Колонисты относились к своему пастору с большим уважением, в разговоре с ним обнажали головы, отвечали на вопросы с почтительностью.
   Скромный дом пастора состоял из трех комнат и кухни. Впереди дома — палисадник, сзади, за обширным, усыпанным желтым песочком двором, большой фруктовый сад и пасека в полсотни колодок.
   В доме — уют и чистота, на окнах белейшие гардины и цветы в расписных майоликовых вазонах. В переднем углу распятие итальянской работы, из черного дерева и слоновой кости. Книги в хороших переплетах. Много книг.
   Клавесины, ковровый диван, уютные кресла, круглый стол под свеженаутюженной палевой скатертью.
   — Вот, господа хорошие, если б вы знали да ведали, сколь скудно живет наш деревенский батюшка и сколь роскошно, дай вам бог, живете вы, господин пастор, — сказал Долгополов, с удивлением рассматривая обиталище хозяина.
   — Да? — не то спрашивая, не то утверждая, застенчиво проговорил пастор и пригласил гостей присесть. — Я не особенно знаком с условиями существования сельского духовенства, но знаю, что ваше духовенство городское живет в большом достатке. А меня не забывает паства, не оставляет своими щедротами господь бог, да и сам я суть человек труждающийся по мере сил моих.
   — Вы… из немцев будете? — спросил Долгополов.
   — Нет, я природный латыш, родился возле города Риги, в крестьянской семье, но обстоятельства сложились так, что довелось мне более полжизни в России провести, в Петербурге.
   — А как же здесь-то очутились? — поинтересовался молчаливый Рунич.
   — А сюда привели меня, во-первых, указующий перст божий, — ответил старик, — во-вторых, веления собственного сердца и любовь к природе, к занятиям сельским хозяйством. Состою корреспондентом Вольного экономического общества, покровительствуемого императрицей.
   Пастор угостил приглашенных вкусным кофеем и простым, но сытным завтраком.
   Завидя, как Галахов с Руничем стали шептаться и вынимать кошельки, чтобы отблагодарить хозяина за угощенье, взволнованный этим старик стал возражать:
   — Не ослепляйте, господа, глаз моих никакими подарками, — сказал он тоном обиженного. — И ежели вы что-либо ассигновали мне, то умоляю передать это бедной братии, коя, без сумнения, на пути вашем встретится.
   — Тогда, отец пастор, вы все-таки возьмите от нас и раздайте бедным своими руками, — сказал Галахов. — А то, при нашей скорой езде, раздавать подаяние нам будет несподручно.
   — Что вы, что вы! — с приятной улыбкой ответил хозяин. — Если б вы и на быстрых крыльях ветра летели, то и тогда успели бы посмотреть на нищету светлыми очами доброго своего сердца.
   По просьбе Галахова пастор сообщил, что несколько дней тому назад Пугачёв с армией прошел мимо их селения.
   — За несколько часов до своего прихода, — рассказывал пастор, — он прислал пять своих казачьих офицеров к нашему старосте с повелением, чтобы жители из своих домов не выходили дотоле, доколе он со своей армией не удалится из виду от селения нашего, дабы не мог кто-либо претерпеть от его войска какой обиды и несчастия. — Голос пастора дрогнул, глаза внезапно увлажнились, он справился со своим волнением и закончил:
   — Моими пасомыми оный приказ Пугачёва был точно выполнен. И все обошлось благополучно.
   — А нам известно, что каналья-злодей повсеместно лютость оказывает! — запальчиво проговорил Галахов.
   — Слухи идут всякие, — вздохнув, ответил пастор. — Я склонен думать, что сам Пугачёв не столь жесток, как про него молва идёт. А вот его сподвижники, по своей темноте и коренящемуся в них сатанинскому духу мщения, поистине могут быть в своем поведении жестоки… И что же вы хотите, господа! — вскинув седую голову и сделав рукой нетерпеливый жест, воскликнул пастор. — Ведь бунт, ведь темного народа восстание проистекает!
   Силы адовы распоясались, сатана спущен с цепи. Но я верую, господа, можете осудить меня, а я верую, что в смуте сей действует указующий перст божий.
