками приводил в порядок амуницию, составлял списки конного крестьянства. Дубровский с Верхоланцевым строчили манифесты, указы, пропускные ярлыки. Уральские мастеровые чинили ружья, пистолеты, оттачивали шашки, сабли, острили пики, подковывали лошадей.
   Овчинников и Перфильев формировали малые летучие отряды по пять, по десять человек яицких казаков, уральских работников и расторопных мужиков.
   Снабдив эти «летучки» манифестами и всем необходимым, Овчинников, по указанию Пугачёва, направлял их по окольным и дальним местностям, вплоть до Смоленской губернии, наказывая всюду «бросать в солому искру», повсеместно подымать народ именем Петра Федорыча Третьего.
   Горбатов обучал крестьян стрельбе из ружей. По совету склонного к выдумкам Емельяна Иваныча, он выдавал за каждый удачный выстрел чарку водки, а ежели стрелок «промажет» — пей вместо водки ковш воды.
   И вот подъезжает «батюшка». Все сняли шапки, низко поклонились. Он глянул на ведро с вином, улыбнулся: ведро было целехонько; глянул на шайку — воды там оставалось немного.
   — Как винцо-то?! Вкусно ли? — прищуривая правый глаз, спросил Пугачёв.
   — Да еще не пробовали, батюшка! — виновато засмеялись мужики. — Оно завороженное… Водичкой утробы-то накачиваем. А она с горчинкой, не столь с ружья палим, сколь от нее в кусты сигаем, вот она, водичка-то, какая душевредная!
   — Дозволь-кось, господин полковник, мне, — сказал конопатый босой дядя, за его ременным поясом заткнуты кисет и трубка. — Душа горит!
   — Да у тебя руки-то ходят ходуном… — заметил черный кудрявый парень.
   — Ладно, ладно, пущай ходят. Вбякаю чик-в-чик! А то стыднехонько будет при батюшке-т, не промигаться бы.
   Он приложился, расшарашил ноги, ружье в его руках качалось.
   — Отставить! — скомандовал Горбатов и, подойдя к нему вплотную, принялся еще раз обучать его нужным приемам. — Понял?
   — Боле половины. Да оторвись моя башка, ежли промахнусь. — Дядя торопливо прицелился, грянул выстрел: промазал. Услужливые руки подали ему ковш с водой:
   — На-ка, прохладись!.. Угорел, поди? — Конопатый выпил воду с омерзением, швырнул на землю ковш и сплюнул, с боязнью посмотрев на батюшку. — Дозволь еще пальнуть.
   — Не давай, не давай!.. Этак он всю воду выпьет! — засмеялись в толпе.
   — И верно, — сказал конопатый, направляясь с проворностью в кусты. — Уж пятый ковш… Опучило…
   По двум мишеням стреляли еще с десяток, и тоже неудачно. В широкий щит из досок попадали, а в круг утрафить не могли. Шайка усыхала, побежали за водой к ручью.
   — Ружье с изъяном, стволина косая, фальшивит. Им только из-за угла стрелять, — брюзжали неудачники.
   — Эх, что-то винца выпить захотелось, — подмигнув стрельцам, сказал Пугачёв и соскочил с коня. — Ну-ка, ваше благородие, заряди косую-то стволину.
   Горбатов подал ему заряженное ружье. Пугачёв осмотрел его, вскинул к щеке, прицелился и выстрелил.
   — Попал, попал! — закричали глазастые. — Попал, царь-государь, попал!
   В саму тютельку…
   Толпа, как зачарованная, широко распахнула на батюшку восхищенные глаза. Затем загремело многогрудое «ура, ура», и полетели вверх шапки.
   — Вот, детушки, видали, как из косой стволины стрелять? — передавая ружье Горбатову, молвил Пугачёв и принял из рук подавалы чарку. — Ну, здравствуйте, детушки!
   — Пей во здравие, отец наш! — загорланили стрельцы.
   Пугачёв перекрестился, выпил, провел ладонью по густым усам, а пустую чарку для показу, что все выпито, опрокинул над своей головой. Горбатову же прошептал:
   — У тебя мишень, кажись, на двести шагов, так переставь, друг мой, на полтораста. — Затем вскочил в седло и поехал дальше, провожаемый долго несмолкаемыми криками.

