У костров по всему лагерю после легкой выпивки началось безудержное веселье. Старик-богатырь Пустобаев, сидя подле бурлацкого костра и потряхивая бородой, рассказывал бурлакам о том, как он однажды вступил в борьбу с медведем — цыганы ручного медведя водили — и как он, понатужившись, перебросил зверя через поленницу; и еще рассказывал, как на царской свадьбе довелось ему «возгаркнуть» многолетие. «Вот было попито-погуляно!» Секретарь Дубровский от нечего делать играл на утоптанном месте с мягкотелым Давилиным в орлянку. Поп Иван, с трудом воздержавшийся от выпивки, сидел возле палатки Ненилы, обучал девочку Акулечку молитвам и без передыху дымил цыганской трубкой. Атаманы Овчинников и Творогов разъезжали по лагерю с отрядом казаков, следили за порядком, скандальных «питухов» приказывали хватать, тащить к пушкам под караул — на продрых. Брант и Потемкин, независимо друг от друга и как бы сговорившись, писали графу Меллину, находившемуся с отрядом неподалеку, чтобы он немедля следовал в Казань. Монахини, возвратившиеся вместе с игуменьей в монастырь, близки были к отчаянию. Игуменья послала к губернатору трех своих рясофорных стариц с известием о том, что злодей похитил Дашу.
   В это время «злодей» вел деловые разговоры с купцами, благодарил их за деньги, за оружие, за полсотни купеческих работников, вступивших в его армию.
   …А эти двое, взявшись за руки, неспешно ходят взад-вперед по луговине за палатками и под голубоватым светом луны говорят без умолку.
   Изложенные с горячностью, со всей искренностью доводы Андрея показались Даше убедительными, и после резких возражений, переходящих в крик, она постепенно успокоилась.
   С нею никто за всю жизнь не говорил так серьезно, так умно и убедительно, как говорил сейчас Андрей. Она со всеми своими мыслями как-то неожиданно для себя подчинилась ему и во многом стала согласна с ним.
   Теперь она этого чернобородого человека с открытым к добру сердцем никогда больше не назовет «злодеем». Но как же, как же человек этот не смог уберечь от погибели Митю Николаева!
   Впрочем… «да будет, господи, воля твоя», — и Дашенька мысленно перекрестилась.
   — Да, наша встреча — чудо, превеликое чудо, — с каким-то благоговением сказала она и на миг подняла свой взор к небу. — Но как ты мог узнать меня, Андрей? Так вот, сразу?
   — Какая-то сила шепнула мне, заглядывая в такое милое, знакомое с детских лет лицо. Мои родители, ты ведаешь, были неимущи, а твои еще беднее. Наши усадьбы соприкасались. Яблони вашего сада глядели в наш, и цветы ваших вишен осыпались на нашу землю. Боже, до чего было хорошо существовать! Невозвратимое детство…
   — Помнишь, как мы играли в любовь, Андрей? Ты был моим женихом, я твоей невестой.
   — Мы играли, — ответил Горбатов, — а наши родители, по крайней мере мои, считали это дело решенным. Мне в ту пору было лет четырнадцать, а тебе, Даша, восемь… И вот ты, ангелоподобная девочка, на протяжении каких-нибудь двух-трех месяцев лишаешься родителей, и мою Дашу увозят от нас добрейшие Симоновы сначала в Москву, затем в Яицкий городок… И знаешь что, Даша? Я, мальчишка, без памяти был влюблен в тебя, ей-ей! Я места себе не находил после того, как разлучили нас. Я плакал не один день, клянусь тебе, и надо мною все смеялись.
   Они остановились, ласково и нежно заглядывая друг другу в глаза.
   — А я разве не любила тебя? Ты думаешь, я не плакала? Я помню твои первые письма ко мне… А потом ты замолчал. Почему?
   — Потому, что со мной самим стряслось ужасное…
   — Ужасное? — передернув плечами, испуганно переспросила Даша. — Расскажи, Андрей.
   — Изволь, — согласился Горбатов. — Только допрежь я хочу сказать тебе, знаешь что?
   — Нет, не знаю.