   — А Пугачёв, выходит по-вашему, чуть ли не посланец неба? — с язвительностью спросил Галахов.
   — Я этого не хочу сказать. Но… что свыше предначертано, тому не миновать.
   — А вот увидим, откуда оно предначертано, — с той же запальчивостью возразил Галахов. — Когда государственный преступник будет схвачен, суд выяснит все начистоту.
   — Да, но сей государственный преступник, — подчеркнутым тоном произнес пастор, — будет судим не токмо судом человеческим, но и судом человеческой истории! А первей всего предстанет он пред судом божьим! — и пастор взбросил руку вверх. — Однако милосердный бог не преминет судить не токмо его, а вкупе с ним всех, кто сеял бурю среди народа жестокостями своими.
   — Вы, отец пастор, чрезмерно смелы в своих суждениях!
   Возмущенный Галахов поднялся, стал в волнении ходить по горнице.
   — Да, смел, — дрогнув голосом и потупясь, ответил пастор. — Иначе я не носил бы на своей груди распятого по приговору синедриона Христа!
   Долгополов стал плести про Пугачёва какую-то несуразицу, но его никто уже не слушал.
   При прощаньи капитан Галахов отвел хозяина в соседнюю комнату и, крепко пожав ему руку, сказал:
   — Вы простите мне мою горячность… Такие люди, как вы, зело редки, особливо в провинции… Свидётельствую вам свое уважение.
   Пастор широко улыбнулся, произнес:
   — Да сохранит вас бог, — и по-отечески благословил капитана.
   Встретилась в пути еще колония с жителями «католицкого» исповедания.
   Огорченный, унылого вида ксендз нарисовал перед отдыхавшими у него путниками картину Пугачёвского нашествия.
   — Свыше тридцати молодых людей нашей колонии, — сказал он, — разумеющих язык российский, ограбили меня, а такожде прочих состоятельных колонистов и ушли за Пугачёвым. Вот веяние времени! А сверх того, увели оные отщепенцы пятьдесят самых лучших лошадей, в числе коих и мои три.
   — Сделал ли самозванец какие-либо разорения вашей колонии? — спросил Галахов.
   — Нет, господь сохранил нас, ни насилий, ни разорений от врага мы не видали, — ответил ксендз.
   Путники хотя и с большим трудом доставали лошадей, однако двигались довольно быстро. Вскоре прибыли в приволжский городок Камышин. До Царицына оставалось сто восемьдесят верст.
   Явившийся начальник волжских казаков доложил Галахову:
   — Из Царицына вот уже третий день идут слухи, якобы Пугачёв разбит. А посему я отрядил триста человек надежных казаков на ту сторону Волги и приказал им: ежели встретятся бегущие тем берегом из Пугачёвской армии люди, оных ловить, а кои добровольно сдаваться не станут, тех колоть.
   — Чинились ли Пугачёвым жестокости, разорения? — задал тот же самый вопрос капитан Галахов.
   — По приказу Пугачёва, — ответил казацкий офицер, — был казнен комендант городка Камышина. А от войск его никакого разорения городу не было, только взято двадцать подвод припасов.
   Этот ответ, равно как и все дорожные впечатления, любознательный офицер Рунич тщательно заносил в тетрадь.
   Предположив, что упорные слухи о разгроме Пугачёва имеют основание, комиссия, посовещавшись, решила: Галахову, Руничу и Остафию Трифонову, прихватив с собой двух гренадеров, двигаться к Царицыну. Команду же гусар оставить в Камышине.
   Ехать без сильного конвоя, по мнению комиссии, было теперь не так уже опасно: Пугачёвских скопищ нигде не встречалось, наоборот, стали попадаться в пути воинские разъезды.

Глава 7.
«Это Пугачёв! Бегите!» Над Суворовым небо в звёздах. Предательство. Побег.

1
   Впятером направились дальше. В одной из казачьих, Волжского войска, станиц остановились для перепряжки лошадей.
   Станица, расположенная на яровом берегу Волги, была почти безлюдна.