Глава 2.
Саранск. Трапеза в монастыре. Среди дворян смятение.

1
   Пугачёв пробыл в Алатыре двое суток. Это был первый отдых на правом берегу Волги. Из множества прибывших на государеву службу крестьян он взял только конных, а пешим объявил:
   — Детушки, я походом тороплюсь! Не угнаться вам за конниками-то моими. Уж вы, как ни то, расходитесь по лесам да по оврагам, а как встренутся катерининские отряды, крушите их. А дворян да помещиков ловите и доставляйте ко мне на судбище.
   Пешие, не принятые в армию, разбивались на партизанские партии, выбирали себе вожаков, растекались по окрестностям, разоряли помещичьи гнезда, а зачастую и вступали в схватку с правительственными отрядами, давая тем самым возможность Пугачёву более спокойно продвигаться к югу.
   Пред отъездом из Алатыря у Емельяна Иваныча произошла в его палатке передряга с атаманами. Переобуваясь в путь, он спросил Перфильева:
   — Выполнено ли касаемо пожилой дворянки, кою я помиловал? Отпущена ли?
   Переглянувшись с товарищами, Перфильев молвил:
   — Отпущена, ваше величество… Как приказал ты, так и сделано.
   Горбоносый, долговязый Овчинников, покручивая кудрявую, как овечья шерсть, бороду, вздохнув, сказал:
   — Казаки закололи барыню в дороге, Петр Федорыч.
   После разгрома под Татищевой, после трех неудачных сражений под Казанью, Овчинников с Чумаковым перестали титуловать своего повелителя «величеством», а называли его попросту Петр Федорыч, как в былое время называл Пугачёва близкий друг его Максим Григорьев Шигаев.
   Пугачёв отбросил снятый с ноги сапог и, ни на кого не глядя, крикнул:
   — Как это так — закололи? По чьему приказу?
   — По своему хотенью, батюшка, — нахмурившись, ответил Овчинников.
   — Не вместно, Петр Федорыч, — встрял в разговор большебородый Чумаков, — не вместно, мол, народу да казачеству с дворянами возюкаться.
   Вот и прикончили барыньку.
   — Так-то приказ мой выполняется?! — гаркнул раздраженно Пугачёв. — Значит, дисциплинку-то по боку?.. Этак вы всю армию развалите!
   — Да ты, батюшка, не гайкай… Слава богу, слышим, — прыгающим голосом проговорил бровастый, испитой, со втянутыми щеками Федульев, татарского склада глаза у него острые, злые, с огоньком.
   Пугачёв сдвинул брови, запыхтел. Чумаков, потряхивая бородой, сказал крикливо:
   — Мы не хотим на свете жить, чтоб ты наших злодеев, кои нас разоряли, с собой возил да привечал…
   — Истинная правда! А нет, так мы тебе и служить не будем! — выкрикнул Федульев и закашлялся.
   Стало тихо. Атаманы почувствовали себя возле Пугачёва, как возле бочки с порохом.
   — Благодарствую, — сказал Пугачёв с горечью, меж его бровей врубилась складка, глаза горели. — Кто же это не хочет мне служить? Уж не ты ли, Чумаков? Не ты ли, Федульев? Может, ты, Творогов? Ну, так знайте. Ежели я только перстом на вас народу покажу, народ вас, согрубителей, в клочья разорвет, в землю втопчет! — Пугачёв вскочил, опрокинул стол со всем, что на нем стояло, и, потряхивая кулаками, завопил:
   — Геть из моей палатки!
   Чтобы и духу вашего здеся не было…
   Чумаков с Федульевым опрометью — к выходу. Пугачёв с ненавистью глядел им вслед.
   — Заспокойся, Петр Федорыч, плюнь, — примиряюще сказал Овчинников.
   — Это они по глупству, не подумавши, — добавил Перфильев.
   — Да ведь, поди, не в первый раз они этак.