   — Гм, не знаешь? — проговорил Андрей дрогнувшим голосом, глаза его загорелись. Он стиснул руки девушки и тихо сказал:
   — Я люблю тебя.
   — Безумный! Сомуститель мой… — простонала Даша, она больше ничего не успела сказать, отдавшись ласкам Горбатова. Впрочем, она вскрикнула:
   — Милый!.. Я тоже люблю тебя!.. — И тут же, как бы спохватившись, добавила:
   — А как же Митя? Как же память о нем?
   — С Митенькой кончено, — проговорил Горбатов. — Живому о живом думать предлежит, а никак не о мертвом. Вот ты встречу нашу чудом назвала.
   Верно… Чудо и есть. И я чаю, судьба не зря столкнула нас. Ты, Даша, должна стать моей женой. Согласна ли?
   — Безумный! — снова воскликнула Даша и в сильном волнении готова была разрыдаться. — Так быстро решить. Возможно ли?
   — Чем скорее, тем лучше. Ты сама видишь, каковы обстоятельства. Надо быстро, не колебаясь. Нерешительность — удел слабых.
   Даша посмотрела на него с раздумьем и жалостью, затем вымолвила:
   — Довольно, Андрей… После… А теперь расскажи о себе.
   И они опять принялись ходить по луговине. Луна обливала их голубоватым сиянием. И под благодетельными брызгами этого серебристого дождя душа девушки распускалась как бы заново. Но в отуманенной голове её копошились беспокойные, раздернутые мысли: то укорчивые вопросы самой себе и неясные, сбивчивые на них ответы, то запоздалый, может быть, голос совести, что вот она, легкомысленная девчонка, столько хлопот наделала всечестной игуменье Ираклии и сестрам во Христе, принявшим горячее участие в судьбе ее. Ждут, поди, ждут и в великую впадают горесть. А Симоновы, а тень Мити Николаева, а этот неразрешимый для нее вопрос, так настойчиво высказанный соблазнителем её Андреем?..
   — Говори, говори, Андрей, я слушаю, — тихо произносит она, стараясь придать своему лицу выражение радости и счастья. Но голова её в тумане и сердце мрет.
   Огненный страшный день еще не кончился, Казань еще не догорела. Вдали дремлет голубоватый кремль с соборами, над городским пепелищем плавают лохмы дыма, то приникая к земле, то седой волной вздымаясь вверх. Воздух пропитан гарью, у Даши заболела голова.
   — И вот понаехали к нам гости, — продолжал Горбатов, — мой двоюродный дядя из Воронежа, для закупки или, как он говорил, «ремонта» лошадей его воинской части — усатый с брюшком майор, а другой, питерский чиновник Пятнышкин, вез в губернское казначейство много новых, только что выпущенных бумажных денег. Прожили они у нас с неделю, оба картежники превеликие. Да, кажись, и шулеры к тому же. Словом, обобрали они как следует соседних помещиков, и родитель мой, помню, не мало пострадал. И стали собираться в обратный путь. А я забыл тебе сказать, что заехали-то они к нам по окончании своих дел. Мой двоюродный дядя, этот усач с брюшком, на коротких ножках, и говорит моим родителям: «А отпустите-ка со мной вашего Андрея. Я вскорости перевожусь в Питер и там определю Андрюшу в кадетский шляхетский корпус, по крайности офицером будет. А воспитание мальца я приму на свой полный кошт, я человек со средствами и бездетный».
   Я, признаться, услыша от дяди такие речи, сразу пришел в радость:
   «Черт возьми, Питер, офицерство, вот счастье-то!»
   Тогда и другой гость, чиновник Пятнышкин, этакий неуклюжий… он тоже взглянул на моего младшего братейника Колю да и говорит: «Знаете, достопочтенные родители, я человек, как видите, известный, в чине партикулярного полковника, и к новому году светским генералом чаю быть…
   А человек тоже бездетный. Отпустите-ка вы в науку и Коленьку, он мальчик премилый. Я замест сына воспитывать его стану, в коллегию определю, в люди выведу».