   Гренадеры Дубинин и Кузнецов пошли собирать по хатам жителей. Им удалось привести к Галахову всего пятнадцать старых казаков. Галахов спросил их, где же народ. Они ответили, что самосильные казаки «кои на турецкой войне, кои по форпостам службу несут».
   Зная уверенно, что большинство казаков ушло вместе с Пугачёвым, Галахов не стал распространяться об этом со стариками, а велел им идти в табун и, поймав ездовых лошадей, привести их для упряжки. Старики отправились за конями, а два гренадера — на бахчи, за арбузами.
   Галахов, Рунич и Долгополов присели у амбара, стоявшего на бугристом берегу Волги. Кругом — полное безлюдье. Впереди, перед глазами, мутнели неширокие воды обмелевшей Волги, но и Волга — сплошная пустыня: ни ладьи, ни сплотков, ни белого паруса. Впрочем, два старых рыбака на челне греблись возле берега, проверяли самоловы. А за Волгой зеленела после пролившихся дождей безмерная луговая сторона.
   Галахов, приложив к глазу «першпективную» трубу, всматривался в даль.
   Верстах в десяти на взлобке белела церковь, кучились, как овцы, серые избенки. Далеко-далеко ехали два всадника, отдаляясь от реки.
   Прошел битый час. Остафий Трифонов, чтоб скрасить утомительное время, принялся рассказывать небылицы о Пугачёве, стал валить на него всякий беспутный наговор, как на мертвого.
   — Семнадцать сундуков с награбленным добром было отправлено им, злодеем, своей государыне — ха-ха! — Кузнецовой Устинье, в Яицкий городок.
   Одних золотых вещичек пять пудов три фунта. Уж это я подлинно знаю, мне сам Овчинников, злодейский атаман, сказывал…
   — А вы не видали императрицу-то его? Поди, красива? — поинтересовался Рунич, молодые глаза его заблестели при этом.
   — В натуральности чтобы — не видел, а портрет живописный видел, — соврал Долгополов и запричмокивал, закрутил головой:
   — Ах, краля, ах, кралечка, ягодка-малинка в патоке!.. Ну, да ежели б я её видел, не ушла бы от меня!
   Рунич и Галахов, взглянув на него, залились откровенным смехом.
   — Вот вы, вашескородия, смеетесь, — обиделся Долгополов, уши его вспыхнули. — Думаете: где, мол, ему, червивому мухомору, красоток обольщать… А, промежду прочим, и приворотное словцо знаю. Да чрез оное щучье словцо я со всеми Пугачёвскими девчонками в любовном марьяже состоял. Ей-богу-с… Ведь я у Пугача-то генералом был, а опосля первого марьяжа он меня в полковники попятил, а опосля второго, с помещичьей дочкой Таней, что у Пугача в плену находилась, батюшка однажды схватил меня за бороду: «Я тебе с полковника еще три чина спущу, будь отныне простым хорунжим. А ежели сызнова любовную прошибку сотворишь, так и этот чин спущу, а заодно и шкуру до ребер, а самого вздерну…» Вот он сволочь какая, извините на черном слове-с…
   Офицеры улыбались. Галахов продолжал рассматривать горизонты за рекой. Ни лошадей из табуна, ни арбузов с бахчи все еще не было.
   — Зело интересует меня, — молвил Галахов, — куда это Пугачёв с вольницей со своей ударится? Ежели только слухи о поражении его верны.