   Перфильев подал Пугачёву сапог и с усердием начал помогать ему обуваться, как при самом первом свидании с ним там, в Берде. «Этот верный», — подумал про него Емельян Иваныч и стал утихать. Раздувая усы, брюзжал: «Волю какую забрали… Служить, вишь, не станут. А кому служить-то? Неразумные… Ну, идите и вы на покой. Иди, Андрей Афанасьич, и ты, Перфиша. За службу народную спасибо вам».
   Дух Пугачёва сугубо помрачался. Над ним все еще висли непроносной тучей воспоминания о битве под Татищевой, его мучал не решенный им самим вопрос — куда идти: на юг ли, на Москву ли… И самое важное — это начавшаяся между ним и его близкими грызня. Он чувствовал, что и атаманами обуревает немалое раздумье, что вряд ли они верят уже в успех дела, что и пред ними один выбор: либо плаха с топором, либо бегство из армии, пока не поздно. И Емельян Иваныч не удивится, ежели узнает, что Федульев или тот же Чумаков скрылись от него, как сделал это изменник и предатель Гришка Бородин. «А ты-то, Емельян, веришь ли в победу?» — «Верю!» — сам себе отвечал он. Силою духа он заковывал себя в панцырь своей веры в сирый народ, веры в судьбу свою, в счастливую звезду, в удачу! И так продолжал жить и действовать.
 
   На пути к Саранску Пугачёв провел бессонную ночь под кровом дубовой рощи. Снова и снова возникал перед ним вопрос: куда идти? Решительно и бесповоротно направиться ли ему на юг, или, пока еще не поздно, повернуть на запад, в сторону Москвы?
   Ночь была теплая, лунная. Сияние луны играло на курчавых дубках, отражалось в бегучей воде небольшой речонки, что шла через рощу. Он шел вдоль берега. Лагерь давно спал. На том берегу, в низинке, догорал брошенный костер, блеклыми шапками стояли стога сена, пофыркивая, побрякивая боталами, паслись на отаве стреноженные лошади. И перепела кричали неугомонно.
   Пугачёв присел на пень и отдался думам. На Москву или на Дон? Эх, удалился он от Башкирии, башкирцы бросили его, и не стало у Пугачёва могучей конницы. Урал с заводами тоже остался позади: вот и в пушках у Емельяна Иваныча Пугачёва недостача, и в заводских умелых людях немалая нехватка. Да, паскудно, плохо… Однако, ежели пойти чрез Дубовку, чрез сердцевину волжского казачества на Дон, к родным донским казакам, будет у него и лихая конница и отборное боевое войско. Опричь того, в попутных городах — Саратове, Царицыне — можно завладеть изрядной артиллерией.
   Стало быть, путь на юг даст ему конницу, даст боевую силу, пушки, порох, ядра. «Хорошо-то хорошо, только дюже путь далек», — раздумывает Емельян Иваныч.
   Ну, а ежели на Москву свернуть? К первопрестольной-то ближе, и весь путь лежит чрез места, густо населенные крестьянами. А ведь это самое наиглавнейшее: все мужичье царство разом подымется и пойдет за ним, Пугачёвым. Но тут припоминаются ему разговоры с бывалым людом. На днях прибыли в армию три партии хозяйственных крестьян: одни от земли Московской, другие из Смоленщины, третьи из Тамбовского края, — и все в один голос: «В наших местах скрозь недород, царь-государь, засуха была, с голодухи народишко пропадать учнет». Да и весь пришлый люд в одну трубу трубит: «Ежели и всех бар изведем, все едино барских кормов едва ли до нового хлеба хватит». Вот тут поневоле призадумаешься: чем в походе многотысячную армию кормить? Не возропщет ли на государя сидящий в своих селениях мужик: «Мы и сами-то, мол, с хлеба на воду перебиваемся, а ты, мол, батюшка, сколько народу еще с собой приволочил»… Ну, да ведь с голодом как ни то управиться будет можно…
   Вторым делом — на Москву тем обольстительно идти, что, толкуют, в дороге множество фабрик да заводов встретится, а на них дружные работные люди проживают… Одначе ежели умом раскинуть, не ахти какая выгода и в этом… Емельян Иваныч припоминает недавние разговоры с знатецами: с людьми торговыми, заводскими мастерами, а также с небогатыми дворянами, передавшимися Пугачёву — отставным поручиком Чевкиным и еще третьим каким-то, все они из Подмосковья. И что же на поверку оказалось?