   Родители, жившие в изрядной бедности, подумали, поплакали, отслужили молебен и нас обоих с братом отпустили. Не доезжая трех станций до Нижнего Новгорода, мы с Колей распрощались и поехали с дядей дальше. А с Колей случилось так…
   Даша слушала со вниманием. Луна вздымалась все выше. По луговине ходили женщины с подойниками, бегали мальчишки, разыскивая своих коров.
   — С Колей так… Ему шел тогда десятый год. Он был щупленький, болезненный. Чиновник Пятнышкин остался на почтовой станции играть в карты. Денег у него было множество, но он нарвался на шулеров, пробиравшихся на Макарьевскую ярмарку. Он все спустил им, и свои и казенные деньги. Проиграл и Колю…
   — Как, Колю проиграл? — с изумлением воскликнула Даша.
   — Да, представь себе… Проиграл. Колю купил в рабство содержатель почтовой станции, местный разбогатевший мужик. И с тех пор несчастный братишка перестал быть дворянским сыном Колей, а сделался крестьянским сыном Васюткой. Ну и запродажные фальшивые документы были сфабрикованы — почтарь мужик богатый… — Горбатов снял казацкую шапку-трухменку, провел рукой по своим светлым волнистым волосам и, обращаясь к девушке, с жаром добавил:
   — Вот видишь, Дашенька, какие дела творятся под скипетром обожаемой тобой государыни Екатерины.
   Даша, опустив голову, молчала, глаза её заслезились: Коля был её сверстник, они вместе играли с ним в куклы и в шармазлу.
   — Чиновный изверг Пятнышкин, — продолжал Горбатов, — доехал до Нижнего и там на постоялом дворе застрелился. А ни в чем не повинный Васька, он же бывший Коля, был переодет в крестьянскую сряду, в лапотки. И под жестокими побоями хозяев, обливаясь слезами, стал прислуживать в кухне, исполнять всякую черную, тяжелую для мальчонки работу… «Эй, Васька! Принеси дров да разлей телятам пойло!» — «Эй, Васька! Вычисти господам проезжающим сапоги да самовар поставь!» — в то время уже вводились в моду самодельные, из толстой жести самовары. Мальчик под зуботычинами, под плетью постепенно свыкался со своим положением. Но иногда на него накатывало отчаяние, он при проезжающих кричал: «Я не Васька, я дворянский сын Николай: мой отец Горбатов! Господа проезжающие, возьмите меня с собой, спасите!» Тут врывался хозяин с веревкой, выбрасывал мальчишку вон, а проезжающим говорил: «Вот наказал меня господь… Взял на воспитание сироту, а он с тоски, чего ли, алибо с глазу худого с ума сошел, вроде дурачком делается». Так прошел год с лишком.
   Родители встревожились: никаких вестей ни от меня, ни от Коли, ни от Пятнышкина нету. И вдруг случай… Что ты, Дашенька?
   — Так, ничего, продолжай, — невнятно ответила Даша, начавшая приметно дрожать, как в ознобе.
   — Наша соседка помещица Проскурякова ехала в Петербург и, понимаешь, Дашенька, остановилась она передохнуть на этой самой станции. Она ехала в столицу по своим делам, довольно состоятельная была, и родители упросили её навести справки обо мне и Коле. Она женщина премилая, к нам расположена отменно, она и меня крестила, и Коля был её крестник. Почтарь-хозяин ввел её в горницы, дождик был, высунулся в окно, крикнул: «Васька! Беги, бесенок, сюды, барынин архулук у печки просуши, грязь отчисти». Вот вбежал в горницу грязный, лицо в саже, отрепанный мальчонка в лапотках…
   Помещица Проскурякова сидела в тени, голова у нее болела, шалью замотала голову, и Коля не сразу узнал свою крестную. А она, как взглянула на парнишку, так сердце у нее и обмерло. Она возьми да и спроси: «Мальчик!