   — Я так полагаю, — помедлив, откликнулся Долгополов, — ежели Пугачёв схвачен живьем, то тем все дело и закончится. А ежели сего с ним не приключится, он с оставшимися яицкими молодцами переплывет на луговую сторону Волги и пустится по оной к Астрахани, алибо вверх по реке, чтобы податься к Яику…
   — А чего Пугачёву на Яике делать? — сказал Рунич. — Да его воинские наши части и не пустят туда…
   — А не пустят, тогда он обманет своих яицких сотоварищей, — продолжал рассуждать Долгополов, — и уйдет от них один в Малыковку. А уж оттудова проберется скрадом в Керженские леса, к раскольникам, алибо на Иргиз, в раскольничьи скиты, к игумену Филарету…
   Тут Долгополов смолк, опустил глаза в землю и задумался. Упомянув имя Филарета, он вдруг припомнил свое пребывание в Москве и ночной разговор в часовне со старцем Саввой, протопопом Рогожского кладбища. Даже всплыли в памяти строгие слова протопопа Саввы: «Езжай, чадо Остафие, к всечестному игумену нашему Филарету, а от него и к государю, да толкуй государю-то: мол, евоное голштинское знамя добыто нами в Ранбове чрез великую мзду и отправлено оное царское знамя в армию императора Петра Федорыча с некоим ляхом Владиславом… Токмо клянись, чадо Остафий, тайны сей никому не открывать, окромя государя…» — Клянусь! — ответил тогда протопопу Долгополов и, в знак верности, облобызал святой крест с евангелием.
   Припомнив это, Долгополов глубоко вздохнул. Душевное смятение отражалось в его утомленных обморщиненных глазах. Один за другим в сознании его возникали праздные вопросы самому себе: зачем он, бросив жену, помчался к Пугачу, почему обманул и господа бога и протопопа Савву, не исполнив своей клятвы и не сказав Пугачёву о голштинском знамени, почему вся нелепая жизнь его проходит в плутнях да обманах и, в довершение всего, зачем он не убоялся надуть даже императрицу и вот торчит здесь с офицерами, обещая им поймать самозванца?.. Господи! Да ему ли, прохиндею, быть ловцом, самого-то его вот-вот схватят… Эх, хоть бы поскорее капиталец тяпнуть да с ним и бежать… хоть к черту на кулички!
   — А вестно ли вам, господа офицеры, — вдруг поднял он голову, — что у злодея имеется голштинское государево знамя?
   — Что? Голштинское знамя?! — удивились офицеры. — Не может тому статься, Остафий Трифоныч, — и оба они с сугубым недоверием воззрились в лицо соседа.
   — Мне от его сиятельства Петра Иваныча Панина ведомо, — помедля, сказал Рунич: — все голштинские знамена — одиннадцать пехотных да два кавалерийских — хранятся в военном комиссариате, в сундуке за орлеными печатями.
   — Вот вам и за печатями! Я сам видал…
   — Видали? Какого же оно цвета?
   — Да как бы вам сказать-с, — замялся, заприщелкивал пальцем Долгополов, — этакое желтоватенькое… этакое с прозеленью…
   — Смотрите-ка, смотрите-ка, — неожиданно встревожился Галахов и приставил к глазу першпективную трубу. — Пыль и шестеро верховых!
   Все трое поспешно поднялись, начали водить напряженными взорами вдоль заречной стороны; обмелевшая Волга была в этом месте не очень широка, луговая дорога отчетливо виднелась за рекой.
   — Глядите, глядите, черт побери! — взволнованно бросил Галахов. — Еще народ.
   За шестью проехавшими рысью верховыми двигалась партия всадников, человек с полсотни, а следом за ними — две дюжины строевых конников, по два в ряд. Шагах в сорока позади конников подвигался одинокий всадник на крупном, соловой масти коне, а за ними еще шесть человек.
   — Мать распречестная! — досиня побледнев, прохрипел Долгополов и закатил глаза. — Пугачёв!!. Ей-богу, сам Пугач… Я по соловому коню признаю… Его конь! Гляньте, гляньте… За ним еще молодцы, он завсегда этак марширует… Ой, схоронитесь, вашескородие, хошь за амбар, — засуетился Долгополов. — А то он, злодей, как сравняется против нас, живо дозрит… У него завсегда при себе зрительная трубка…
   — Постой, постой, — шепотом сказали офицеры, словно испугавшись, как бы их не подслушали за версту опасные проезжие.
   — Бегите! — закричал вдруг Долгополов. — Смерть нам всем! Дозвольте, сумочку с казной подсоблю нести…
   Притаившись за амбаром и выглядывая из-за угла, все трое наблюдали движение за рекой Пугачёвской силы.