   Оказалось, что, действительно, на пути к Москве фабрик да заводов много, а толку-то в них мало, все они слабосильны, и работного люда на них — кот наплакал. У многих помещиков имеются фабрички суконные, ковровые, фарфоровые, с числом работников от полсотни до трехсот. Вот чугунолитейный завод в Темниковском уезде тульского купца Баташева, чугуна выплавляется там сто тысяч пудов в год, а работников на нем всего-навсего сто двадцать.
   Да, да, это тебе не уральские заводы, на коих по три, по пять тысяч человек. Вот это — сила! Там можно было вербовать по полтысячи с завода. А со здешних — ни пушек, ни людей, значит — их и с костей долой…
   Третья загвоздка — Москва, по всем статьям, хорошо укреплена: уж ежели зазря полгода под Оренбургом кисли, так как же будет под Москвой?
   А самое наиглавнейшее — с московской-то стороны движутся на Пугачёва крупные воинские силы. Намедни был схвачен курьер князя Волконского с грамотой астраханскому губернатору; в бумаге значилось, что против «злодейской вольницы» двинуты пехотные, пришедшие из Турции полки, с конницей, с артиллерией, и что главнокомандующим назначен граф Панин…
   Ба! Знакомый генерал… Не приведи черт Емельяну Иванычу встречаться с ним!
   Вот какова дорога на Москву… Близок локоть, да поди-ка укуси.
   Пугачёв, как рачительный хозяин, в глубоком раздумье сидел над весами собственной судьбы и бросал то на одну, то на другую чашу свои упования и свои сомнения. Да, как ни кинь — все клин. Стало быть, пока что на Москве надобно поставить крест! А там видно будет…
   Значит — на Саратов, на Царицын, да Дубовку, на вольный Дон! У Пугачёва и в мыслях не было рассматривать свой торопливый марш к Дону как бегство от грозных надвигавшихся событий. Нет, он считал путь на юг лишь продолжением борьбы в новых, нуждою предуказанных обстоятельствах.
   Вы, детушки, не подумайте, что от страха пред царицыными войсками алибо от каверзы какой мы путь переломили… Сам бог и наши попечения о вас предуказывают тако делать.
   Он подымет на берегах родного Дона всю казацкую громаду и уж потом, с новыми силами, двинется к сердцу империи… Такова была мечта Емельяна Пугачёва. И как она обольщала большое, неспокойное его сердце, как ему огненно хотелось в нее верить!
   На худой же конец, размышлял он, ежели вольное казачество не согласится поддержать его, то ему, Пугачёву, все же будет сподручнее скрыться с донских степей на Кубань, а то и дале куда… Там перезимовать, скопить силу и с весны поднять сызнова восстание.
2
   Приближаясь к Саранску, Емельян Иваныч отправил в город Федора Чумакова с отрядом казаков и с указом воеводе и мирским людям. В указе между прочим писалось, что «…ныне его императорское величество с победоносною армией шествовать изволит чрез Саранск для принятия всероссийского престола в царствующий град Москву». Посему повелевалось заготовить под артиллерию 12 пар лучших лошадей, а для казачьего войска — хлеба, съестных припасов, фуража, «дабы ни в чем недостатка воспоследовать не могло». Далее предлагалось учинить государю и армии «по должности пристойное встретение с надлежащею церемонией».
   Не доезжая до города, Пугачёв вступил в новую, только что из-под топора, деревню. Его встретила тысячная толпа крестьян. Впереди — Петр Сысоев и похудевший, согнувшийся, с усталыми глазами, Миша Маленький.
   — Какая деревня? — спросил Пугачёв.
   — Оная деревня ныне зовется в твою честь — Царская, — ответили ближние крестьяне. — А называлась — Красноселье… Братцы! Вались на колени! Благодари осударя-благодетеля! — И вся толпа пала в прах, уткнулась лбами в землю.
   — Встаньте, трудники! — взмахнул Пугачёв рукою. — Кои здесь тутошние?
   — Вот мы, батюшка, здешней деревни жители… В кучке стоим.