   Как тебя звать?» Он посмотрел в передний угол: «Батюшки, крестна!» — с ужасом взглянул на зверя-хозяина с веревкой в руке и торопливо, взахлеб, ответил: «Я Васька, Васькой меня зовут, вот дяденька купил меня, он добрый…» А Проскурякова и говорит: «Преудивительное дело… Ты точь-в-точь, как сын помещиков Горбатовых, Коля». Тут мальчик как бросился с воем на шею помещицы да как заблажит: «Крестна! Крестнушка! Это я, Коля…» — и залился горючими слезами. И она горько заплакала. Хозяин заорал: «Вон, вражонок!» Коля в страхе убежал, а мужик попробовал было фордыбачить, одначе Проскурякова, женщина роста крупного, как вскочит да как затопает ногами: «В каторгу тебя, мерзавец, в каторгу!» Мужик кричит:
   «Вот вы докажите-ка, что он есть Коля, а я завсегда докажу, что он Васька, куплен там-то и там-то, при свидётелях таких-то и таких-то, эвот документы-то у меня». И вот Проскурякова начала против мужика дело. Многих денег ей это стоило, великих хлопот, но уж ей хотелось завершить сие благополучно и по чувствам человеческим, да и амбицию её задели. Почти целый год тянулись суд да волокита. Злодея-мужика все же засудили, а мальчонку возвратили в прежнее состояние. Но пока шел суд да дело, Коля на той клятой почтовой станции, битый да голодный, захворал и умер… Умер, Дашенька!
   — Боже мой, боже мой! — всплеснув руками, воскликнула Даша. — Бедный мальчик, бедный, несчастный мой Коленька… Я как сейчас вижу, такой тихий, такой нежный, особенный какой-то. Вот такими душеньками праведными и полнится церковь божия на небеси.
   — Да, неоцененная моя Дашенька, — глубоко вздохнув и почмыкивая носом, проговорил Горбатов. — На небесах-то душенькам, может статься, и не плохо, а вот каково-то на земле живым жить при наших проклятых порядках? И мне ни мало не удивительно и народа нашего восстание, что потянулся народ за правдой, что поверил в царя-батюшку и идёт за ним, — и, помолчав, добавил:
   — Ну, а теперь, ежели желаешь, о себе расскажу.
   Как ни любопытно было Даше послушать Андрея, но она заторопилась.
   — Ну и растревожил ты меня, Андрей, — оказала она, глядя в сторону и помигивая грустными глазами, опущенными длинными ресницами. — Всю ночь спать не буду… Милый, бедный Коленька… Проводи меня, Андрей. Поздно уж. Расскажешь завтра… ежели встретимся.
   — Ты останешься здесь?
   — Нет, не проси, меня там ждут.
   Андрей не мог убедить её остаться ночевать в лагере. И вот он видит: едут рысью справа и слева от него два всадника, кричат тонкими пронзительными голосами:
   — Горбатов! Где Горбатов?!
   Андрей выхватил из кармана медную свистульку и резко засвистал. К нему тотчас подкатили оба всадника.
   — Господин Горбатов! — проговорил один из них, молоденький и юркий. — Вас требует атаман всей армии Овчинников.
   — Что за экстра? — спросил Горбатов.
   — Получены вести: подходит Михельсон. Верстах в сорока отсюдова.
   — Ну, это не столь близко, — несколько успокоился Горбатов. — А где государь?
   — За ним помчали, за его величеством.
   Горбатов приказал заложить для девушки таратайку.
   — Я завтра приду к тебе чем свет, — говорит Даша, сжимая его руку. — А еще лучше, приходи за мной сам, Андрей. Боже мой, что же опять будет?..
   Стрельба, кровь, опасности. Как это ужасно!
   — Чаю, крепко чаю: ты останешься со мной, будешь моей подругой…
   — Не знаю… Подумаю… Буду молиться богу со всем усердием… — и она, вздохнув, добавила:
   — А все-таки как я в душе благодарна этому чернобородому, что свел нас. Господи, прямо чудеса! Опомниться не могу. И о нем помолюсь с усердием.
   Горбатов, физически измученный, но душевно бодрый, возвращался домой в настроении необычайном. Сколько потрясающих событий сегодня свалилось на него: горячий бой, взятие и пожар Казани, Даша. Ну что ж!.. Такова жизнь теперь!
3
   Ранним утром, при восходе солнца, вся армия Пугачёва была приведена в боевой порядок и построена в восьми верстах от Казани, вблизи села Царицына. Все полки, во главе с полковыми командирами, стояли по своим местам. В центре расположены были самые сильные, испытанные части с пятнадцатью пушками. Здесь был Пугачёв с Овчинниковым, Горбатовым, Белобородовым, Минеевым.