   Вот новый отряд в двадцать четыре человека с поднятыми пиками, за ним — запряженная тройкой лошадей богатая коляска, за ней две кибитки тройками, далее опять отряд человек в тридцать, в две шеренги, со значками и знаменами. Следом пылила добротная рать, по примерному подсчету — до полутора тысяч человек, разбитых на пять отделений, впереди каждого отделения гарцевали атаманы и полковники. Далее двигались около сотни навьюченных лошадей, ведомых людьми пешими. А сзади, отстав на версту, последняя партия человек в четыреста.
   — Да, народу у злодея немало… Не иначе, как близко к двум тысячам, — выходя из укрытия, проговорил Галахов.
   А Рунич по молодости лет, не посоветовавшись с Галаховым, огорошил Долгополова такими словами:
   — А что, Остафий Трифоныч… Ежели, по примечанию вашему, это Пугачёв со своей армией, то, чего лучше, мы вас отсюда и отпустим.
   «Хм, отпустим… А денежки?» — подумал Долгополов. Он взглянул на Рунича с ожесточением и в сердцах бросил:
   — Ха! Вот как… Видно, вам хочется, чтоб нас всех повесили? Я сам разумею, когда предлежит мне к Пугачу идти…
   Разговор оборвался. Все трое снова сидели на бугре, провожали взглядом проезжавшую рать. Солнце еще стояло довольно высоко. Густая пыль долго клубилась по ожившей дороге, мертвенная степь наполнилась необычным движением. Очевидно, проехавшая армия в питании не нуждалась, иначе фуражиры Пугачёва не преминули бы заглянуть в станицу, где комиссия поджидала коней.
   Галахов, покусывая густые усы и нахохлив брови, раздумывал над только что, как в сновидении, промелькнувшей пред его глазами необычной картиной.
   Так вот каков этот грозный самозванец! Оптические стекла зрительной трубы приближали в двадцать пять раз, а до Пугачёва всего было не более полутора верст, значит — Галахов рассматривал «царя» на расстоянии каких-нибудь ста шагов. Ему запомнилось смуглое чернобородое лицо, горделивая осанка всадника, рост и поступь могучего солового коня. Каким-то древнерусским богатырским эпосом пахнуло на Галахова со степных просторов Волги, будто он воочию увидал и запечатлел навек ожившую русскую сказку об Илье Муромце или Микуле Селяниновиче с их железными дружинами. Вот он, русский народ, творец истории! «Уж ты гой еси богатырь степной!..» — хотелось крикнуть вдогонку всаднику на соловом скакуне, но рассудительный офицер, руководствуясь служебным долгом, вдруг резко оборвал возникшую в его душе сумятицу, и его глаза снова стали суровы, замкнуты.
   — Черт возьми, — сказал Рунич, — ежели даже разбитая армия идёт у него в таком порядке, то…
   — То, — перенял Галахов его мысль, — нам, несчастным, вряд ли удастся изловить разбойника!
   — Не сумневайтесь, дело наше верное! — в раздражении кинул Долгополов и собрался еще что-то сказать, но не сказал, сердито отмахнулся.
 
   Комиссия Галахова, двигаясь не особенно быстро, наконец достигла города Царицына. Комендант крепости, полковник Цыплетев, сообщил, что двадцатитысячная армия Пугачёва разбита Михельсоном. Но он, Цыплетев, достоверных донесений еще не имеет, ожидает их со дня на день.
   Галахов, в свою очередь, рассказал Цыплетеву, как на глазах комиссии Пугачёвская армия проследовала мимо одной из станиц.
   — А в Дубовке нам сказали, — продолжал Галахов, — что Пугач разгромил команду подполковника Дица и что сам Диц убит, а его команда частью порублена, частью попала в плен. И сколько-то пушек злодей захватил.
   — Сие тоже правильно, был грех, был! — вздохнул Цыплетев. — Да, глядя правде в глаза, надо прямо сказать: неплохо дерется Пугачёв…
   — Но ведь Михельсон-то не единожды бивал его…
   — И будет бить… Разве у Пугачёва войско? Сброд, лапотники! — воскликнул с озлоблением полковник, не замечая противоречия в своих высказываниях.
2
   На другой день, неожиданно, прискакал в Царицын генерал-поручик Суворов с адъютантом Максимовичем и слугой.
   А к вечеру явился со своим корпусом и «победитель забеглого царя», подполковник Михельсон. Он тотчас же начал своих солдат переправлять в ладьях и баркасах на луговую сторону Волги, чтоб выступить в погоню за Пугачёвым. Но, узнав, что командовать корпусом прислан Суворов, Михельсон передал ему своих людей и, чрез день роздыха, выехал к главнокомандующему, графу Панину.
   Комиссия, представившись Суворову, просила разрешения следовать за его корпусом.
   — Ну что ж, — сказал Суворов, — у меня тысяча да вас трое, авось схватим молодца! А ты кто? — ткнул он пальцем в Долгополова.
   — Казак, ваше превосходительство.
   — Да уж, полно, казак ли? Не пономарь ли беглый?
   — Казак… Яицкий казак, — промямлил Долгополов.
   — С ружья палить можешь? Саблей можешь? Пикой можешь?
   — М-м-могу, — страшась, как бы генерал не учинил ему проверку, едва слышно вымолвил Долгополов и закатил глаза.
   — Как во фрунте стоишь?! — резко крикнул Суворов. — Пятки вместе, носки врозь! — затем, обратясь к Галахову:
   — А вы, гвардии капитан, извольте быть готовы со своей комиссией завтра с утра к амбардации на тот берег, в Ахтубу!
   Комиссия перегнала в ночь две свои кибитки за Волгу, а рано утром вместе с Суворовым отправилась на тот берег в особом карбасе.
   Суворов был неразговорчив, сумрачен, но на месте не сидел: то мерил шестом воду, то, схватив весло, помогал гребцам. Долгополов жался к сторонке: он явно страшился Суворова.
   В Ахтубе, после непродолжительного завтрака у хозяина шелковичного завода Рычкова, Суворов сел на приготовленную саврасую казачью лошадь, взял в руки плеть, поклонился всем и в сопровождении одного донского казака пустился вверх по луговой стороне Волги нагонять свой корпус. А сто пятьдесят донских казаков оставил он в Ахтубе, в ариергарде, с приказом выступить им через три часа.
   Галахов со своим вестовым, гренадером Кузнецовым, решил следовать с ариергардом, а Руничу с Долгополовым и гренадером Дубилиным приказал ехать следом за Суворовым. Сума с казною, к немалому соблазну Долгополова, была вручена Руничу.
   Путники пустились догонять Суворова. Пред ними лежала необозримая пустынная степь, и лишь при закате солнца они увидали впереди двух всадников — Суворова с казаком. Вот, подъехав к стогу сена, всадники остановились.
   — Дубилин, останови-ка и ты лошадей, — приказал Рунич гренадеру. — Его превосходительство не терпит, когда кто-либо без его позыва является к нему.
   Они повернули тройку в кусты и начали, таясь, присматриваться, что будет делать генерал. До него было сажен полтораста.
   Суворовский казак, соскочив с седла, воткнул пику в землю, привязал к пике свою и генеральскую лошадь, стал из стога теребить сено и складывать его в кучу. Затем кучу поджег. Суворов сбросил мундир, выдернул из штанов рубаху, закинул её на голову и, поворотившись к огню, начал поджаривать себе спину и приплясывать. Затем поворотился животом, опять стал разогревать себя на вольном огоньке, потом разулся, разделся догола. Меж тем казак подхватил берестяное черпало, побежал в овраг, набрал в проточном ключе воды и, возвратившись, принялся с ног до головы обливать генерала ледяной водой. Бегал казак за водою четыре раза. «Наддай, наддай!» — кричал Суворов. Затем он, проделав гимнастику, проворно оделся, накинул на себя мундир и улегся на отдых, седло под голову.