   — Ну, так не меня благодарите, а вот эту громаду работную! Не было деревни, а вот она — она… Двух суток не прошло.
   Пугачёв решил остановиться здесь на краткий роздых. Он слез с коня и пошел осматривать постройки. Большинство изб было закончено. В некоторых из труб валил уже дым. «А ране-то по-черному топились», — пояснили мужики.
   Несколько хат подводилось под крыши, две-три только начинали строить.
   Возле них собралось плотников впятеро больше, чем надо. Таскали бревна, клали готовые венцы, выводили печи. Пильщики, пристроившись на высоких козлинах, в восемь пар пилили байдак и тес. «Эй, Миша, подмогни бревешко накатить!» Согнувшийся Миша тряс головой, отмахивался руками, показывал на больную поясницу.
   — Надорвался, сердяга, на работе-то, — сказал государю Петр Сысоев. — Ну, да ничего, до свадьбы заживет… Бабы-то сомлели, глядя на этакого парнюгу.
   — Ну, так ведь… Бабы на такую приваду, поди, как пчелы на липовый цвет летят, — проговорил Емельян Иваныч.
   Он отказался идти в помещичий дом, а пошел наскоро «поснедать» в первую попавшуюся избу, шел, пробираясь со своими ближними среди кудрявых, пахнувших сосною стружек и опилок, как по пышному сугробу.
   Меж тем отец Иван в сопровождении старика Пустобаева ходили из избы в избу с кратким молебствием. Поп кропил новые жилища «святой водой», которую вместе с кропилом таскала в особом медном сосуде девочка Акулька, подтягивая цыплячьим голоском слова незнакомых ей молитв. Отец Иван еще в Казани приобрел себе исправное облачение и некоторые церковные сосуды. Да и вообще, он начал следить за собой, стал благообразен. Теперь не только простой народ, но даже и некоторые державшиеся православия чопорные яицкие казаки не гнушались подходить к нему под благословление. С Ванькой Бурновым он разругался: тот как-то спьяну непочтительно отозвался о царе-батюшке, мол, «какой он царь, путаник он», — отец Иван сказал тогда ему: «Прощай, брат Ваня. Я никому о твоих речах паскудных не скажу, а жить с тобой не стану!» И после этой размолвки с бывшим другом поп прилепился к Пустобаеву.
   За освящение жилищ бабы подавали отцу духовному яички, творог, лепешки, хлеб. Пустобаев это добро совал в мешок. В одной избе баба налила два стакана зелена вина, батя пить отказался, Пустобаев выпил и за себя и за священника. Прожевывая лепешку, он попросил еще налить. Акулька закричала на него: «Дедушка, окстись! Ведь ты молитвы поешь. Грех!»
   Пустобаев взглянул на девчонку хмуро, а бабе скомандовал: «Отставить».
   Когда Пугачёв вступил в новую избу, старуха со стариком и две молодайки упали батюшке в ноги.
   — Встаньте, трудники, — сказал Пугачёв. — Будет кувыркаться-то. Я не архирей…
   — Ой, жаланный! — поднимаясь, запричитали хозяева. — Кланяться-то мы горазды, а вот молвить не умеем.
   — Ничего! Я сердцем чую слово ваше.
   Стружками и щепами ярко топилась печь. Пахло сосной и мхом: из тесаных бревен желтоватыми, словно янтарными, слезами сочилась смола.
   Гости сели за новый стол. Соседи натащили всякой снеди. Из барских погребов доставили целое беремя бутылок сладкого вина.
   — Каково живете-то? — спросил Пугачёв суетившихся хозяев.
   — Ой, кормилец, — откликнулась старуха, утирая фартуком глаза, — живем голь-голью. Была коровушка с телушкой, да барин за провинку нашу отнял. И овец, окаянная сила, отнял: вишь, на барщину намеднись о празднике не вышли мы, да оброк уплатить в срок не из чего было… Была и лошадка, ну так на ней Семка наш в твое царское войско укатил. Вот так и живем — кол да перетырка.
   — Наказан ли барин-то? — спросил Пугачёв.
   — Повешен, повешен он! — вскричали толпившиеся у двери старики и бабы. — Со всем приплодом его.