   Старые и молодые екатерининские солдаты, захваченные в Осе и Казани, были, по совету офицера Минеева, разоружены: «По совести говоря, на них, ваше величество, вполне положиться опасно». Солдат отвели в тыл, по флангам, и замест ружей дали им окованные железные шесты, а их ружьями снабдили, по совету Белобородова, уральских горнозаводских крестьян: «Они люди надежные и, будучи охотниками да звероловами, из ружей палить привычны».
   — Гарно, гарно, — одобрил Пугачёв. — А храбрости да усердия к делу нашему им не занимать стать. Знаю!
   Пугачёв лично проверил все пушки, подсчитал заряды.
   — Эх, маловато ядер-то, — сказал он, почесывая за ухом. — Ты, Чумаков, зря ума не пали из пушек, с понятием норови. — И, обратясь к офицеру Минееву, добавил:
   — Вот ты, ваше благородие, бахвалился все: возьмем да возьмем крепость. А где она, крепость-то? Зевка дали мы! Поди, пороху-то у них там сколько хошь, да и пушки…
   Минеев-что-то забормотал в свое оправдание, но Пугачёв, отвернувшись от него, подошел к Горбатову.
   — Ну, как, полковник, сговорился ли с девушкой-то? Осталась, нет?
   — Нет, государь… Обещалась прибыть утром, да вот… не сдержала слова.
   — Ну и само хорошо, и само хорошо! — воскликнул Пугачёв, прищурив правый глаз. — Бабское сословие, ведаешь, в нашем деле одна помеха. Вот и я, как видишь, свою государыню оставил. Где-то она, цела ли, сердешная?
   Ведь Яицкий-то городок тю-тю от нас.
   — Мне уповательно, — сказал Горбатов, — что атаман Никита Каргин как не то убережет ее.
   — Дай-то бог да матерь божия… А я, ведаешь, как Дашу-то дозрил вчерашний день, сразу вспомнил: да ведь она верной подружкой моей государыни Устиньи-то была. Эх, только бы отечеством завладать, быть бы Даше у государыни во фрейлинах, а ты — генерал-аншеф. Ась?
   — Премного благодарен… До этого далеко еще.
   — Верно, полковник, далеко! Глазкам-то видно, да ножкам-то трудно…
   — Будем дерзать, государь.
   — Эвот пятерых турок из туретчины пригнали в Казань, прямо с войны, тепленькие, как со сковороды оладьи. Наши казаки вчерась забрали их, в Ивановском монастыре скрывались, нехристи. А как мы учинили им допрос, они показали: Катька-то моя замиренье с султаном ладит заключить… Тады, чуешь, супротив нас целые полки двинут… Ась?
   — Сие не так скоро, государь.
   — И то верно: улита едет, как говорится, когда-то будет.
   Пока шли эти разговоры, Даша сидела взаперти и тихомолком плакала.
   Игуменья Ираклия и рясофорные монахини встретили вернувшуюся Дашу радостными криками: «Ой, дитятко наше! А мы уж и вживе тебя не чаяли видёть. Да и как это тебе казанская божия матерь помогла от злодея-то вырваться?» Даша в ответ рассказала старухам какую-то мало правдоподобную историю. На совете старицы постановили: во избежание каких-либо несчастий Дашу держать взаперти без выпуску, пока злодейские толпы не будут отогнаны от Казани.
   И вот Даша сидит под замком, со строптивостью взглядывает на икону и неутешно плачет. Неужели ей не суждено снова встретиться с Андреем?
   Меж тем точных сведений о приближении разведки Михельсона еще не поступало, поэтому армия вела себя вольно. Многие, развалясь на земле, сладко спали, иные варили на кострах хлебово, некоторые, швыряясь вверх медными пятаками, играли в орлянку. Кони паслись на траве, вездесущие собачонки всюду шмыгали.
   В лагере, на Арском поле, предусмотрительно грузились воза добром, запрягались барские экипажи под семейство колченогого Ивана Наумыча Белобородова, Софью Пугачёву с детьми, царскую стряпуху Ненилу с девочкой Акулечкой и под временных гулящих жонок Пугачёвской верхушки, вроде дебелой Домны Карповны. Все эти красотки, одетые по-дорожному, грудились возле карет и фаэтонов. То крикливо тараторя меж собой, то с тревогой прислушиваясь, они ждали первого пушечного выстрела, чтоб сесть в экипажи и спешить прочь от страшной кутерьмы.
   В стороне ползала на четвереньках по луговине девочка Акулечка и, опустив голову, что-то пристально искала. Одетая в серое чистое платьишко и аккуратные сапоги с голяшками, она походила издали на овечку, которая щиплет зеленую траву.
   — Чего потеряла, Акулька? — спросил её подскочивший Трошка Пугачёв.
   — Иголку потеряла, вот чего, — ответила девочка Акулечка. — Вишь, казаку на рубаху латки ставила, а иголка-т мырк! Ах она, проваленная… — и девчонка, продолжая ползать, тоненько залепетала:
   — Черт, черт, поиграй да опять мне отдай!.. Потеряли да нашли, подобрали да пошли. Ищи, Трошка, ты глазастый.
   Подбежали Трошкины сестренки — Христина с Грунькой, в их руках по тряпичной кукле с льняными косичками, бусинками вместо глаз и алыми губами. Смастерила их Акулька. И вот ребятенки стали ползать вчетвером, искать иголку. Искали долго, усердно.
   — Эти куклы маленькие, — сказала Акулька, подымаясь с четверенек. — А я тебе, Христя, большую куклу смастерю, толстая такая барыня будет, платье с карналином, волосы из кобыльего хвоста. Ужо, ужо я притащу. — И Акулька, подхватив починенную рубаху казака, побежала к себе в Ненилину палатку. И вдруг, волчком крутнувшись на одной ноге, радостно закричала:
   — Эвот она, иголка-т! В рубахе.
   Оставшиеся в лагере пожилые крестьяне, исполнявшие службу старост при своих походных деревенских артелях, запрягали телеги, сваливали на них артельное добро. К некоторым телегам были привязаны коровы, сведенные из городского стада. И по всему огромному полю двигались без суеты люди и животные, — лагерь, хотя и неспешно, готовился на всякий случай к отступлению.
 
   Солнце поднялось довольно высоко. В армии Пугачёва, занимавшей большое, пересеченное оврагами пространство, все сразу оживилось. Раздался бой тулумбасов и барабанов, пронзительные высвистки дудок, резкие командные выкрики:
   — По полкам, молодцы! Казаки, на конь!.. Канониры, к пушкам!
   Вдали, верстах в четырех, начал выдвигаться из леса тысячный корпус Михельсона. Хотя солдат и кавалерии в отряде мало, но все они наторелые вояки, закаленные беспрерывными походами. Народ молодой, отборный, заласканный. Они вошли во вкус сражаться с безоружными крестьянами и одерживать над ними легкие победы. Им обещаны всякие льготы, всякие милости от военачальников и от самой царицы, и они работают на славу, безжалостно, порой без всякой нужды, истребляя своих собратьев. Офицеры отряда отличались уменьем воевать с огромной, но мало дисциплинированной толпой и были преданы престолу, как и сам подполковник Михельсон.
   Боевые качества Михельсона высоко ценились покойным Бибиковым, Брантом, Паниным, Голицыным и впоследствии даже самой Екатериной. Мир дворянства и крупных промышленников видел в нем спасителя отечества. Так, полгода спустя, известный богач, горнозаводчик Прокофий Демидов, посылая Михельсону ценный «презент», между прочим писал ему: «Ты с малым, но храбрым корпусом не устрашился нападать на толпу разбойничью… Ты отвратил злодейское намерение притти на царство Московское… Ты дал мне жизнь и прочим московским гражданам от убиения собственных наших людей, которые, слышав его злодейские прелести, многие прихода его жадно ожидали и разорять, грабить и убивать господ своих желали».
   Михельсона знал и Пугачёв. В Кенигсберге ему, молодому казаку, довелось тащить на носилках раненого Михельсона в лазарет и перемолвиться с ним немногими словами, вслух пожалеть его. И вот теперь, через пятнадцать лет — частые встречи на полях беспрерывных схваток. Пугачёв яростно ненавидел его, но и, не скрывая, умел ценить в своем враге умную воинственность.
   — Эх, ежели б этого вояку да мне в помощники, натворил бы я делов, — с большой душевной скорбью иногда говорил он. — Добрую половину своих атаманов поменял бы я на одного его.
   Михельсон тоже немало приходил в изумление от храбрости и умелых действий Пугачёвцев. Он не раз в своих донесениях писал: «Мы нашли такое сопротивление, какого не ожидали: злодеи, не уважая нашу атаку, прямо бесстрашно шли нам навстречу, однако помощью божией, по немалом от них сопротивлении, были обращены в бег». И еще: «Злодеи на меня наступали с такою пушечною и ружейною стрельбою и с такой отчаянной храбростью, кою только в лучших войсках найтить надеялся».
   И вот снова Михельсон и Пугачёв лицо в лицо.
   Михельсон, обозрев в трубу стоявшую против него силу, сказал:
   — Ого! Да их тут в двадцать тысяч не уложишь. И откудова берется эта сволота? Ну, как, господа офицеры, отдыхать будем, или на приступ поспешим?
   Офицеры, — их человек двадцать, — рекомендовали отдых: солдаты, особенно кони, от длительных беспрерывных переходов выбиваются из сил.
   — Ежели мы на них тотчас не ударим, то они обрушатся на нас всей лавой, — возразил Михельсон тоном, не терпящим противоречий.
   Он приказал майору Дуве обойти с небольшим отрядом левый фланг неприятеля, а майору Харину — правый.
   — Сам же я с корпусом ударю в центр расположения, постараюсь разрезать неприятельскую толпу пополам, и тогда станем по частям бить. Ну, с богом!
   После осмотрительной, неторопливой подготовки — силы Михельсона стали мало-помалу переходить в наступление. Первые двинулись вперед, в обхват флангов, небольшие отряды Дуве — Харина.
   Пугачёв, объехав своих молодцов с бодрящим словом, поместился на пригорке сзади армии и принял команду боем.
   Как только михельсоновцы двинулись к центру фронта, вся Пугачёвская армия, в особенности многотысячное крестьянство, подняли оглушительный воинственный рев и крики, а главная батарея открыла по врагу огонь. Общий неимоверный рев толпы и грохот пушек, перехлестывая Арское поле, летели далеко за Волгу. Казаки и горнозаводские метко стреляли из винтовок, ружей и мушкетов, башкиры и калмыки наскакивали на вражеские перебегавшие шеренги, осыпали их стрелами. Вскоре михельсоновцы дрогнули, попятились.
   — Вперед, ребята, вперед! — раздался голос подскакавшего к ним Михельсона. — Что, гвалту перепугались?
   — Не гвалту, а стегает, черт, подходяво! — останавливаясь, отвечали солдаты.
   — Детушки! Фланги борони, фланги! — кричал Пугачёв, видя, как на фланги наседают отряды двух майоров. Он послал туда Горбатова с Минеевым, а сам поскакал к центральной батарее.
   — Чумаков! Варсонофий! Пала без передыху! Где у вас заряды? Детушки!
   Веселей подноси ядра-то да картузы с порохом!
   Возле батареи уже валялось несколько убитых, бежали прочь, в глубину расположения, раненые и оробевшие. Свистали пули. Битва по всему фронту тянулась больше двух часов, но сражающимся время показалось, как одна минута. После ожесточенной перестрелки и рукопашных схваток середка Пугачёвского фронта заколебалась: пушки, подхваченные сытыми конями, затарахтели, по приказу Пугачёва, на другое место. Вломившимся с криком «ура» михельсоновцам, несмотря на их порядочные потери, удалось разорвать Пугачёвскую громаду на две части. Большая часть, вместе с Пугачёвым и Овчинниковым, повернула направо и наткнулась на отряд Харина, а меньшая — на майора Дуве. После непродолжительной схватки Дуве удалось рассеять неприятеля и забрать у него две пушки. Отряд же Харина, на который с гамом и гиком налетели отчаянные Пугачёвцы, оробел, смешался, стал поспешно отступать.