   Солнце село. Для Суворова это была уже ночь. Он обычно в два часа пополуночи вставал, в десять утра обедал, в восемь вечера вновь отходил ко сну. Впрочем, в боевой обстановке этой привычкой Суворов пренебрегал.
   Заночевали в кустах и путники. Утром, чем свет, велели закладывать бричку. Суворова возле стога уже не было. Нагнали его часа в два. Рунич, настигая генерала, поднялся в повозке и осмелился крикнуть:
   — Батюшка, ваше превосходительство Александр Васильич! А не угодно ли будет вашей милости винца?
   Суворов повернул свою савраску и, остановившись возле кибитки, сказал:
   — Помилуй бог, можно выпить и закусить.
   Рунич подал ему чарку, хлеба с солью, кусок сухой курицы. Суворов крестясь, выпил, взял хлеб и курицу, сказал: «Спасибо, братцы», поворотил лошадь, забросил плетку на плечо — и был таков.
   Суворов нервничал. Водка не успокоила его. Он дергал головой, моргал, выкрикивал, как и в тот раз, в кибитке:
   — Я солдат, солдат! Приказано! Всемилостивой государыни приказ…
   Сделав версты две, он остановил савраску, отхлебнул из походной фляги сам, угостил и бородатого донского казака с голубыми добрыми глазами. Но успокоение не приходило к нему.
   — История, история! — выкрикивал он. — Творится история.
   В его ушах еще не замолкли раскаты турецких и русских пушек, обоняние еще хранило запах порохового дыма, перед глазами все еще мелькают штурмующие колонны чудо-богатырей… И вот, извольте вершить историю!
   Охотиться за «домашним врагом»!.. На сердце Суворова сумеречно, вся степь, вся ширь степного простора, все русское раздолье — в мрачных красках, угнетающих душу.
   — Нет, нет, всемилостивейшая! — опустив голову, вслух думает Суворов:
   — Я с мужиком драться не привык… Помилуй бог! — выкрикивает он и ловит чутким ухом, как сзади него цокают по отвердевшей дороге копыта казачьей лошаденки. — Турку бью, немца бью, поляка бью, всякого врага бить буду. А мужика сроду не бивал…
   — Чего изволите молвить, ваше превосходительство? — подлетает к нему казак.
   Как бы пробудившись от сна, Суворов вскидывает голову, смотрит, указывает куда-то плеткой, говорит казаку:
   — Видишь, Семеныч, стога? Вон-вон… Езжай, братец, приготовь из сенца пуховичок, ночевать будем.
   Казак пришпоривает коня. Суворов еще отпивает водки, трясет головой, сплевывает чрез зубы, по-солдатски, и вперед, вперед на своей савраске.
   — Ха, мужик… А кто он, мужик? Кто в армии российской?.. Пусть Михельсоны, да Муфели, да Меллины домашнего врага ловят… Да, да! А я… сам мужик, сам солдат, сам русак среди русаков!
   Он смотрит на запад, от солнца осталась золотистая горбушечка, вверху редкие облака, а по степи теплая рыжеватая сутемень.
   — Мятеж, восстание… Мужик бунтует… У меня, в Кончанском, тоже мужик сидит… А не бунтовал… ни при мне, ни при отце, ни при деде моем… Извольте посмотреть, всеблагая, как валятся пред вашим рабом Александром мужички… «Батюшка, Ляксандра Васильич, купи ты нашу деревеньку!» — «Дак как я вас, помилуй бог, куплю, у вас своя госпожа, моя соседка…» — «Ляксандра Васильич, она у нас все жилы вытянула, насмерть велит бить, а ты, батюшка, по-божецки своих содержишь, жалеешь их». Да, да, извольте посмотреть, ваше величество! А то — бунт, бунт!.. Я, матушка, знаю почище тебя мужика и барина!.. Ты проведай-ка, матушка, много ли Суворов на вотчинах своих нажил? Ни рубля, ни козы, не токмо что кобылы! — Суворов закатился скрипучим смешком. — Нет, матушка, с мужиком тоже надо умеючи… А то разворошили муравьиную кучу, натворили делов, а теперь наш брат, солдат, поди, расхлебывай!