   — А поп где ваш? Пошто он не встретил меня, государя своего?
   — А поп в город сбежал, — заговорили возле двери. — А ваш военный священник, отец Иван, кажись, твоей милости двух казаков венчает на скорую руку. За них две наших дворовых девки возжелали.
   — Вот уж это не гожа в нашем скором походе жениться, — недовольным голосом молвил Пугачёв, и обратясь к Творогову:
   — Иван Александрыч, этих двух новых женок допусти, а чтоб впредь баб в армию не брать.
   — Ладно, ваше величество. Будет, как сказал.
   Прощаясь, батюшка подарил старухе две золотые монетки. Та бултыхнулась ему в ноги, заплакала, запричитала:
   — Ой, ягодка боровая!.. Да ведь на эти деньги и коровку и лошадку с телегой можно купить.
 
   Пугачёв подъехал к Саранску 27 июля, в семь часов утра. На реке Инзаре он был торжественно встречен населением и духовенством с крестным ходом. Во главе духовенства стоял представительный с холеной черной бородой архимандрит Петровского монастыря Александр. Он был в полном облачении и в митре. Пугачёв, еще издали заметив его «по шапке с каменьями, кабудь золотой», подъехал к нему, приложился к кресту и велел Дубровскому огласить манифест; затем под радостные крики горожан проследовал в собор, где во время ектении произносилось имя Петра Федорыча, Устиньи и наследника с супругой. На молебне участвовал и поп Иван в парчовой ризе. Мочальная борода его расчесана, волосы припомажены.
   Но вчера на двух свадьбах он перехватил сладкого господского вина, за молебствием переминался с ноги на ногу, его слегка покачивало.
   Подарив духовенству тридцать рублей, Емельян Иваныч с ближними направился в дом вдовы бывшего воеводы, Авдотьи Петровны Каменицкой, на званый обед.
   Атаман Перфильев в начале обеда отсутствовал: вместе с воеводским казначеем он принимал в канцелярии казенные считанные деньги. Их оказалось медною монетою 29 148 рублей. Они были погружены на тридцать пять подвод.
   Казначей сказал Перфильеву:
   — Это что за деньги… А вот вы вдову Каменицкую хорошенько обыщите.
   У ней сто тысяч серебром да золотом схоронено где-то.
   — Да верно ли говоришь, твое благородие? — спросил Перфильев.
   — Об этом весь город знает. А я врать не буду, я старый человек.
   Муж-то её покойный с живого-мертвого хабару тянул. Да еще к тому же спроворил казенный лес продать, а денежки в карман. А она ему во всем мирволила да помогала. Кого хошь, спроси.
   Перфильев явился на обед хмурый. Щербатое, в оспинах, лицо его было сурово. Он подсел к Пугачёву и стал что-то нашептывать ему. Пугачёв ожег хозяйку взором, а как кончился обед, сказал ей:
   — Вот что, воеводиха! За то, что хорошо приняла нас, спасибо тебе царское. А вторым делом… ведомо мне, что у тебя сто тысяч денег где-то в земле закопано, так ты сдай оные деньги мне, законному государю своему.
   Подвыпившая, раскрасневшаяся бой-баба во время речи Пугачёва стала бледнеть, бледнеть, затем, едва поднявшись с кресла, визгливо закричала, ударяя себя в грудь:
   — Нет у меня денег, нет, нет!.. Наврали на меня вороги мои.
   Тут двинулся в горницу служивший у стола старый дворовый человек ее, одетый в холщовую ливрею, и, укорчиво потряхивая головой, сказал:
   — Ах, барыня, барыня… Грех вам. Вся дворня знает, как ты с дворовым своим Куприяном-стариком закапывала деньги-то. Да та беда, Куприян-то о той же ночи в одночасье умер… Уж не отравила ль ты его?
   Воеводиха затряслась, снова налилась вся кровью и, схватив нож, бросилась к слуге:
   — Убью, каторжник! Убью, вор!!
   Её сзади поймал Перфильев:
   — Сдавай деньги в царскую казну!..
   Не владевшая собой, пьяная воеводиха, вырываясь от него, орала: